Мои улыбки
Четверг
В восемь часов вечера Ляписов заехал к Андромахскому и спросил его:
— Едете к Пылинкиным?
— А что? — спросил, покривившись, Андромахский. — Разве сегодня четверг?
— Конечно, четверг. Сколько четвергов вы у них бывали и все еще не можете запомнить.
Андромахский саркастически улыбнулся:
— Зато я твердо знаю, что мы будем там делать. Когда мы войдем, m-mе Пылинкина сделает радостно-изумленное лицо: «Господи! Андрей Павлович! Павел Иванович! Как это мило с вашей стороны!» Что мило? Что мило, черт ее возьми, эту тощую бабу, меняющую любовников — не скажу даже, как перчатки, потому что перчатки она меняет гораздо реже! Что мило? То ли мило, что мы являемся всего один раз в неделю, или то — что, войдя, не разгоняем сразу пинками всех ее глупых гостей? «Садитесь, пожалуйста. Чашечку чаю?» Ох, эта мне чашечка чаю! И потом начинается: «Были на лекции о Ведекинде?» А эти проклятые лекции, нужно вам сказать, читаются чуть ли не каждый день! Нет, скажешь, не был. «Не были? Как же это вы так?» Ну, что, если после этого взять, стать перед ней на колени, заплакать и сказать: «Простите меня, что я не был на лекции о Ведекинде. Я всю жизнь посвящу на то, чтобы замолить этот грех. Детям своим завещаю бывать от двух до трех раз на Ведекинде, кухарку вместо бани буду посылать на Ведекинда и на смертном одре завещаю все свое состояние лекторам, читающим о Ведекинде. Простите меня, умная барыня, и кланяйтесь от меня всем вашим любовникам!»
Ляписов засмеялся:
— Не скажете!
— Конечно, не скажу. В том-то и ужас, что не скажу. И еще в том ужас, что и она, и все ее гости моментально и бесследно забывают о Ведекинде, о лекциях и с лихорадочным любопытством набрасываются на какую-то босоножку. «Видели танцы новой босоножки? Мне нравится». А другой осел скажет: «А мне не нравится». А третий отвечает: «Не скажите! Это танцы будущего, и они мне нравятся. Когда я был в Берлине, в кафешантане…» — «Ах, — скажет игриво m-mе Пылинкина, — вам, мужчинам, только бы все кафешантаны!» Конечно — нужно было бы сказать ей, — кафешантаны. А тебе бы все любовники да любовники. «Семен Семеныч! Чашечку чаю с печеньицем, а? Пожалуйста! Читали статью о Вейнингере?» А чаишко-то у нее, признаться, скверный, да и печеньице тленом попахивает… И вы замечаете? Замечаете? Уже о босоножке забыто, танцы будущего провалились бесследно до будущего четверга, разговор о кафешантане держится две минуты, увядает, осыпается, и на его месте пышно расцветает беседа о новой пьесе, причем одному она нравится, другому не нравится, а третий выражает мнение, что она так себе. Да ведь он ее не видел?! Не видел, уверяю вас, шут этакий, мошенник, мелкий хам!! А ты должен сидеть, пить чашечку чаю и говорить, что босоножка тебе нравится, новая пьеса производит впечатление слабой, а кафешантаны скучны, потому что все номера однообразны.
Ляписов вынул часы:
— Однако уже скоро девять!
— Сейчас. Я в минутку оденусь. Да ведь там только к девяти и собираются… Одну минуточку.
* * *
В девять часов вечера Андромахский и Ляписов приехали к Пылинкиным.
M-mе Пылинкина увидела их еще в дверях и с радостным изумлением воскликнула:
— Боже ты мой, Павел Иваныч! Андрей Павлыч! Садитесь. Очень мило с вашей стороны, что заехали. Чашечку чаю?
— Благодарю вас! — ласково наклонил голову Андромахский. — Не откажусь.
— А мы с мужем думали, что встретим вас вчера…
— Где? — спросил Андромахский.
— Как же! В Соляном Городке! Грудастов читал о Пшебышевском.
На лице Андромахского изобразилось неподдельное отчаяние.
— Так это было вчера?! Экая жалость! Я мельком видел в газетах и, представьте, думал, что она будет еще не скоро. Я теперь газеты вообще мельком просматриваю.
— В газетах теперь нет ничего интересного, — сказал из-за угла чей-то голос.
— Репрессии, — вздохнула хозяйка. — Обо всем запрещают писать. Чашечку чаю?
— Не откажусь, — поклонился Ляписов.
— Мы выписали две газеты и жалеем. Можно бы одну выписать.
— Ну, иногда в газетах можно натолкнуться на что-нибудь интересное… Читали на днях, как одна дама гипнотизмом выманила у домовладельца тридцать тысяч?
— Хорошенькая? — игриво спросил Андромахский.
Хозяйка кокетливо махнула на него салфеточкой:
— Ох, эти мужчины! Им бы все только — хорошенькая! Ужасно вы испорченный народ.
— Ну, нет, — сказал Ляписов. — Вейнингер держится обратного мнения… У него ужасное мнение о женщинах…
— Есть разные женщины и разные мужчины, — послышался из полутемного угла тот же голос, который говорил, что в газетах нет ничего интересного. — Есть хорошие женщины и хорошие мужчины. И плохие есть там и там.
— У меня был один знакомый, — сказала полная дама. — Он был кассиром. Служил себе, служил, и — представьте — ничего. А потом познакомился с какой-то кокоткой, растратил казенные деньги и бежал в Англию. Вот вам и мужчины ваши!
— А я против женского равноправия! — сказал господин с густыми бровями. — Что это такое? Женщина должна быть матерью! Ее сфера — кухня!
— Извините-с! — возразила хозяйка. — Женщина такой же человек, как и мужчина! А ей ничего не позволяют делать!
— Как не позволяют? Все позволяют! Вот одна на днях в театре танцевала с голыми ногами. Очень было мило. Сфера женщины — все изящное, женственное.
— А по-моему, она вовсе не изящна. Что это такое — ноги толстые и сама скачет, как козел!
— А мне нравится! — сказал маленький лысый человек. — Это танцы будущего, и они открывают новую эру в искусстве.
— Чашечку чаю! — предложила хозяйка Андромахскому. — Может быть, желаете рюмочку коньяку туда?
— Мерси. Я вообще не пью. Спиртные напитки вредны.
Голос из угла сказал:
— Если спиртные напитки употреблять в большом количестве, то они, конечно, вредны. А если иногда выпить рюмочку — это не может быть вредным.
— Ничем не надо злоупотреблять, — сказала толстая дама.
— Безусловно. Все должно быть в меру, — уверенно ответил Ляписов.
Андромахский встал, вздохнул и сказал извиняющимся тоном:
— Однако я должен спешить. Позвольте, Марья Игнатьевна, откланяться.
На лице хозяйки выразился ужас.
— Уже?!! Посидели бы еще…
— Право, не могу.
— Ну, одну минутку!
— С наслаждением бы, но…
— Какой вы, право, нехороший… До свиданья. Не забывайте! Очень будем рады с мужем видеть вас.
Ласковая, немного извиняющаяся улыбка бродила на лице Андромахского до тех пор, пока он не вышел в переднюю. Когда нога его перешагнула порог — лицо приняло выражение холодной злости, скуки и бешенства.
Он оделся и вышел.
* * *
Захлопнув за собой дверь, Андромахский остановился на полутемной площадке лестницы и прислушался.
До него явственно донеслись голоса: его приятеля Ляписова, толстой дамы и m-mе Пылинкиной.
— Что за черт?
Он огляделся. Над его головой тускло светило узенькое верхнее окно, выходившее, очевидно, из пылинкинской гостиной. Слышно было всякое слово — так отчетливо, что Андромахский, уловив свою фамилию, прислонился к перилам и застыл…
— Куда это он так вскочил? — спросил голос толстой дамы.
— К жене, — отвечал голос Ляписова.
М-mе Пылинкина засмеялась:
— К жене! С какой стороны?!
— Что вы! — удивилась толстая дама. — Разве он такой?..
— Он?! — сказал господин с густыми бровями. — Я его считал бы добродетельнейшим человеком, если бы он изменял только жене с любовницей. Но он изменяет любовнице с горничной, горничной — с белошвейкой, шьющей у жены, и так далее. Разве вы не знаете?
— В его защиту я должен сказать, что у него есть одна неизменная привязанность, — сказал лысый старичок.
— К кому?
— Не к кому, а к чему… К пиву! Он выпивает в день около двадцати бутылок!
Все рассмеялись.
— Куда же вы? — послышался голос хозяйки.
— Я и так уже засиделся, — отвечал голос Ляписова. — Нужно спешить.
— Посидите еще! Ну, одну минуточку! Недобрый, недобрый! До свиданья. Не забывайте нашего шалаша.
* * *
Когда Ляписов вышел, захлопнув дверь, на площадку, он увидел прислонившегося к перилам Андромахского и еле сдержал восклицание удивления.
— Тсс!.. — прошептал Андромахский, указывая на окно. — Слушайте! Это очень любопытно…
— Какой симпатичный этот Ляписов, — сказала хозяйка. — Не правда ли?
— Очень милый, — отвечал господин с густыми бровями. — Только вид у него сегодня был очень расстроенный.
— Неприятности! — послышался сочувственный голос толстой дамы.
— Семейные?
— Нет, по службе. Все игра проклятая!
— А что, разве?..
— Да, про него стали ходить тревожные слухи. Получает в месяц двести рублей, а проигрывает в клубе в вечер по тысяче. Вы заметили, как он изменился в лице, когда я ввернула о кассире, растратившем деньги и бежавшем в Англию?
— Проклятая баба, — прошептал изумленный Ляписов. — Что она такое говорит!
— Хорошее оконце! — улыбнулся Андромахский.
— …Куда же вы? Посидели бы еще!
— Не могу-с! Время уже позднее, — послышался голос лысого господина. — А ложусь-то я, знаете, рано.
— Какая жалость, право!
* * *
На площадку лестницы вышел лысый господин, закутанный в шубу, и испуганно отшатнулся при виде Ляписова и Андромахского.
Андромахский сделал ему знак, указал на окно и в двух словах объяснил преимущество занятой ими позиции.
— Сейчас о вас будет. Слушайте!
— Я никогда не встречала у вас этого господина, — донесся голос толстой дамы. — Кто это такой?
— Это удивительная история, — отвечала хозяйка. — Я удивляюсь, вообще… Представили его мне в театре, а я и не знаю, кто и что он такое. Познакомил нас Дерябин. Я говорю Дерябину между разговором: «Отчего вы не были у нас в прошлый четверг?» А этот лысый и говорит мне: «А у вас четверги? Спасибо, буду». Никто его и не звал, я даже и не намекала. Поразительно некоторые люди толстокожи и назойливы! Пришлось с приятной улыбкой сказать: «Пожалуйста! Буду рада».
— Ах ты, дрянь этакая, — прошептал огорченно лысый старичок. — Если бы знал — никогда бы к тебе не пришел. Вы ведь знаете, молодой человек, — обратился он к Андромахскому, — эта худая выдра в интимных отношениях с тем самым Дерябиным, который нас познакомил. Ей-богу! Мне Дерябин сам и признался. Чистая уморушка!
— А вы зачем соврали там, в гостиной, что я выпиваю двадцать бутылок пива в день? — сурово спросил старичка Андромахский.
— А вы мне очень понравились, молодой человек, — виновато улыбнулся старичок. — Когда зашел о вас разговор — я и думаю: дай вверну словечко!
— Пожалуйста, никогда не ввертывайте обо мне словечка. О чем они там сейчас говорят?
— Опять обо мне, — сказал Ляписов. — Толстая дама выражает опасение, что я не сегодня-завтра сбегу с казенными деньгами.
— Проклятая лягушка! — проворчал Андромахский. — Если бы вы ее самое знали! Устраивает благотворительные вечера и ворует все деньги. Одну дочку свою буквально продала сибирскому золотопромышленнику!
— Ха-ха! — злобно засмеялся старичок. — А вы заметили этого кретиновидного супруга хозяйки, сидевшего в углу?..
— Как же! — усмехнулся Андромахский. — Он сказал ряд очень циничных афоризмов: что в газетах нет ничего интересного, что женщины и мужчины бывают плохие и хорошие и что если пить напитков много, то это скверно, а мало — ничего…
Старичок, Ляписов и Андромахский уселись для удобства на верхней ступеньке площадки, и Андромахский продолжал:
— И он так глуп, что не замечал, как старуха Пылинкина подмигивала несколько раз этому густобровому молодцу. Очевидно, дело с новеньким лямиделямезончиком на мази!
— Хе-хе! — тихонько засмеялся Ляписов. — А вы знаете, старче, как Андромахский сегодня скаламбурил насчет этой Мессалины: она не меняет любовников, как перчатки, только потому, что не меняет перчаток.
Лысый старичок усмехнулся:
— Заметили, чай у них мышами пахнет! Хоть бы людей постыдились…
* * *
Когда госпожа Пылинкина, провожая толстую даму, услышала на площадке голоса и выглянула из передней, она с изумлением увидела рассевшуюся на ступеньках лестницы компанию…
— Я уверен, — говорил увлеченный разговором Ляписов, — что эта дура Пылинкина не только не читала Ведекинда, но, вероятно, путает его с редерером, который она распивает по отдельным кабинетам с любовниками.
— Ну да! — возражал Андромахский. — Станут любовники поить ее редерером. Бутылка клюквенного квасу, бутерброд с чайной колбасой — и m-mе Пылинкина, соблазненная этой царской роскошью, готова на все!..
Госпожа Пылинкина кашлянула, сделала вид, что вышла только сейчас, и с деланым удивлением сказала:
— А вы, господа, еще здесь! Заговорились? Не забудьте же — в будущий четверг!
Мозаика
I
— Я несчастный человек — вот что!
— Что за вздор?! Никогда я этому не поверю.
— Уверяю тебя.
— Ты можешь уверять меня целую неделю, и все-таки я скажу, что ты городишь самый отчаянный вздор. Чего тебе недостает? Ты имеешь ровный, мягкий характер, деньги, кучу друзей и, главное, — пользуешься вниманием и успехом у женщин.
Вглядываясь печальными глазами в неосвещенный угол комнаты, Кораблев тихо сказал:
— Я пользуюсь успехом у женщин…
Посмотрел на меня исподлобья и смущенно сказал:
— Знаешь ли ты, что у меня шесть возлюбленных?!
— Ты хочешь сказать — было шесть возлюбленных? В разное время? Я, признаться, думал, что больше.
— Нет, не в разное время, — вскричал с неожиданным одушевлением в голосе Кораблев, — не в разное время!! Они сейчас у меня есть! Все!
Я в изумлении всплеснул руками.
— Кораблев! Зачем же тебе столько?
Он опустил голову.
— Оказывается, меньше никак нельзя. Да… Ах, если бы ты знал, что это за беспокойная, хлопотливая штука… Нужно держать в памяти целый ряд фактов, уйму имен, запоминать всякие пустяки, случайно оброненные слова, изворачиваться и каждый день, с самого утра, лежа в постели, придумывать целый воз тонкой, хитроумной лжи на текущий день.
— Кораблев! Для чего же… шесть?
Он положил руку на грудь.
— Должен тебе сказать, что я вовсе не испорченный человек. Если бы я нашел женщину по своему вкусу, которая наполнила бы все мое сердце, — я женился бы завтра. Но со мной происходит странная вещь: свой идеал женщины я нашел не в одном человеке, а в шести. Это, знаешь, вроде мозаики.
— Мо-за-ики?
— Ну да, знаешь, такое — из разноцветных кусочков складывается. А потом картина выходит. Мне принадлежит прекрасная идеальная женщина, но куски ее разбросаны в шести персонах…
— Как же это вышло? — в ужасе спросил я.
— Да так. Я, видишь ли, не из того сорта людей, которые, встретившись с женщиной, влюбляются в нее, не обращая внимания на многое отрицательное, что есть в ней. Я не согласен с тем, что любовь слепа. Я знал таких простаков, которые до безумия влюблялись в женщин за их прекрасные глаза и серебристый голосок, не обращая внимания на слишком низкую талию или большие красные руки. Я в таких случаях поступаю не так. Я влюбляюсь в красивые глаза и великолепный голос, но так как женщина без талии и рук существовать не может — отправляюсь на поиски всего этого. Нахожу вторую женщину — стройную, как Венера, с обворожительными ручками. Но у нее сентиментальный, плаксивый характер. Это, может быть, хорошо, но очень и очень изредка… Что из этого следует? Что я должен отыскать женщину с искрометным прекрасным характером и широким душевным размахом! Иду, ищу… Так их и набралось шестеро!
Я серьезно взглянул на него.
— Да, это действительно похоже на мозаику.
— Не правда ли? Форменная. У меня, таким образом, составилась лучшая, может быть, женщина в мире, но если бы ты знал — как это тяжело! Как это дорого мне обходится!..
Со стоном он схватил себя руками за волосы и закачал головой направо и налево.
— Все время я должен висеть на волоске. У меня плохая память, я очень рассеянный, а у меня в голове должен находиться целый арсенал таких вещей, которые, если тебе рассказать, привели бы тебя в изумление. Кое-что я, правда, записываю, но это помогает лишь отчасти.
— Как записываешь?
— В записной книжке. Хочешь? У меня сейчас минута откровенности, и я без утайки тебе все рассказываю. Поэтому могу показать и свою книжку. Только ты не смейся надо мной.
Я пожал ему руку:
— Не буду смеяться. Это слишком серьезно… Какие уж тут шутки!
— Спасибо. Вот видишь — скелет всего дела у меня отмечен довольно подробно. Смотри: «Елена Николаевна. Ровный, добрый характер, чудесные зубы, стройная. Поет. Играет на фортепиано».
Он почесал углом книжки лоб.
— Я, видишь ли, люблю очень музыку. Потом, когда она смеется — я получаю истинное наслаждение; очень люблю ее! Здесь есть подробности: «Любит, чтобы называли ее Лялей. Любит желтые розы. Во мне ей нравится веселье и юмор. Люб. шампанск. Аи. Набожн. Остерег. своб. рассужд. о религ. вопр. Остерег. спрашив. о подруге Китти. Подозрев., что подруга Китти неравнодушна ко мне»… Теперь дальше: «Китти… Сорванец, способный на всякую шалость. Рост маленький. Не люб., когда ее целуют в ухо. Кричит. Остерег. целов. при посторонн. Из цветов люб. гиацинты. Шамп. только рейнское. Гибкая, как лоза, чудесно танц. матчиш. Люб. засахар. каштаны и ненавид. музыку. Остерег. музыки и упоминания об Елене Ник. Подозрев.»…
Кораблев поднял от книжки измученное, страдальческое лицо.
— И так далее. Понимаешь ли — я очень хитер, увертлив, но иногда бывают моменты, когда я чувствую себя летящим в пропасть… Частенько случалось, что я Китти называл «дорогой единственной своей Настей», а Надежду Павловну просил, чтобы славная Маруся не забывала своего верного возлюбленного. В тех слезах, которые исторгались после подобных случаев, можно было бы с пользой выкупаться.
Однажды Лялю я назвал Соней и избежал скандала только тем, что указал на это слово, как на производное от слова «спать». И хотя она ни капельки не была сонная, но я победил ее своей правдивостью. Потом уже я решил всех поголовно называть дусями, без имени, благо, что около того времени пришлось мне встретиться с девицей по имени Дуся (прекрасные волосы и крошечные ножки. Люб. театр. Автомоб. ненавидит. Остерег. автомоб. и упомин. о Насте. Подозрев.).
Я помолчал.
— А они… тебе верны?
— Конечно. Так же, как я им. И каждую из них я люблю по-своему за то, что есть у нее хорошего. Но шестеро — это тяжело до обморока. Это напоминает мне человека, который когда собирается обедать, то суп у него находится на одной улице, хлеб на другой, а за солью ему приходится бегать на дальний конец города, возвращаясь опять за жарким и десертом в разные стороны. Такому человеку, так же как и мне, приходилось бы день-деньской носиться как угорелому по всему городу, всюду опаздывать, слышать упреки и насмешки прохожих… И во имя чего?!
Я был подавлен его рассказом. Помолчав, встал и сказал:
— Ну, мне пора. Ты остаешься здесь, у себя?
— Нет, — отвечал Кораблев, безнадежно смотря на часы. — Сегодня мне в половине седьмого нужно провести вечер по обещанию у Елены Николаевны, а в семь — у Насти, которая живет на другом конце города.
— Как же ты устроишься?
— Я придумал сегодня утром. Заеду на минутку к Елене Николаевне и осыплю ее градом упреков за то, что на прошлой неделе знакомые видели ее в театре с каким-то блондином. Так как это сплошная выдумка, то она ответит мне в резком, возмущенном тоне, — я обижусь, хлопну дверью и уйду. Поеду к Насте.
Беседуя со мной таким образом, Кораблев взял палку, надел шляпу и остановился, задумчивый, что-то соображающий.
— Что с тобой?
Молча снял он с пальца кольцо с рубином, спрятал его в карман, вынул часы, перевел стрелки и затем стал возиться около письменного стола.
— Что ты делаешь?
— Видишь, тут у меня стоит фотографическая карточка Насти, подаренная мне с обязательством всегда держать ее на столе. Так как Настя сегодня ждет меня у себя и ко мне, следовательно, никоим образом не заедет, то я без всякого риска могу спрятать портрет в стол. Ты спросишь — почему я это делаю? Да потому, что ко мне может забежать маленький сорванец Китти и, не застав меня, захочет написать два-три слова о своем огорчении. Хорошо ли будет, если я оставлю на столе портрет соперницы? Лучше же я поставлю на это время карточку Китти.
— А если заедет не Китти, а Маруся… И вдруг она увидит на столе Киттин портрет?
Кораблев потер голову.
— Я уже думал об этом… Маруся ее в лицо не знает, и я скажу, что это портрет моей замужней сестры.
— А зачем ты кольцо снял с пальца?
— Это подарок Насти. Елена Николаевна однажды приревновала меня к этому кольцу и взяла слово, чтоб я его не носил. Я, конечно, обещал. И теперь перед Еленой Николаевной я его снимаю, а когда предстоит встреча с Настей — надеваю. Помимо этого мне приходится регулировать запахи своих духов, цвет галстуков, переводить стрелки часов, подкупать швейцаров, извозчиков и держать в памяти не только все сказанные слова, но и то — кому они сказаны и по какому поводу.
— Несчастный ты человек, — участливо прошептал я.
— Я же тебе и говорил! Конечно, несчастный.
II
Расставшись на улице с Кораблевым, я потерял его из виду на целый месяц. Дважды за это время мною получаемы были от него странные телеграммы:
«2 и 3 числа настоящего месяца мы ездили с тобой в Финляндию. Смотри, не ошибись. При встрече с Еленой сообщи ей это».
И:
«Кольцо с рубином у тебя. Ты отдал его ювелиру, чтобы изготовить такое же. Напиши об этом Насте. Остерег. Елены».
Очевидно, мой друг непрерывно кипел в том страшном котле, который был им сотворен в угоду своему идеалу женщины; очевидно, все это время он как угорелый носился по городу, подкупал швейцаров, жонглировал кольцами, портретами и вел ту странную, нелепую бухгалтерию, которая его только и спасала от крушения всего предприятия.
Встретившись однажды с Настей, я вскользь упомянул, что взял на время у Кораблева прекрасное кольцо, которое теперь у ювелира — для изготовления такого же другого.
Настя расцвела.
— Правда? Так это верно? Бедняжка он… Напрасно я так его терзала. Кстати, вы знаете — его нет в городе! Он на две недели уехал к родным в Москву.
Я этого не знал, да и вообще был уверен, что это один из сложных бухгалтерских приемов Кораблева; но все-таки тут же счел долгом поспешно воскликнуть:
— Как же, как же! Я уверен, что он в Москве.
Скоро я, однако, узнал, что Кораблев действительно был в Москве и что с ним там случилось страшное несчастье.
Узнал я об этом по возвращении Кораблева — от него самого.
III
— Как же это случилось?
— Бог его знает! Ума не приложу. Очевидно, вместо бумажника жулики вытащили. Я делал публикации, обещал большие деньги — все тщетно! Погиб я теперь окончательно.
— А по памяти восстановить не можешь?
— Да… попробуй-ка! Ведь там было, в этой книжке, все до мельчайших деталей — целая литература! Да еще за две недели отсутствия я все забыл, все перепуталось в голове, и я не знаю — нужно ли мне сейчас поднести Марусе букет желтых роз или она их терпеть не может? И кому я обещал привезти из Москвы духи «Лотос» — Насте или Елене? Кому-то из них я обещал духи, а кому-то полдюжины перчаток номер шесть с четвертью… А может — пять три четверти? Кому? Кто швырнет мне в физиономию духи? И кто — перчатки? Кто подарил мне галстук, с обязательством надевать его при свиданиях? Соня? Или Соня именно и требовала, чтобы я не надевал никогда этой темно-зеленой дряни, подаренной — «я знаю кем!». Кто из них не бывал у меня на квартире никогда? И кто бывал? И чьи фотографии я должен прятать? И когда?
Он сидел с непередаваемым отчаянием во взоре. Сердце мое сжалось.
— Бедняга ты! — сочувственно прошептал я. — Дай-ка, может быть, я кое-что вспомню… Кольцо подарено Настей. Значит, «остерег. Елены»… Затем карточки… Если приходит Китти, то Марусю можно прятать, так как она ее знает, Настю — не прятать? Или, нет — Настю прятать? Кто из них сходил за твою сестру? Кто из них кого знает?
— Не знаю, — простонал он, сжимая виски. — Ничего не помню! Э, черт! Будь что будет.
Он вскочил и схватился за шляпу.
— Еду к ней!
— Сними кольцо, — посоветовал я.
— Не стоит. Маруся к кольцу равнодушна.
— Тогда надень темно-зеленый галстук.
— Если бы я знал! Если бы знать — кто его подарил и кто его ненавидит… Э, все равно!.. Прощай, друг.
IV
Всю ночь я беспокоился, боясь за моего несчастного друга. На другой день утром я был у него. Желтый, измученный, сидел он у стола и писал какое-то письмо.
— Ну, что? Как дела?
Он устало помотал в воздухе рукой.
— Все кончено. Все погибло. Я опять почти одинок!..
— Что же случилось?
— Дрянь случилась, бессмыслица. Я хотел действовать на авось… Захватил перчатки и поехал к Соне. «Вот, дорогая моя Ляля, — сказал я ласково, — то, что ты хотела иметь! Кстати, я взял билеты в оперу. Мы пойдем, хочешь? Я знаю, это доставит тебе удовольствие»… Она взяла коробку, бросила ее в угол и, упавши ничком на диван, зарыдала. «Поезжайте, — сказала она, — к вашей Ляле и отдайте ей эту дрянь. Кстати, с ней же можете прослушать ту отвратительную оперную какофонию, которую я так ненавижу». «Маруся, — сказал я, — это недоразумение!»… «Конечно, — закричала она, — недоразумение, потому что я с детства — не Маруся, а Соня! Уходите отсюда!» От нее я поехал к Елене Николаевне… Забыл снять кольцо, которое обещал ей уничтожить, привез засахаренные каштаны, от которых ее тошнит и которые, по ее словам, так любит ее подруга Китти… Спросил у нее: «Почему у моей Китти такие печальные глазки?..», лепетал, растерявшись, что-то о том, что Китти — это производное от слова «спать» и, изгнанный, помчался к Китти спасать обломки своего благополучия. У Китти были гости… Я отвел ее за портьеру и, по своему обыкновению, поцеловал в ухо, отчего произошел крик, шум и тяжелый скандал. Только после я вспомнил, что для нее это хуже острого ножа… Ухо-то. Ежели его поцеловать…
— А остальные? — тихо спросил я.
— Остались двое: Маруся и Дуся. Но это — ничто. Или почти ничто. Я понимаю, что можно быть счастливым с целой гармоничной женщиной, но если эту женщину разрезают на куски, дают тебе только ноги, волосы, пару голосовых связок и красивые уши — будешь ли ты любить эти разрозненные мертвые куски?.. Где же женщина? Где гармония?
— Как так? — вскричал я.
— Да так… Из моего идеала остались теперь две крохотных ножки, волосы (Дуся) да хороший голос с парой прекрасных, сводивших меня с ума ушей (Маруся). Вот и все.
— Что же ты теперь думаешь делать?
— Что?
В глазах его засветился огонек надежды.
— Что? Скажи, милый, с кем ты был позавчера в театре? Такая высокая, с чудесными глазами и прекрасной, гибкой фигурой.
Я призадумался.
— Кто?.. Ах да! Это я был со своей кузиной. Жена инспектора страхового общества.
— Милый! Познакомь!
Рубановичи
Есть целый класс людей, с которыми мы часто встречаемся, вступаем в деловые сношения, ведем длинные, горячие разговоры и которых мы, вместе с тем, совершенно не знаем.
Их души, логика, вкусы и стремления совершенно чужды нам, а их профессиональные привычки, действия, своею загадочностью и неясностью, только раздражают нас.
Это — портные.
— Я хочу заказать себе пиджачный костюм, — говорю я, обращаясь к одному из них, в то время как он, скривив на бок голову, внимательно смотрит на мою грудь, руки и плечи.
У всякого портного есть болезненное, странное и ненужное ему стремление — изредка тяжело и неуклюже острить. Сапожники гораздо сосредоточеннее и серьезнее.
— Вы только хотите? — прищуривается портной. — Так вы уж прямо лучше заказывайте.
— Да, закажи вам, — нерешительно возражаю я. — Ведь вы, небось, сдерете втридорога.
— Я сдеру? Ха-ха! Хорошие шутки, нечего сказать. Ну, хотите — я вам дам десять рублей, если вы найдете другого портного, который взял бы за такой материал и работу — столько же, сколько я. Хотите?
Он прекрасно знает, что я не взвалю себе на плечи эту странную операцию. Если бы даже я и нашел другого такого портного, то мой портной нашел бы массу поводов отвертеться от уплаты десяти рублей. Костюм бы он признал сшитым прескверно а материал — дешевым гнильем.
— Хотите? Покажите мне такого другого портного, — презрительно говорит он. — И я плачу вам кровных пятнадцать рублей.
— Нет, не надо. Но только я знаю, что переплачу вам.
— Вы? Переплатите? Ну, хотите, я даю сто рублей. если вы переплатите?!
Сто рублей я у него не возьму. Я прекрасно знаю, что он сдерет с меня больше, чем нужно, и он это прекрасно знает. Мы молчаливо считаем этот вопрос решенным в положительном для него смысле переходим к дальнейшему.
— Сколько же вы возьмете?
— Сию минуту… Это мы до копейки высчитаем.
Он берет бумажку и пишет на ней ряд каких-то цифр. Значение их ни я, ни он не понимаем. Но цифры имеют гипнотизирующее значение своей абсолютной честностью и безотносительностью. На бумажке стоит два косых 4, одно пошатнувшееся 7, три длинных худощавых единицы и одно громадное 3, похожее на змеиную конвульсию. Впрочем, после некоторого колебания портной переделывает его в 8 и ставит сбоку две пятерки.
Губами он лениво бормочет:
— Семнадцать, да две-двадцать четыре, да сорок пять — итого четырнадцать, отсюда вычитываем шесть, да семь — множимое получается 62.
Он поднимает от бумажки голову и уверенно говорить:
— 71 рубль. Ну, рубль я, как на первый раз, то отбрасываю. Пойдите-ка поищите подобный костюмчик. Я вам сорок рублей положу на это место.
— Семьдесят рублей?! Что вы, голубчик!.. Да вот этот костюм, который на мне, — тридцать два рубля стоил!
Костюм мой, конечно, стоил шестьдесят. Но мы оба забываем всякую меру и перестаем церемониться с цифрами.
Портной берет меня за плечи, подводить к свету и оглядывая, качает головой:
— Тридцать два? А я думал — восемнадцать. За такой костюм — тридцать два рубля?… Вот видите — где не нужно где вас обманывают — вы переплачиваете, а когда вам думают, что вы не будете торговаться, вы…
Он неожиданно схватывает меня за борт пиджака и с бешеной силой, дергает к себе.
— Это работа?! Вы видите, она трещит, как тряпка… А фасон? Неужели, вам было не стыдно носить такую работу? Вы посмотрите, как оно на вас сидит?!
Он хватает меня за бока, дергает вверх брюки, опускает сзади воротник, оттопыривает внизу жилетку так, что она торчит уродливым горбом, и загибает внутрь отвороты пиджака.
— Хорошенький фасончик, — критически говорит он отходя вдаль и любуясь, со скривленной на бок головой — очень хорошенький… Как корова на седле. И с вас не смеялись?
Раньше конечно, мой костюм не вызывал ни в ком веселого настроения. Но умелые руки моего собеседника придали ему такой вид, который, в лучшем случае, испугал бы окружающих.
Я с трудом привожу одежду в порядок, а портной цепляется за рукава и торжествующе кричит:
— Это стоит тридцать два рубля? Это же бумага! Неужели вы не видите? Скверный лодзинский товар!
Я вспоминаю, что предыдущий портной, который также обрушился на мой предыдущий костюм, — упрекал отсутствующего предшественника, что он подсунул мне лодзинский товар. Я возражал, что материя продана мне, как английская, а он не верил и кричал: «Разве этот жулик даст вам английский товар? У меня вы получите английский!»
* * *
Я до сих пор не знаю — что такое «английский товар». Каждый предыдущий портной облекал меня в него, и каждый последующий безжалостно разбивал мои иллюзии.
Теперешний портной, с которым я веду разговор, тоже побожился, что я хожу, одетый в «чистейшую лодзинскую бумагу» и, чтобы облегчить мое положение, принес торжественную клятву употребить в дело все самое английское…
— Ладно, — соглашаюсь я. — Снимайте мерку. Только брюки сшейте также, как эти. Я люблю такой фасон.
— Эти брюки с фасоном? Дай Бог вашему прежнему портному, чтобы он на том свете ходил в брюках с таким фасоном! Он ведь такие же короткие как зимний день в Санкт-Петербурге…
— Потому, что вы их слишком давеча подтянули… Вот они так должны быть!
— Так? Ну — поздравляю вас… Они такие же длинные, как рука нашего околоточного… С таким фасоном можно каждую минуту запутаться и разбить, извините, нос.
Мне приходилось часто слышать, как актеры отзываются об игре своего коллеги; приходилось узнавать мнение одного беллетриста о другом; но никогда в этих случаях я не замечал столько сконцентрированной ненависти и презрения, как в отзывах портных друг о друге.
В этом с ними могут состязаться только легковые извозчики, для которых каждый другой извозчик — личный враг, и в отношении к нему позволительны все средства: хлестнуть по спине кнутом, стать со своей пролеткой поперек дороги или, при невозможности сделать все это — просто крепко и ядовито выругаться…
* * *
Я не знаю, много ли у портного радостей, которые скрашивали бы его монотонную жизнь?.. Может быть, у него нет совсем радостей, кроме одной, которой он предается с диким исступлением, немецким постоянством и ослиным упорством.
Эта единственная, непонятная обыкновенному человеку и заказчику, портняжская радость и удовольствие — не сдать в срок работу.
Можно принимать все меры, пускать в ход угрозы, брать с него клятвы — это все излишне: ни один человек не получал в срок заказанное платье.
Давая клятву, всякий портной про себя думает:
— Э, нет, брат!.. Жизнь слишком скучна и не цветиста, чтобы я ради твоих прекрасных глаз пожертвовал лучшим наслаждением, которое дала нам человеческая культура: не принести работы в обещанный срок….
Я пробовал пускаться на хитрость: когда мне нужно было получить платье десятого декабря, я назначал пятое, уверив портного, что шестого утром уезжаю в Америку, и каждый час промедления принесет мне неисчислимые убытки.
Но портной каким-то образом разгадывал мою тактику, догадывался о десятом числе и приносил заказ двенадцатого…
Он объяснял, что у него заболел мастер, что самому ему пришлось выехать на два дня в другой город, и что он долго возился с маленьким сыном, который обварил руку… А в глазах его читалось: «никуда я не уезжал и сын здоров, как тыква… Но почему мне не доставить себе маленького невинного удовольствия?…»
* * *
Тот портной, о котором я говорил сначала, принес работу, просрочив только шесть дней. Когда я оделся в новое платье, то сразу увидел, что воротник поставлен неимоверно низко, что из-под него видна запонка на затылке, что жилет, собираясь в десятки складок, лезет тихо и настойчиво вверх к подбородку, а брюки так коротки, что весь мир сразу узнает цвет моих чулок…
Но портной восторженно хлопал руками, смотрел в кулак и, подмигивая мне, смеялся счастливым смехом:
— Ага! Это вам не Рубанович…
— Черт знает что, — морщился я. — Брюки коротки, жилет лезет вверх и воротник сползает на самые лопатки…
— Где? — изумился портной. — Вы посмотрите! Одной рукой он поднимал кверху воротник, другой оттягивал жилет, и в это же время наклонял меня так, что края брюк спускались сантиметра на два ниже.
— Видите? Прекрасно!
— Может быть, — угрюмо возразил я, — пока вы держите. Может быть, если вы не расставаясь со мной все время пока я ношу это платье, будете бегать сзади, подтягивать кверху воротник, книзу жилет, при условии, что я скорчусь под прямым углом — может быть, тогда эти недостатки и не будут заметны! Но что же станется с вашим семейством и заказчиками, если мы год или два будем, как два каторжника, скованы одной цепью — отвратительно сшитым вами платьем?..
Есть случаи, когда портные не понимают юмора.
Он пожал плечами, взял семьдесят рублей и ушел.
Следующий портной оценил этот костюм в двенадцать рублей, заявив, что если бы сказать, что он сделан из лодзинского материала, то это было бы комплиментом (он сделан из белостокской бумаги), и что не нужно иметь никакого стыда, чтобы носить на на себе костюм, сидящий, как лошадь на седле коровы…
Четверо
I
В купе второго класса курьерского поезда ехало трое: чиновник казенной палаты Четвероруков, его молодая жена — Симочка и представитель фирмы «Эванс и Крумбель» — Василий Абрамович Сандомирский…
А на одной из остановок к ним в купе подсел незнакомец в косматом пальто и дорожной шапочке. Он внимательно оглядел супругов Четвероруковых, представителя фирмы «Эванс и Крумбель» и, вынув газету, погрузился в чтение.
Особенная — дорожная — скука повисла над всеми. Четвероруков вертел в руках портсигар, Симочка постукивала каблучками и переводила рассеянный взгляд с незначительной физиономии Сандомирского на подсевшего к ним незнакомца, а Сандомирский в десятый раз перелистывал скверный юмористический журнал, в котором он прочел все, вплоть до фамилии типографщика и приема подписки.
— Нам еще ехать пять часов, — сказала Симочка, сладко зевая. — Пять часов отчаянной скуки!
— Езда на железных дорогах однообразна, чем и утомляет пассажиров, — наставительно отвечал муж.
А Сандомирский сказал:
— И железные дороги невыносимо дорого стоят. Вы подумайте: какой-нибудь билет стоит двенадцать рублей.
И, пересмотрев еще раз свой юмористический журнал, добавил:
— Уже я не говорю о плацкарте!
— Главное, что скучно! — стукнула ботинком Симочка.
Сидевший у дверей незнакомец сложил газету, обвел снова всю компанию странным взглядом и засмеялся.
И смех его был странный, клокочущий, придушенный, и последующие слова его несказанно всех удивили.
— Вам скучно? Я знаю, отчего происходит скука… От того, что все вы — не те, которыми притворяетесь, а это ужасно скучно.
— То есть как мы не те? — обиженно возразил Сандомирский. — Мы вовсе — те. Я, как человек интеллигентный…
Незнакомец улыбнулся и сказал:
— Мы все не те, которыми притворяемся. Вот вы — кто вы такой?
— Я? — поднял брови Сандомирский. — Я представитель фирмы «Эванс и Крумбель», сукна, трико и бумазеи.
— Ах-ха-ха-ха! — закатился смехом незнакомец. — Так я и знал, что вы придумаете самое нелепое! Ну, зачем же вы лжете себе и другим? Ведь вы кардинал при папском дворе в Ватикане и нарочно прячетесь под личиной какого-то Крумбеля!
— Ватикан? — пролепетал испуганный и удивленный Сандомирский. — Я Ватикан?
— Не Ватикан, а кардинал! Не притворяйтесь дураком. Я знаю, что вы одна из умнейших и хитрейших личностей современности! Я слышал кое-что о вас!
— Извините, — сказал Сандомирский. — Но эти шутки мне не надо!
II
— Джузеппе! — серьезно проворчал незнакомец, кладя обе руки на плечи представителя фирмы «Эванс и Крумбель». — Ты меня не обманешь! Вместо глупых разговоров я бы хотел послушать от тебя что-нибудь о Ватикане, о тамошних порядках и о твоих успехах среди набожных знатных итальянок…
— Пустите меня! — в ужасе закричал Сандомирский. — Что это такое?!
— Тссс! — зашипел незнакомец, закрывая ладонью рот коммивояжера. — Не надо кричать. Здесь дама.
Он сел на свое место у дверей, потом засунул руку в карман и, вынув револьвер, навел его на Сандомирского.
— Джузеппе! Я человек предобрый, но если около меня сидит притворщик, я этого не переношу!
Симочка ахнула и откинулась в самый угол. Четвероруков поерзал на диване, попытался встать, но решительный жест незнакомца пригвоздил его к месту.
— Господа! — сказал странный пассажир. — Я вам ничего дурного не делаю. Будьте спокойны. Я только требую от этого человека, чтобы он признался — кто он такой?
— Я Сандомирский! — прошептал белыми губами коммивояжер.
— Лжешь, Джузеппе! Ты кардинал.
Дуло револьвера смотрело на Сандомирского одиноким черным глазом.
Четвероруков испуганно покосился на незнакомца и шепнул Сандомирскому:
— Вы видите, с кем вы имеете дело… Скажите ему, что вы кардинал. Что вам стоит?
— Я же не кардинал!! — в отчаянии прошептал Сандомирский.
— Он стесняется сказать вам, что он кардинал, — заискивающе обратился к незнакомому господину Четвероруков. — Но, вероятно, он кардинал.
— Не правда ли?! — подхватил незнакомец. — Вы не находите, что в его лице есть что-то кардинальное?
— Есть! — с готовностью отвечал Четвероруков. — Но… стоит ли вам так волноваться из-за этого?..
— Пусть он скажет! — капризно потребовал пассажир, играя револьвером.
— Ну, хорошо! — закричал Сандомирский. — Хорошо! Ну, я кардинал.
III
— Видите! — сделал незнакомец торжествующий жест. — Я вам говорил… Все люди не те, кем они кажутся! Благословите меня, ваше преподобие!
Коммивояжер нерешительно пожал плечами, протянул обе руки и помахал ими над головой незнакомца.
Симочка фыркнула.
— При чем тут смех? — обиделся Сандомирский. — Позвольте мне, господин, на минутку выйти.
— Нет, я вас не пущу, — сказал пассажир. — Я хочу, чтобы вы нам рассказали о какой-нибудь забавной интрижке с вашими прихожанками.
— Какие прихожанки? Какая может быть интриж…?!
При взгляде на револьвер коммивояжер понизил голос и уныло сказал:
— Ну, были интрижки, — стоит об этом говорить…
— Говорите!! — бешено закричал незнакомец.
— Уберите ваш пистолет — тогда расскажу. Ну, что вам рассказать… Однажды в меня влюбилась одна итальянская дама…
— Графиня? — спросил пассажир.
— Ну, графиня. «Вася, — говорит, — я тебя так люблю, что ужас». Целовались.
— Нет, вы подробнее… Где вы с ней встретились и как впервые возникло в вас это чувство?..
Представитель фирмы «Эванс и Крумбель» наморщил лоб и, взглянув с тоской на Четверорукова, продолжал:
— Она была на балу. Такое белое платье с розами. Нас познакомил посланник какой-то. Я говорю: «Ой, графиня, какая вы хорошень..!»
— Что вы путаете, — сурово перебил пассажир. — Разве можно вам, духовному лицу, быть на балу?
— Ну, какой это бал! Маленькая домашняя вечеринка. Она мне говорит: «Джузеппе, я несчастна! Я хотела бы перед вами причаститься».
— Исповедаться! — поправил незнакомец.
— Ну, исповедаться. «Хорошо, — говорю я. — Приезжайте». А она приехала и говорит: «Джузеппе, извините меня, но я вас люблю».
— Ужасно глупый роман! — бесцеремонно заявил незнакомец. — Ваши соседи выслушали его без всякого интереса. Если у папы все такие кардиналы, я ему не завидую!
IV
Он благосклонно взглянул на Четверорукова и вежливо сказал:
— Я не понимаю, как вы можете оставлять вашу жену скучающей, когда у вас есть такой прекрасный дар…
Четвероруков побледнел и робко спросил:
— Ка…кой д-дар?
— Господи! Да пение же! Ведь вы хитрец! Думаете, если около вас висит форменная фуражка, так уж никто и не догадается, что вы знаменитый баритон, пожинавший такие лавры в столицах?..
— Вы ошиблись, — насильственно улыбнулся Четвероруков. — Я чиновник Четвероруков, а это моя жена Симочка.
— Кардинал! — воскликнул незнакомец, переведя дуло револьвера на чиновника. — Как ты думаешь, кто он: чиновник или знаменитый баритон?
Сандомирский злорадно взглянул на Четверорукова и, пожав плечами, сказал:
— Наверное, баритон!
— Видите! Устами кардиналов глаголет истина. Спойте что-нибудь, маэстро! Я вас умоляю.
— Я не умею! — беспомощно пролепетал Четвероруков. — Уверяю вас, у меня голос противный, скрипучий!
— Ах-хах-ха! — засмеялся незнакомец. — Скромность истинного таланта! Прошу вас — пойте!
— Уверяю вас…
— Пойте! Пойте, черт возьми!!!
Четвероруков конфузливо взглянул на нахмуренное лицо жены и, спрятав руки в карманы, робко и фальшиво запел:
По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах…
Подперев голову рукой, незнакомец внимательно, с интересом, слушал пение. Время от времени он подщелкивал пальцами и подпевал.
— Хорошо поете! Тысяч шесть получаете? Наверное, больше! Знаете, что там ни говори, а музыка смягчает нравы. Не правда ли, кардинал?
— Еще как! — нерешительно сказал Сандомирский.
— Вот видите, господа! Едва вы перестали притворяться, стали сами собою, как настроение ваше улучшилось и скуки как не бывало. Ведь вы не скучаете?
— Какая тут скука! — вздохнул представитель фирмы «Эванс и Крумбель». — Сплошное веселье.
— Я очень рад. Я замечаю, сударыня, что и ваше личико изменило свое выражение. Самое ужасное в жизни, господа, это фальшь, притворство. И если смело, энергично за это взяться — все фальшивое и притворное рассеется. Ведь вы раньше считали, вероятно, этого господина коммивояжером, а вашего мужа чиновником. Считали, может быть, всю жизнь… А я в два приема снял с них личину. Один оказался кардиналом, другой — баритоном. Не правда ли, кардинал?
— Вы говорите, как какая-нибудь книга, — печально сказал Сандомирский.
— И самое ужасное, что ложь во всем. Она окружает нас с пеленок, сопровождает на каждом шагу, мы ею дышим, носим ее на своем лице, на теле. Вот, сударыня, вы одеты в светлое платье, корсет и ботинки с высокими каблуками. Я ненавижу все лживое, обманчивое. Сударыня! Осмелюсь почтительнейше попросить вас — снимите платье! Оно скрывает прекраснейшее, что есть в природе, — тело!
Странный пассажир галантно направил револьвер на мужа Симочки и, глядя на нее в упор, мягко продолжал:
— Будьте добры раздеться… Ведь ваш супруг ничего не будет иметь против этого?..
Супруг Симочки взглянул потускневшими глазами на дуло револьвера и, стуча зубами, отвечал:
— Я… нич-чего… Я сам люб-блю красоту. Немножко раздеться можно, хе, хе…
Глаза Симочки метали молнии. Она с отвращением посмотрела на бледного Четверорукова, на притихшего Сандомирского, энергично вскочила и сказала, истерически смеясь:
— Я тоже люблю красоту и ненавижу трусость. Я для вас разденусь! Прикажите только вашему кардиналу отвернуться.
— Кардинал! — строго сказал незнакомец. — Вам, как духовному лицу, нельзя смотреть на сцену сцен. Закройтесь газетой!
— Симочка… — пролепетал Четвероруков. — Ты… немножко.
— Отстань, без тебя знаю!
Она расстегнула лиф, спустила юбку и, ни на кого не смотря, продолжала раздеваться, бледная, с нахмуренными бровями.
— Не правда ли, я интересная? — задорно сказала она, улыбаясь углами рта. — Если вы желаете меня поцеловать, можете попросить разрешения у мужа — он, вероятно, позволит.
— Баритон! Разреши мне почтительнейше прикоснуться к одной из лучших женщин, которых я знал. Многие считают меня ненормальным, но я разбираюсь в людях!
Четвероруков, молча, с прыгающей нижней челюстью и ужасом в глазах, смотрел на страшного пассажира.
— Сударыня! Он, очевидно, ничего не имеет против. Я почтительнейше поцелую вашу руку…
Поезд замедлял ход, подходя к вокзалу большого губернского города.
— Зачем же руку? — болезненно улыбнулась Симочка. — Мы просто поцелуемся! Ведь я вам нравлюсь?
Незнакомец посмотрел на ее стройные ноги в черных чулках, обнаженные руки и воскликнул:
— Я буду счастлив!
Не сводя с мужа пылающего взгляда, Симочка обняла голыми руками незнакомца и крепко его поцеловала.
Поезд остановился.
Незнакомец поцеловал Симочкину руку, забрал свои вещи и сказал:
— Вы, кардинал, и вы, баритон! Поезд стоит здесь пять минут. Эти пять минут я тоже буду стоять на перроне с револьвером в кармане. Если кто-нибудь из вас выйдет — я застрелю того. Ладно?
— Идите уж себе! — простонал Сандомирский.
Когда поезд двинулся, дверцы купе приоткрылись, и в отверстие просунулась рука кондуктора с запиской.
Четвероруков взял ее и с недоумением прочел:
«Сознайтесь, что мы не проскучали… Этот оригинальный, но действенный способ сокращать дорожное время имеет еще то преимущество, что всякий показывает себя в натуральную величину. Нас было четверо: дурак, трус, мужественная женщина и я — весельчак, душа общества. Баритон! Поцелуйте от меня кардинала…»
Лекарство
I
В глаза я называл ее Марьей Павловной, а за глаза — Марусей, Мэри и Мышоночком…
Сегодня, когда я ехал к ней то думал:
— Соберусь с духом и скажу!.. Если она ответит «да» — в груди моей запоют птицы и жизнь раз навсегда окрасится приятным розовым светом. Если — «нет»… я ничего не скажу, повернусь и выйду из комнаты. И никто никогда не услышит обо мне ни слова. Только, может быть, через несколько лет до нее и всех ее знакомых дойдет слух о странном монахе, известном своей суровой отшельнической жизнью, который поселился в пустыне, одинокий, таинственный, со следами красоты на изможденном лице, благоволящий мужчинам и отворачивающийся от женщин…
Это буду я.
Я вошел к Maрье Павловне с сосредоточенно-сжатыми губами и лихорадочным блеском в глазах.
— Что это вы такой? — удивленно спросила она.
— Я… должен иметь с вами один… очень важный для меня разговор!
В глазах ее засветились два огонька и — погасли.
— Хорошо. Только я раньше должна съездить в два места… Надеюсь, вы меня проводите?
— Конечно! Как можно задавать такие вопросы?..
— Я сейчас оденусь, заедем в мануфактурный магазин и потом к портнихе. Ладно?
— Хотя бы к двум портнихам!.. — поклонился я.
Она призадумалась.
— К двум? Мне бы, собственно, нужно было к двум, да я не знаю адреса одной. Посидите. Я скоро оденусь. Даша!! Сбегай-ка за дворником!
— Зачем это вам дворник понадобился? — изумился я.
— Не могу же я выйти на улицу в одном платье!?
— А разве дворник…
— Это длинная история! Жена дворника, которая служит у каких-то квартирантов, имеет сестру, работающую у той самой портнихи, которой я отдала переделать свою ротонду. Так вот, если жена дворника сообщит сейчас мужу адрес, где работает ея сестра, — я и пошлю Дашу туда за ротондой.
— Так, так. Это и есть тот адрес — один из двух — которого вы не знаете?
— Что вы путаете! Это тот адрес, который я знаю. Как же иначе я бы нашла его??
— Смешные вы, женщины! — улыбнулся я.
Она показала мне язык и убежала в другую комнату.
Я уселся, взял газету и прочел ее от начала до конца. Марья Павловна одевалась. Я пересмотрел альбом, взял какую-то книгу, прочел три главы. Марья Павловна одевалась! После шестой главы я имел совершенно точные данные, что Марья Павловна еще не совсем одета, а девятая глава заставила ее выглянуть из комнаты и спросить меня:
— Нет ли у вас крючка для застегивания ботинок? Я не могу найти свой. Целый час ищем!..
Почему вы не носите с собой крючка?
— Хорошо, — кротко отвечал я. — Теперь я буду носить его с собой. Во избежание задержек на будущее время, я буду также теперь захватывать с собой щипцы для завивки волос, ротонду и головные шпильки. Если вам нужно еще что-нибудь — вы предупредите.
Она, очевидно, не поняла меня, потому что отвечала:
— Нет, щипцы у меня есть. А вот головные шпильки, если бы вы носили — я иногда брала бы у вас, потому что они страшно теряются.
Вошла Даша и спросила:
— Не видали, барин, крючка для ботинок? Он тут где-то.
— Не знаю. Я пересмотрел альбом, — его там не было. И в книге нет. Может быть, спросить того дворника, который имеет сведения о ротонде?.. И Даша меня тоже не поняла.
— Демьян! — закричала она, выбегая в переднюю, — не видел барышниного крючка?
Я вошел в ту комнату, где одевалась Марья Павловна, и сказал:
— Придется мне поискать.
Из деликатности, я старался не смотреть на причесывающуюся Марью Павловну, но она воскликнула:
— Только, ради Бога, не смейте на меня смотреть!
Не посмотреть было уже неловко. Я взглянул на нее, на стоящую около нее пару крошечных ботинок, и спросил:
— Вы эти ботинки и хотите надеть?
— Да… только вот крючка нет.
— Крючок можно купить, — отвечал я. — Его можно сделать, найти, украсть, но увы — он будет вам бесполезен.
— Почему?!
— Потому что ботинки ваши не на пуговицах, а на шнурках.
Она засмеялась.
— Да? А ведь и в самом деле! Даша! Не ищи крючка… А вы, сударь, уходите пока.
Я вышел и от скуки опять взялся за газету. Выглянула Даша и спросила:
— Барин, не видели барышниной брошки?
— Не знаю, где она. Впрочем, вы можете взглянуть на крышу соседнего дома. Не зацепилась ли она каким-нибудь образом за дымовую трубу.
Даша с озабоченным видом взглянула в окно, развела руками и ушла обратно в комнату барышни.
— Там нет… Под ковром смотрели?
— Смотрела. И в умывальнике нет.
— Ах ты ж, Господи!
Я нервно вошел в их комнату и спросил:
— Куда вы ее, обыкновенно, кладете? Какого она вида?
— Обыкновенно, она у меня на груди. А вид у нее такой… знаете, что у лошадей на лапах бывает!
— На каких лапах?
— Ну, такое… Копыто называется….
— Я не помню у вас такой брошки — копыта. Вероятно, подкова?
— Да, да… Такое, знаете, что стучит.
— Так бы вы прямо и сказали!.. Такое, что стучит — это всякий догадается. Подкову я помню. Ювелир, значит, уже вставил бирюзу, которая выпала? Помните, мы на той неделе вместе отдавали?
— Нет еще.
— Так она, значит, у ювелира? Скажите, сколько времени затрачиваете вы, обыкновенно, на поиски в этой комнате вещи, находящейся в другой улице?
— Действительно, она у ювелира! Даша, глупая, не ищи: я совсем и забыла.
Так как я был признан дамами очень сообразительным, толковым парнем, то меня оставили на всякий случай присутствовать при завершении туалета.
Все пошло гладко, если не считать того, что дамы тщетно пытались открыть флакон с духами, проклиная тугую пробку. Мне не стоило большого труда убедить их, что открывать его не имеет смысла, так как он совершенно пуст, и что, вероятно, можно достигнуть больших результатов, если открыть другой флакон, стоявший тут же и по горло наполненный духами.
II
Когда мы приехали в магазин, приказчик галантно поклонился нам, но сейчас же побледнел и взглядом, полным ужаса, уставился на розовую, улыбающуюся Марью Павловну.
— Покажите мне что-нибудь новенькое на блузку. Только — самое новое. Я всегда бываю у вас, и вы всегда показываете мне старое.
— Какой негодяй! — подумал я.
Приказчик полез на какую-то лестницу и стал сбрасывать на прилавок целый водопад разных разноцветных тряпок, — с таким видом, будто бы он хотел устроить между собой и покупательницей крепкую надежную баррикаду, за которой можно укрыться.
В глазах его виднелось отчаяние и покорность судьбе.
— Вот это, сударыня… Прелестный рисунок.
— Этот? Вы смеетесь надо мной! Это бабы платки такие носят.
— Тогда вот! Самый последний крик делямод.
— Этот? Нет, вы, право, надо мной смеетесь
Я никогда не видел, чтобы так смеялись. На лбу приказчика выступил пот, а губы пересохли и нервно дрожали… Куски материй сыпались с полок дождем, развертывались, забраковывались, скрывались под свежей струей новых материй, которые, отверженные, в свою очередь, стонали под тяжестью все новых и новых кусков, которые то были «аляповаты», то слишком в крупную, то слишком в мелкую клетку… А одна материя подверглась суровому осуждению даже за то, что клетка на ней оказалась слишком средней.
— Вот эта мне нравится, — робко сказал я, указывая на какой-то желтый угол, торчавший снизу.
Приказчик с благодарностью взглянул на меня, но потом вздохнул и сказал:
— Это не материя. Это оберточная бумага из середины куска. Вот это очень недурно, кажется.
— Это? — в искусственном восхищении вскричал я — Это великолепно.
— Покажите еще что-нибудь в этом роде, — ласково попросила моя спутница.
Приказчик уже не стоял за прилавком, а лежал где-то наверху на огромной груде измятых скомканных кусков. Мы должны были задирать головы, чтобы видеть этого доброго человека, который хриплым голосом кричал нам сверху:
— Вот тоже… рекомендую… Дернье крик делямод…
Образ действия приказчика меня изумлял.
Что могло удержать его от одного незаметного жеста руки, которым можно было бы опрокинуть на голову покупательницы часть этой груды «чего-нибудь на блузку»… Откапывание погребенной под развалинами покупательницы и вся последующая веселая суматоха дали бы приказчику некоторую возможность передохнуть и собраться с силами, а покупательница на собственной голове и плечах убедилась бы, что бывает очень неудобно, когда «что-нибудь на блузку» — весит от восьми до десяти пудов.
Последние «крики делямод», доносившиеся сверху, делались все тише и тише. Я понял, почему приказчик, увидев мою спутницу, побледнел от ужаса, а моя спутница в это время мягким, как серебряный бубенчик, голосом говорила:
— Этот цвет немного темен или, вернее, слишком для меня светел… Кажется, ничего я не подберу.
Она вздохнула и встала, ласково кивнув головой извивавшемуся где-то наверху телу приказчика.
— Мы уходим? — спросил я. — В таком случае, заверните мне, господин приказчик, вот этот кусок и этот… и этот!
— Для чего это вам? — изумилась Марья Павловна.
Я хотел сказать ей, что приказчик в самом худшем случае заслужил не этой бессмысленной для меня покупки трех кусков, а пожизненной пенсии и воспитания детей на казенный счет. Впрочем, едва ли ему нужна была пожизненная пенсия, так как, по своему наружному виду, бедняга мог дотянуть не дольше, чем до конца текущей недели.
III
Мы вышли из магазина — я, нагруженный, громадным свертком, она, пустая, с победоносно веселым видом — и сели на извозчика.
— Ну? — спросил я.
— Ну?
— Куда же ехать?!
— Да к портнихе. Ведь я же говорила.
— Извозчик, к портнихе.
— На какую улицу прикажете?
— На какую улицу? — спросил я, оборачиваясь к своей спутнице.
— Такая… длинная. Я позабыла, право, как она называется.
— А, длинная! Так бы вы и сказали. Вероятно, еще по бокам стоят дома и у каждых ворот сидит дворник? Да?
— Да, да. Что-то в этом роде. Там еще есть четырехэтажный дом с такими воротами.
— С какими?
Она вытянула вперед пальцы и неопределенно пошевелила ими.
— Вот с такими, знаете?..
— Ах, вот такие ворота? Очень красивые. А улицы вы так и не знаете?
— Да я знала, да позабыла. Помню, сейчас нужно вправо завернуть.
— Извозчик! Направо.
— Да куда он едет?! Не туда! Направо!
— Он и едет направо!!
— Тогда, значит, налево.
— Эти извозчики вечно путают, — сурово проворчал я. — Дело в том, что у извозчиков и у прочих мужчин правая сторона случайно совпадает с правой рукой, а у женщин она совпадает — с левой! И мужчины так тупы, что не могут к этому привыкнуть.
— Вообще, вы, мужчины… — критически сказала Марья Павловна и улыбнулась с сознанием собственного превосходства.
Мы повернули на какую-то улицу и поскакали по ней, причем я бросал проницательные взгляды на все дома с «такими» воротами. А моя спутница в это время украдкой перекрестилась.
— Что это на вас напала такая богомольность? — пожал я плечами. — Не хотите ли вы посвятить себя Богу?
— Нет — сказала она. — Я так узнаю, где правая сторона.
— То есть… как же это?
— Да ведь крестятся правой рукой! Я перекрещусь и думаю: «Ах, вот она где, правая сторона».
— Изумительно просто! И дорогу можно находить, и грехи в то-же время замаливать. Если бы все знали этот остроумный способ — не было бы заблудившихся и грешных людей.
— Вы льстите мне! — кокетливо хлопнула она меня перчаткой по руке. — Да это и не я придумала. Подруга.
— Богато одаренная натура — одобрительно сказал я.
IV
В виду громадного количества домов с «такими воротами», — портниху мы не нашли.
Когда через час ехали обратно, Марья Павловна вспомнила:
— А что вы мне хотели сказать такое серьезное? Помните, давеча дома говорили? Еще говорили, что это для вас очень важно!..
И я не назвал ее мысленно ни Мэри, ни Мышонком, а зевнул и сказал:
— Ах, да! Я хотел спросить только: где вы покупаете такое прекрасное печенье к чаю?
И с этого момента пустыня лишилась одного из лучших отшельников, которые когда-либо спасались в ней…
Ложь
Трудно понять китайцев и женщин.
Я знал китайцев, которые два-три года терпеливо просиживали над кусочком слоновой кости величиной с орех. Из этого бесформенного куска китаец с помощью целой армии крохотных ножичков и пилочек вырезывал корабль — чудо хитроумия и терпения: корабль имел все снасти, паруса, нес на себе соответствующее количество команды, причем каждый из матросов был величиной с маковое зерно, а канаты были так тонки, что даже не отбрасывали тени — и все это было ни к чему… Не говоря уже о том, что на таком судне нельзя было сделать самой незначительной поездки — сам корабль был настолько хрупок и непрочен, что одно легкое нажатие ладони уничтожало сатанинский труд глупого китайца.
Женская ложь часто напоминает мне китайский корабль величиной с орех — масса терпения, хитрости — и все это совершенно бесцельно, безрезультатно, все гибнет от простого прикосновения.
* * *
Чтение пьесы было назначено в 12 часов ночи.
Я приехал немного раньше и, куря сигару, убивал ленивое время в болтовне с хозяином дома адвокатом Лязговым.
Вскоре после меня в кабинет, где мы сидели, влетела розовая, оживленная жена Лязгова, которую час тому назад я мельком видел в театре сидящей рядом с нашей общей знакомой Таней Черножуковой.
— Что же это, — весело вскричала жена Лязгова. — Около двенадцати, а публики еще нет?!
— Подойдут, — сказал Лязгов. — Откуда ты, Симочка?
— Я… была на катке, что на Бассейной, с сестрой Тарского.
Медленно, осторожно повернулся я в кресле и посмотрел в лицо Серафимы Петровны.
Зачем она солгала? Что это значит?
Я задумался.
Зачем она солгала? Трудно предположить, что здесь был замешан любовник… В театре она все время сидела с Таней Черножуковой и из театра, судя по времени, прямо поехала домой. Значит, она хотела скрыть или свое пребывание в театре, или — встречу с Таней Черножуковой.
Тут же я вспомнил, что Лязгов раза два-три при мне просил жену реже встречаться с Черножуковой, которая, по его словам, была глупой, напыщенной дурой и имела на жену дурное влияние… И тут же я подивился: какая пустяковая, ничтожная причина может иногда заставить женщину солгать…
* * *
Приехал студент Конякин. Поздоровавшись с нами, он обернулся к жене Лязгова и спросил:
— Ну, как сегодняшняя пьеса в театре… Интересна?
Серафима Петровна удивленно вскинула плечами.
— С чего вы взяли, что я знаю об этом? Я же не была в театре.
— Как же не были? А я заезжал к Черножуковым — мне сказали, что вы с Татьяной Викторовной уехали в театр.
Серафима Петровна опустила голову и, разглаживая юбку на коленях, усмехнулась:
— В таком случае я не виновата, что Таня такая глупая; когда она уезжала из дому, то могла солгать как-нибудь иначе.
Лязгов, заинтересованный, взглянул на жену.
— Почему она должна была солгать?
— Неужели ты не догадываешься? Наверное, поехала к своему поэту!
Студент Конякин живо обернулся к Серафиме Петровне.
— К поэту? К Гагарову? Но этого не может быть! Гагаров на днях уехал в Москву, и я сам его провожал.
Серафима Петровна упрямо качнула головой и, с видом человека, прыгающего в пропасть, сказала:
— А он все-таки здесь!
— Не понимаю… — пожал плечами студент Конякин. — Мы с Гагаровым друзья, и он, если бы вернулся, первым долгом известил бы меня.
— Он, кажется, скрывается, — постукивая носком ботинка о ковер, сообщила Серафима Петровна. — За ним следят.
Последняя фраза, очевидно, была сказана просто так, чтобы прекратить скользкий разговор о Гагарове.
Но студент Конякин забеспокоился.
— Следят??! Кто следит?
— Эти, вот… Сыщики.
— Позвольте, Серафима Петровна… Вы говорите что-то странное: с какой стати сыщикам следить за Гагаровым, когда он не революционер и политикой никогда не занимался?!
Серафима Петровна окинула студента враждебным взглядом и, проведя языком по запекшимся губам, раздельно ответила:
— Не занимался, а теперь занимается. Впрочем, что мы все: Гагаров да Гагаров. Хотите, господа, чаю?
* * *
Пришел еще один гость — газетный рецензент Блюхин.
— Мороз, — заявил он, — а хорошо! Холодно до гадости. Я сейчас часа два на коньках катался. Прекрасный на Бассейной каток.
— А жена тоже сейчас только оттуда, — прихлебывая чай из стакана, сообщил Лязгов. — Встретились?
— Что вы говорите?! — изумился Блюхин. — Я все время катался и вас, Серафима Петровна, не видел.
Серафима Петровна улыбнулась.
— Однако я там была. С Марьей Александровной Шемшуриной.
— Удивительно… Ни вас, ни ее я не видел. Это тем более странно, что каток ведь крошечный — все как на ладони.
— Мы больше сидели все… около музыки, — сказала Серафима Петровна. — У меня винт на коньке расшатался.
— Ах, так! Хотите, я вам сейчас исправлю? Я мастер на эти дела. Где он у вас?
Нога нервно застучала по ковру.
— Я уже отдала его слесарю.
— Как же это ты ухитрилась отдать слесарю, когда теперь ночь? — спросил Лязгов.
Серафима Петровна рассердилась.
— Так и отдала! Что ты пристал? Слесарная, по случаю срочной работы, была открыта. Я и отдала. Слесаря Матвеем зовут.
* * *
Наконец явился давно ожидаемый драматург Селиванский с пьесой, свернутой в трубку и перевязанной ленточкой.
— Извиняюсь, что опоздал, — раскланялся он. — Задержал прекрасный пол.
— На драматурга большой спрос, — улыбнулся Лязгов. — Кто же это тебя задержал?
— Шемшурина, Марья Александровна. Читал ей пьесу.
Лязгов захлопал в ладоши.
— Соврал, соврал драматург! Драматург скрывает свои любовные похождения! Никакой Шемшуриной ты не мог читать пьесу!
— Как не читал? — обводя компанию недоуменным, подозрительным взглядом, вскричал Селиванский. — Читал! Именно ей читал.
— Ха-ха! — засмеялся Лязгов. — Скажи же ему, Симочка, что он попался с поличным: ведь Шемшурина была с тобой на катке.
— Да, она со мной была, — кивнула головой Серафима Петровна, осматривая всех нас холодным взглядом.
— Когда?! Я с половины девятого до двенадцати сидел у нее и читал свою «Комету».
— Вы что-нибудь спутали, — пожала плечами Серафима Петровна.
— Что? Что я мог спутать? Часы я мог спутать, Шемшурину мог спутать с кем-нибудь или свою пьесу с отрывным календарем?! Как так — спутать?
— Хотите чаю? — предложила Серафима Петровна.
— Да нет, разберемся: когда Шемшурина была с вами на катке?
— Часов в десять, одиннадцать.
Драматург всплеснул руками.
— Так поздравляю вас: в это самое время я читал ей дома пьесу.
Серафима Петровна подняла язвительно одну бровь:
— Да? Может быть, на свете существуют две Шемшуриных? Или я незнакомую даму приняла за Марью Александровну? Или, может, я была на катке вчера… Ха-ха!..
— Ничего не понимаю! — изумился Селиванский.
— То-то и оно, — засмеялась Серафима Петровна. — То-то и оно! Ах, Селиванский, Селиванский…
Селиванский пожал плечами и стал разворачивать рукопись.
Когда мы переходили в гостиную, я задержался на минуту в кабинете и, сделав рукой знак Серафиме Петровне, остался с ней наедине.
— Вы сегодня были на катке? — спросил я равнодушно.
— Да. С Шемшуриной.
— А я вас в театре сегодня видел. С Таней Черножуковой.
Она вспыхнула.
— Не может быть. Что же, я лгу, что ли?
— Конечно, лжете. Я вас прекрасно видел.
— Вы приняли за меня кого-нибудь другого…
— Нет. Вы лжете неумело, впутываете массу лиц, попадаетесь и опять нагромождаете одну ложь на другую… Для чего вы солгали мужу о катке?
Ее нога застучала по ковру.
— Он не любит, когда я встречаюсь с Таней.
— А я сейчас пойду и скажу всем, что видел вас с Таней в театре.
Она схватила меня за руку, испуганная, с трясущимися губами.
— Вы этого не сделаете?!
— Отчего же не сделать?.. Сделаю!
— Ну, милый, ну, хороший… Вы не скажете… да? Ведь не скажете?
— Скажу.
Она вскинула свои руки мне на плечи, крепко поцеловала меня и, прижимаясь, прерывисто прошептала:
— А теперь не скажете? Нет?
* * *
После чтения драмы — ужинали.
Серафима Петровна все время упорно избегала моего взгляда и держалась около мужа.
Среди разговора она спросила его:
— А где ты был сегодня вечером? Тебя ведь не было с трех часов.
Я с любопытством ждал ответа. Лязгов, когда мы были вдвоем в кабинете, откровенно рассказал мне, что этот день он провел довольно беспутно: из Одессы к нему приехала знакомая француженка, кафешантанная певица, с которой он обедал у Контана, в кабинете; после обеда катались на автомобиле, потом он был у нее в «Гранд-отеле», а вечером завез ее в «Буфф», где и оставил.
— Где ты был сегодня?
Лязгов обернулся к жене и, подумав несколько секунд, ответил:
— Я был у Контана. Обедали. Один клиент из Одессы с женой француженкой и я. Потом я заехал за моей доверительницей по усачевскому делу, и мы разъезжали в ее автомобиле — она очень богатая — по делу об освобождении имения от описи. Затем я был в «Гранд-отеле» у одного помещика, а вечером заехал на минутку в «Буфф» повидаться с знакомым. Вот и все.
Я улыбнулся про себя и подумал:
«Да. Вот это ложь!»
Визитер
(Опыт характеристики)
Всякий, кому приходилось видеть визитера в начале его хлопотливой деятельности, знает — какое это чистенькое, надушенное, сверкающее белизной белья и лаком ботинок существо!
Перед выходом из дому визитер долго стоит у зеркала и приглаживает несколько волосинок, отставших у уха; он долго возится над тем, чтобы кончик его белого галстука не заскакивал за край жилета и заботливо удаляет крошечную невинную пылинку, развязно усевшуюся на носке ботинка. Пушинка на рукаве фрака приводит его в нервный трепет. Она сбрасывается с рукава так энергично, что даже производит при падении легкий стук. Двумя пальцами вытаскивается из жилетного кармана маленький кончик красного шелкового платочка — ровно настолько, чтобы на общем фоне черного и белого алело необходимое декоративное пятнышко.
Вот что проделывает визитер, собираясь уходить.
Нет нужды, что на пятом визите фрак его будет обсыпан пудрой, вымазан горчицей, и на носке ботинка уютно прикорнет прилипшая головка кильки; а на десятом визите галстук лихо передвинется набекрень, и пряжка его будет весело болтаться на мужественной груди визитера, а в красном шелковом платочке, засунутом за жилет, будет завернуть плохо прожеванный кусок колбасы, не могший проползти в сузившееся визитерово горло.
Нет нужды! Визитер, одеваясь дома, о будущем не думает.
Все его мысли и мироощущение — в настоящем.
* * *
Явившись в знакомый дом, визитер первым долгом бросается всех целовать, преисполненный нежной любви и ласки к прекрасному человечеству.
Мужчины, по большей части, переносят поцелуи визитера стоически. Лишь некоторые отрывают визитера после перваго же поцелуя, так что следующие два — приходятся в воздух.
Визитер этим не смущается: воздух так воздух — он поцелует и воздух. И воздух хороший человек.
С дамами визитеру приходится повозиться.
— Ах, я, простите, не целуюсь.
— Да почему?
— Ах, нет, нет — как можно.
— Помилуйте, такой праздник… Нужно, обязательно, поцеловаться.
— У меня принцип — не целоваться. Ах, ах!
У многих дам единственный принцип в жизни — не целоваться на Пасху. Во все остальное время их легкомысленной жизни они целуются без всякого порядка и смысла, и тому же визитеру легче добиться прикосновения женских губ зимой, осенью или летом, чем на Пасху.
Если дама продолжает отказываться, визитер, обуреваемый высокими порывами, набрасывается на даму и, скрутив ей руки, целует ее в лопатку, в гребенку, торчащую из волос, и в тот же безропотный воздух.
Обыкновенно, неприхотливый визитер удовлетворяется этим слабым выражением христианской любви, и его немедленно ведут к столу.
— Закусите-ка… Рюмку рябиновой?
В первые два визита визитер, обыкновенно, разбирается в напитках и закусках чрезвычайно тонко: он сначала выпьет померанцевой и закусит кусочком икры; потом зубровки и — ветчины; напоследок — рюмку коньяку и отведает кулича.
От коньяку поморщится, а кулич похвалит. Следующие визиты усыпляют в визитере чувство излишней изысканности: сначала он пьет какой нибудь ликер, закусывает омаром, а потом переходит на простую водку, заедая ее сахарным розаном с кулича.
И чем дальше — тем вкус его делается менее изысканным, но более прихотливым, идя рука-об-руку с рассеянностью.
Налитое по ошибке, вместо белого вина, прованское масло он хочет закусить ветчиной; но рука его попадает немного дальше, отщипывает кусок разноцветной бумажной бахромы с окорока и отправляет это красивое произведение хозяйского сынишки — в рот.
— Хорошая семга, — одобрительно кивает головой визитер, прожевывая бумагу. — По… чем продавали?
Потом он неистово хохочет сам над собой, объясняя всем, как он ошибся, сказав вместо «покупали» — «продавали»…
Он замечает свои ошибки и спешит сознаться в них. Это его бесспорное достоинство. И хохочет он, с открытым ртом, из которого торчит полусъеденная разноцветная бумага, а галстук уже успел передвинуться и пряжка, как живая, пляшет на груди, в такт смеху веселого хозяина.
* * *
На первых визитах хозяева дома еще делают кое-какие попытки завязать с визитером беседу. Прием один и тот же:
— В какой церкви были у заутрени?
— В соборе.
— А где разговлялись?
— Дома.
— A хорошие у вас куличи вышли?
— Хорошие.
— А летом вы на даче?
— На даче.
— Как, вообще, поживаете?
— Да ничего. Ну, мне пора.
— Да посидите еще.
— Нет, нет, что вы!
Последующие визиты делают визитера человеком очень оригинальным, полным свежих неожиданностей, но вести с ним обыкновенную светскую беседу делается чрезвычайно затруднительным.
На вопрос:
— Где были у заутрени?
Он, зрело обдумав свой ответ, говорит:
— Четырнадцать. Да еще восемь позавчера.
— Что — восемь?
— Высокий такой блондин. Живи, говорит, у меня — чего там!
— Что?
— Вот вам и что! Его из печки вытащили, а он пополам. Тесто жидко замесили, что ли. Вы позволите еще рюмочку ветчины?..
На самом последнем визите визитер уже не говорит, а только иронически и подозрительно посматривает на всех исподлобья.
В этот период своей жизни он легко и безболезненно отвергает все завоевания тысячелетней культуры и цивилизации, с такой любовью созданной предками. Он может неожиданно расхохотаться; или начнет с аппетитом раскусывать хрустальный бокал; или будет пытаться влезть в рояль, с категорической, не допускающей возражений, просьбой:
— Разбудить его в половине шестнадцатого.
* * *
Закончив все визиты, визитер долго бродит по улицам, полный смутных, неопределенных мыслей. Редко кому приходилось видеть визитера в таком переходном состоянии, но автору этой статьи однажды удалось подсмотреть, как вел себя в вышеприведенном случае визитер.
Он брел неверными шагами вдоль улицы, изредка одобрительно похлопывая по стенам и заглядывая в отверстия водосточных труб.
Он был в таком состоянии, что на главное не обращал внимания… Вызывали к себе его интерес только пустяки.
Шагая по улице, он увидел лежащую на своем пути спичку. Он изумленно остановился над ней и застыл в напряженной позе.
Потом, осторожно подняв ее, подошел к дремавшему дворнику у ворот.
— Человек! Где у вас склад ненужных отбросов?
— Чего-с?
— Укажите такое место, где бы я мог положить этот предмет, мешающий правильному движению пассажиров.
— Да бросьте ее, — сказал, засмеявшись дворник. — Чего там.
Он взял из рук визитера спичку и бросил ее на землю.
— Нет, милый дворник, ты этого не делай. Зачем ты это делаешь? Это делать нехорошо.
— Да кому же она мешает? — сказал дворник.
— Тут люди ходят. Зацепится кто-нибудь, упадет, сломает ногу. Ему больно будет… Умрет… без… миропомазания…
Он нагнулся, поднял снова спичку, вырыл под воротами пальцем ямку, положил в нее спичку и, засыпав ямку, облегченно вздохнул.
— Так-то оно и спокойнее… Прощайте, Никифор.
Визитер побрел дальше, остановился у какого-то подъезда, и сел на ступеньку. Рассеянный взгляд его упал на ботинок, на котором присохла оброненная им в предпоследнем доме килька.
Визитер снял ее с ботинка и положил на ладонь.
— Бедненькая! — сказал он, глотая слезы. — Неужели ты уже умерла? Нет! Ты еще будешь жить. Я тебя возьму к себе, и там в тепле и холе ты проживешь остаток дней твоих. О, жестокие, безнравственные люди!.. Господи, Боже ты мой! За что, спрашивается? За что?
И он, раскачиваясь, баюкал пыльную кильку на руках, гладил ее, целовал и отогревал своим дыханием.
Потом вынул шелковый платочек, разостлал его на коленях, положил в него кильку и, с трудом поднявшись, сунул все это в карман белого жилета.
Побрел, пошатываясь, и я потерял его из вида.
* * *
Один знакомый рассказывал мне прелюбопытную истории, касающуюся пасхальных визитов.
Она совершенно достоверна, так как знакомый этот служить чиновником в пробирной палатке и имеет в Петербурге двух-этажный дом.
Я не думаю, что такой человек мог бы выдумать свою историю, или раздуть ее, или изукрасить. Да он был и слишком глуп для этого.
Кто знает хорошо институт пасхальных визитов, — тому эта история не покажется особенно странной и небывалой.
* * *
Вот что он рассказал:
Однажды перед Пасхой пришлось ему поехать по делам из Петербурга в Харьков.
Город этот был незнаком ему, и он всю страстную субботу проскучал. На другой день утром, когда проснулся, солнце светило в окно, и около его кровати лежал тщательно вычищенный фрак.
Чиновник пробирной палатки сладко и радостно потянулся на кровати и сказал сам себе:
— Нынче нужно делать визиты — первый день Пасхи, слава Богу! Пора бы одеваться.
Он встал, оделся, побрился и вышел на улицу.
На улице сторговался с извозчиком, сел в пролетку, вынул записную книжку с разными адресами и заглянул в нее.
— Вези меня на Дворянскую, номер 7.
— Приехал на Дворянскую, отыскал, как и значилось в книжке, квартиру номер 4 — и позвонил.
— Дома? — спросил он горничную. — Принимают? Христос воскресе.
— Пожалуйте-с! Воистину.
Чиновник был радостно встречен хозяином дома, расцеловался с ним и подошел к хозяйке с протянутыми губами.
— Да я не христосуюсь с мужчинами, — кокетливо заявила хозяйка.
— Да почему?
— Ах, нет, нет — как можно!
Чиновник все-таки поцеловал сначала какой-то рюш у нее на шее, потом серьгу в ухе, потом воздух, а потом все трое, весело смеясь, направились к столу…
— Рюмочку зубровки! Попробуйте нашего кулича — нынче, кажется, удачные.
— Попробую! Да, кулич прекрасный.
— Где были у заутрени? — спросила хозяйка.
— В университетской церкви.
— А где разговлялись?
— Дома.
— Летом на даче думаете?
— На даче. Ну, мне пора.
— Да посидите еще! В кои-то веки соберетесь.
— Нет, нет, что вы.
Чиновник вышел, сел на извозчика и заглянул в книжку.
— Московская, 12; квартира 20.
Извозчик привез. Чиновник позвонил, похристосовался с плутоватой горничной, расцеловался с хозяином, был несказанно удивлен отказом хозяйки от христосования и потом пил доппель-кюммель.
— Где были у заутрени?
— В университетской церкви.
— Летом на даче?
— Да, ну, мне пора. До свиданья-с.
— Куда же вы?
Третье место, куда поехал извозчик, было:
— Ивановская 9, квартира 6.
После обычного христосования и двух рюмок коньяку, хозяйка спросила:
Где были у заутрени?
— В университетской. Хотел было в Исаакиевский собор, да далеко, знаете, от меня.
— Я думаю, — сказала хозяйка.
— Да, — подтвердил чиновник. — Минуть сорок нужно ехать.
— Откуда?!!
— Да от меня!
— Помилуйте, что вы говорите!.. Как же от Харькова до Петербурга сорок минут езды?
Чиновник встал, потрясенный до самого дна.
— Это… какой город?
Хозяйка засмеялась.
— Вот тебе раз! Человек в Харькове сидит на Ивановский улице у Сверчковых, — да не знает, что это за город.
— Так вы Сверчковы? — вскричал чиновник. — А у меня в книжке записан такой адрес: Ивановская 9, квартира 6 — Чаплыгины. Вы, значит, не Чаплыгины?
— Да нет же — мы Сверчковы.
— Тогда извините, — растерялся чиновник. — Всего лучшего. Я уж пойду.
— Куда же вы — посидите!
* * *
— Понимаете, — говорил мне, рассказывая об этом. случае, чиновник, — экая чепуха получилась. И в Петербурге, и в Харькове есть и Московская, и Дворянская, и Ивановская. Я по петербургским адресам и ездил.
— Да как же они вас принимали, незнакомого? — спросил я удивленно.
— Да им то что?.. Приехал визитер, во фраке, христосуется, был у заутрени, пьет водку — значит, все как нужно, все как следует… А мое тоже положение — разве все знакомые лица упомнишь? Не разговорись я об Исаакии — так бы никто ничего и не заметил.
* * *
Жизнь посылает нам удивительные хитросплетения и устраивает самые замысловатые комбинации.
Если история, рассказанная выше, и кажется невероятной, то повторяю: не мог же чиновник пробирной палатки, владелец двухэтажного дома, выдумать ее?!