Книга: Том 1. Весёлые устрицы
Назад: Книга вторая. Зайчики на стене
Дальше: Приложение
III
Гости пожимали плечами, а некоторые (самые нахальные) осмелились даже хихикать.
— Интересно, — сказал старик, — что написано на обороте карточки вашего отца?
— Воображаю, — отозвалась дама.
— Не смейте оскорблять этого святого человека! — крикнул я. — Он выше всяких подозрений. Это светлая, сияющая добротой и любовью душа!
Я вынул отца из альбома и благоговейно поднёс карточку к губам. Целуя её в припадке сыновней любви, я потихоньку взглянул на обратную сторону и прочел:
— «Иван Долбин. Род. 1862 г. 1880 — мелкие кражи, 1882 — кража со взломом (1 г тюрьмы), 1885 — убийство семьи Петровых — каторга (12 л.), 1890 — побег. Разыскивается. Особые приметы: густой голос, на правую ногу прихрамывает. Указательный палец левой руки искалечен в драке».
За столом, где лежал альбом, послышался смех и потом восклицания — насмешливые, негодующие.
Я отшвырнул портрет отца и бросился к альбому… Несколько карточек уже было вынуто, и я, смущённый, растерянный, без труда узнал, что моя бедная матушка сидела в тюрьме за вытравление плода у нескольких девушек, а любимые братья, эти изящные красавцы, судились в 1901 году за шулерство и подделку банковских переводов. Дядя был самый нравственный член нашей семьи: он занимался только поджогами с целью получения премии, да и то поджигал собственные дома. Он мог бы быть нашей семейной гордостью!
— Эй, вы! Хозяин! — крикнул мне гость, старик. — Говорите правду: где вы взяли альбом? Я утверждаю, что этот старый альбом принадлежал когда-то сыскному отделению по розыску преступников.
Я подбоченился и сказал с грубым смехом:
— Да-с! Купил я его сегодня за два рубля у букиниста. Купил для вас же, для вашего развлечения, проклятые вы, нудные человечишки, глупые мучные черви, таскающиеся по знакомым, вместо того чтобы сидеть дома и делать какую-нибудь работу. Для вас я купил этот альбом: нате, ешьте, рассматривайте эти глупые портреты, если вы нe можете связно выражать человеческие мысли и поддерживать умный разговор. Ты там чего хихикаешь, старая развалина?! Тебе смешно, что на обороте карточек моих родителей, родственников и друзей написано: вор, шулер, проститутка, поджигатель?! Да, написано! Но ведь это, уверяю вас, честнее и откровеннее. Я утверждаю, что у каждого из вас есть такой же альбом, с карточками таких же точно лиц, да только та разница, что на обороте карточек не изложены их нравственные качества и поступки. Мой альбом — честный откровенный альбом, а ваши — это тайное сборище тайных преступников, развратников и распутных женщин… Пошли вон!
Оттого ли, что было уже поздно, или оттого, что альбом был просмотрен и впереди предстояла скука, — но гости после моих слов немедленно разошлись.
Я остался один, открыл форточки, напустил свежего воздуха и стал дышать. Было весело и уютно.
Если бы у моего альбома выросла рука — я пожал бы её. Такой это был хороший, пухлый, симпатичный альбом.

Два преступления господина Вопягина

— Господин Вопягин! Вы обвиняетесь в том, что семнадцатого июня сего года, спрятавшись в кустах, подсматривали за купающимися женщинами… Признаёте себя виновным?
Господин Вопягин усмехнулся чуть заметно в свои великолепные, пушистые усы и, сделав откровенное, простодушное лицо, сказал со вздохом:
— Что ж делать… признаю! Но только у меня есть смягчающие вину обстоятельства…
— Ага… Так-с. Расскажите, как было дело?
— Семнадцатого июня я вышел из дому с ружьём рано утром и, бесплодно прошатавшись до самого обеда, вышел к реке. Чувствуя усталость, я выбрал теневое местечко, сел, вынул из сумки ветчину и коньяк и стал закусывать… Нечаянно оборачиваюсь лицом к воде — глядь, а там, на другом берегу, три каких-то женщины купаются. От нечего делать (завтракая в то же время — заметьте это г. судья!) я стал смотреть на них.
— То, что вы в то же время завтракали, не искупает вашей вины!.. А скажите… эти женщины были, по крайней мере, в купальных костюмах?
— Одна. А две так. Я, собственно, господин судья, смотрел на одну — именно на ту, что была в костюме. Может быть, это и смягчит мою вину. Но она была так прелестна, что от неё нельзя было оторвать глаз…
Господин Вопягин оживился, зажестикулировал.
— Представьте себе: молодая женщина лет двадцати четырёх, блондинка с белой, как молоко, кожей, высокая, с изумительной талией, несмотря на то что ведь она была без корсета!.. Купальный костюм очень рельефно подчёркивал её гибкий стан, мягкую округлость бёдер и своим тёмным цветом ещё лучше выделял белизну прекрасных полных ножек, с розовыми, как лепестки розы, коленями и восхитительные ямоч…
Судья закашлялся и смущённо возразил:
— Что это вы такое рассказываете… мне, право, странно…
Лицо господина Вопягина сияло одушевлением.
— Руки у неё были круглые, гибкие — настоящие две белоснежных змеи, а грудь, стеснённую материей купального костюма, ну… грудь эту некоторые нашли бы, может быть, несколько большей, чем требуется изяществом женщины, но, уверяю вас, она была такой прекрасной, безукоризненной формы…
Судья слушал, полузакрыв глаза, потом очнулся, сделал нетерпеливое движение головой, нахмурился и сказал:
— Однако там ведь были дамы и… без костюмов?
— Две, г. судья! Одна смуглая брюнетка, небольшая, худенькая, хотя и стройная, но — не то! Решительно не то… А другая — прехорошенькая девушка лет восемнадцати…
— Ага! — сурово сказал судья, наклоняясь вперёд. — Вот видите! Что вы скажете нам о ней?.. Из чего вы заключили, что она девушка и именно указанного возраста?
— Юные формы её, г. судья, ещё не достигли полного развития. Грудь её была девственно-мала, бёдра не так широки, как у блондинки, руки худощавы, а смех, когда она засмеялась, звучал так невинно, молодо и безгрешно…
В камере послышалось хихиканье публики.
— Замолчите, г. Вопягин! — закричал судья.
— Что вы мне такое рассказываете! Судье вовсе не нужно знать этого… Впрочем, ваше откровенное сознание и непреднамеренность преступления спасают вас от заслуженного штрафа. Ступайте!
Вопягин повернулся и пошёл к дверям.
— Ещё один вопрос, — остановил его судья, что-то записывая. — Где находится это… место?
— В двух верстах от Сутугинских дач, у рощи. Вы перейдёте мост, г. судья, пройдёте мимо поваленного дерева, от которого идет маленькая тропинка к берегу, а на берегу высокие, удобные кусты…
— Почему — удобные? — нервно сказал судья. — Что значит — удобные?
Вопягин подмигнул судье, вежливо раскланялся и, элегантно раскачиваясь на ходу, исчез.

Шутка

[текст отсутствует]

В зеленой комнате

[текст отсутствует]

Исчадие города

[текст отсутствует]

Анекдоты из жизни великих людей

[текст отсутствует]

Дурная наследственность

[текст отсутствует]

Одинокий Гржимба

I
Тот человек, о котором я хочу написать — не был типом в строгом смысле этого слова. В нем не было таких черт, которые вы бы могли встретить и разглядеть на другой же день в вашем знакомом или даже в себе самом и потом с восхищением сказать присутствующим:
— Ах, знаете, я вчера читал об одном человеке — это типичный Петр Иванович! Да, признаться, есть в нем немного и Егора Васильевича… Хе-хе!
В этом смысл мой герой не быль типом. Он был совершенно оригинален, болезненно нов, а, может быть, — чрезвычайно, ужасающе стар.
Мне он представлялся удивительным осколком какого-нибудь распространенного несколько тысяч лет тому назад типа, ныне вымершего, исчезнувшего окончательно, за исключением этого самого Гржимбы, о котором речь идет сейчас
Везде, где появлялся Гржимба, он производил впечатление странного допотопного чудовища, чудом сохранившего жизнь и дыхание под многовековым слоем земли, и теперь выползшего на свет Божий дивить и пугать суеверный православный народ.
И еще — я находил его похожим на слона-одиночку. Африканские охотники рассказывают, что иногда от слоновьего стада отбивается отдельный слон. Он быстро дичает, мрачнеет, становится страшно злым, безрассудно свирепым и жестоким. Бродит всегда одинокий, а если встречается со слоновьим стадом, то вступает в драку, и его, обыкновенно, убивают.
Гржимба был похож на такого слона. Моя нянька сказала о Гржимбе другое. Когда она немного ознакомилась с ним, то всплеснула морщинистыми руками, заплакала и воскликнула:
— Что же это такое! Бедненький… Ходит, как неприкаянный.
Нянька, да я — мы были единственными людьми, которые почему-то жалели дикого, загадочного «неприкаянного» Гржимбу.
А, вообще — его все считали страшным человеком
II
Когда мне было 10 лет — мать моя держала гостиницу и меблированные комнаты в небольшом провинциальном городке на берегу широкой реки. Однажды мы сидели за утренним чаем и занимались рассказыванием друг другу сновидений, пригрезившихся нам в эту ночь.
Мать, как женщина прямая, честная, рассказывала то, что видела в действительности: ей грезилась «почему то лодка», и в этой лодке сидели наши соседи Хомутовы «почему то» все в маленьких — маленьких платочках… и «почему то» они говорили: «идите к нам»!
Я слушал мать лениво, рассеянно, придумывая в это время себе сон поэффектнее, позабористее, чтобы совершенно затмить простодушные маменькины лодочки и платочки.
— А мне снилось, — густым голосом прогудел я, раскачивая головой, отчего моя физиономия, отражаясь в самоваре, кривлялась и ненатурально удлинялась, — мне снилось, будто бы ко мне забрались двенадцать индейцев и схватили меня, чтобы оскальпировать. Но я — не дурак — схватил глобус, да глобусом их. Ого! Убежали да еще томагавки забыли.
Я помолчал немного и равнодушно добавил:
— Потом слона видел. Он что-то орал и хоботом пожрал всех наших жильцов.
Мать только что собралась изумиться красочности и разнообразию моих грез, как на парадных дверях прозвенел резкий звонок.
— Пойди, открой, — сказала мать. — Я швейцара услала.
Я вскочил, помчался, издавая громкие, пронзительные, но совершенно бесцельные крики, подбежал к стеклянным дверям и… остановился в изумлении: за ними было совершенно темно, будто бы неожиданно вернулась ночь.
Машинально я повернул ключ и дверь распахнулась. Послышалось урчание, проклятие, и на линии горизонта моих глаз я увидел два нечеловеческих, чудовищно-толстых колена. Мне пришлось сильно задрать голову, чтобы увидеть громадный, необъятных размеров живот, вздымавшийся, опадавший и опять раздувавшийся, будто бы в нем ходили какие-то внутренние волны.
Мне нужно было отбежать на десяток шагов, чтобы увидеть этого человека во весь рост. В то время он показался мне высотой в пять-шесть аршин, но после я узнал, что он был трехаршинного роста. Гора-живот переходила в гору-грудь которая заканчивалась громадной шеей. А на шее сидела небольшая голова с круглыми, красными щеками, обкусанными усами и маленькими злыми глазками, которые свирепо прыгали во все стороны. Голову покрывал поношенный цилиндр, и — что меня поразило больше всего — цилиндр держался на голове с помощью черной ленты, проходившей под подбородком. Точь-в-точь, как пожилые дамы завязывают лентами старомодные шляпки.
— Мальчишка, — хриплым, усталым голосом небрежно уронил удивительный незнакомец. — Есть вино?
— Не знаю… — растерялся я. — Спрошу у мамы.
Я побежал к матери, а когда мы с ней вернулись, то нашли его уже в гостиной, сидящим на диване, со скрещенными на животе руками, ходившими ходуном вместе с животом, и расставленными далеко друг от друга огромными ножищами в пыльных растрескавшихся сапогах.
— Что вам угодно? — спросила мать, и по её тону было видно, что она перепугана на смерть.
— Стакан вина.
— У нас вино внизу… Где общая столовая. Впрочем… (незнакомец в это время сердито заурчал)… пойди вниз, принеси им стакан вина.
Я принес бутылку белого вина и стакан.
Стараясь не подходить к посетителю близко, я издали протянул руки на сколько мог, именно таким образом, как в зверинце кормят страшных слонов.
Гигант взял бутылку и стакан. Стакан внимательно осмотрел, сунул в карман рыжего сюртука, а из бутылки вынул зубами пробку, выплюнул ее и сейчас же перелил содержимое бутылки в свою страшную пасть.
Я в это время смотрел на его живот: заметно было, что он оттопырился еще больше.
Посетитель презрительно осмотрел пустую бутылку, сунул ее в карман (потом оказалось, что он это делал со всяким предметом, приковывавшим его внимание) и отрывисто спросил:
— Жить можно?
— Вы хотите сказать, есть ли комнаты? — робко спросила мать. — Да, есть.
— Где?
— Пожалуйте, я покажу.
Мы пошли странной процессией: впереди катился крохотный, как горошина, я, за мной маленькая мать, а сзади колоссальная, стукавшаяся обо все притолоки своим цилиндром, туша незнакомца.
— Вот комната, — сказала мать; поворачивая ключ в дверях.
Незнакомец прорычал что-то, выдернул ключ, быстро вскочил в комнату, и мы немедленно услышали звук повернутого изнутри ключа.
— Вот тебе и раз, — только и нашлась сказать моя бедная мать.
III
Когда пришел швейцар и проснулись некоторые квартиранты, мы рассказали им, о нашем новом страшном жильце. Все были потрясены теми подробностями, на которые я не поскупился, и теми слезами, на которые не поскупилась мать.
Потом пошли на цыпочках слушать, что делается в комнате чудовища.
Оттуда доносилось заглушенное ворчание, проклятия и стук падавших стульев, будто бы жилец был чем-то недоволен.
Неожиданно ключ в замке повернулся, дверь приоткрылась и мы все в ужасе отпрянули. В самом верху образовавшейся щели на головокружительной, как мне казалось, высоте, появилась голова, сверкавшая злыми глазенками, и хриплый голос проревел:
— Эй!! Горячей воды и полотенец! Что вы, анафемские выродки, собрались смотреть на меня? Людей не видели, что ли?
Голова скрылась и дверь захлопнулась. Слуга, понес ему воду и полотенца, и потом, когда мы собрались в столовой, рассказал страшные вещи: жилец сидел в углу в полной темноте и проклинал всех, на чем свет стоит, жалуясь на свою уродливость, толщину и тяжелую жизнь.
При появлении слуги он схватил его за руку, оттащил от порога, а дверь снова запер на ключ. Вел он со слугой длинный разговор главным образом об еде, расспрашивал, много ли дают кушаний и можно ли здесь получить «настоящие порции»? Во время разговора беспрестанно мочил горячей водой полотенце и выжимал его на лицо и шею, перемежая это занятие отборной руганью. Потом свернул полотенце в жгут и стал бить им по столу, в такт длиннейшему разговору о жареной баранине и картофеле с хлебом.
— Я очень боялся, — озираясь, говорил нам слуга, — чтобы он не хватил меня по голове. мокрым полотенцем. Тут бы из меня и дух вон!..
Обед принес матери новые огорчения. Неизвестный потребовал себе в комнату двойную порцию, а когда ему налили громадную чашку щей и дали восемь котлет, он потребовал еще столько же, жалуясь, что это «не настоящая порция».
Дали ему еще.
А через час он прокрался в столовую, где как раз никого в то время не было, — и утащил к себе телячью ногу и два белых хлеба.
Обглоданную ногу я нашел в тот же вечер лежащей в коридоре, около дверей этого человека.
С большим трудом удалось взять у него для прописки паспорт: он не хотел пускать слугу в комнату, отчаянно ругался и рычал, как медведь.
По паспорту он оказался дворянином Иваном Гржимба и после паспорта показался нам еще таинственнее и ужаснее.
Ночью я долго не мог уснуть, раздумывая о неведомом, неизвестно откуда пришедшем Гржимбе и о его страшной судьбе. Ужасало меня то, что в нем не замечалось ничего человеческого, ничего уютно-обыкновенного, что было в каждом из нас… Он не смеялся, не плакал, не разговаривал ни о чем, кроме еды, и, мне казалось, что много лет он уже так бродить с места на место оторвавшийся слон от семьи других слонов, не понимаемый никем и сам ничего не понимающий. Сейчас, среди ночи он представлялся мне сидящим в углу своей запертой комнаты и жалующимся самому себе на свою страшную судьбу.
— Зачем он обтирает шею мокрым горячим полотенцем? — пришло мне в голову. — Для чего это?
Я знал, что белых медведей в зверинцах, чтобы они не издохли, обливают холодной водой, и, не задумываясь, объяснил себе таким же образом и поведение Гржимбы.
— А вдруг, — подумал я, — горячая вода остынет и Гржимба умрет?
Мне было жаль его. Нянька тоже жалела его.
«Неприкаянный»… Это верно, что неприкаянный. Что-то он теперь делает?
А Гржимба как раз в это время стоял у дверей детской и грозил мне кулаком.
Я был уверен, что это сон, но оказалось, что поведение Гржимбы было явью. После мы выяснили, что Гржимба ночью бродил по комнатам и отыскивал съестное. Жильцы слышали его тяжелое хриплое дыхание в коридоре, а утром мать не досчиталась в маленькой буфетной двух коробок сардин и банки варенья.
Коробки из под сардин мы нашли в коридоре у его дверей. Очевидно, ключей от коробок у него не было, и он просто голыми пальцами разломил толстые жестяные коробки.
IV
Прошло три дня. Мать все время ходила мокрая от слез, потому что часть жильцов выехала, боясь за себя, а Гржимба не только не платил денег, но прямо разорял коммерческое предприятие матери.
Днем он съедал почти все, что было заготовлено в кухне, а ночью, когда все спали, бродил везде одинокий, чуждый, непонятный, бормоча что то под нос, и отыскивал съестное. К утру в доме не было ни крошки.
На четвертый день мать, по категорическому требованию оставшихся жильцов, заявила, полиции о происшедшем, и в тот же вечер я быль свидетелем страшной сцены: явилась полиция — бравая, бесстрашная русская полиция — и застала она дикого, слоноподобного жильца врасплох. Он был одинок и безоружен, а полицейских с дворниками собралось десять человек, не считая околоточного.
К Гржимбе постучали.
— К чёрту! — заревел он.
— Отворите, — сказал околоточный.
— Кто там? Ко всем чертям. Прошибу голову! Откушу пальцы! Проткну кулаком животы!
— Это я, — сказал околоточный. — Коридорный. Принес вам кой-чего поужинать…
За дверью послышалось урчание, брань, и ключ повернулся в дверях. Два дюжих городовых налегли на дверь, один просунул в щель носок сапога, и вся ватага с шумом вкатилась в комнату,
В комнате царила, абсолютная темнота, а из одного угла за столом слышался страшный рев и проклятия, от которых дрожали стекла.
Черный гигант отломил кусок железной кровати и свирепо размахивал им, рыча, сверкая в темноте маленькими глазками.
— Бери его, ребята, — скомандовал околоточный. Городовой полез под стол, схватил громадные, как бревна, ноги и дернул… Гржимба пошатнулся, а в это время сзади, с боков обхватили его несколько дюжих рук и повалили на сломанную кровать. Он вырвался и еще долго сопротивлялся с глупым мужеством человека, не рассуждающего, что организованной силе, все равно, придется покориться.
Когда его связали и вывели, комната имела такой вид, будто бы в ней взорвалась бомба. Мы, столпившись в углу, с ужасом смотрели на этого странного, никому непонятного, человека, а он рычал, отплевывался и, вздергивая головой, поправлял сползавший цилиндр, поломанный и грязный, державшийся на той же широкой черной ленте.
— Что-же с ним делать? — спросил старший городовой околоточного.
— В Харьков! — рявкнул Гржимба.
— Что — в Харьков?
— В Харьков! Отправьте! Туда хочу!
И его увели, — эту тяжелую и пыхтящую гору, окруженную малорослыми победившими его городовыми.
В ту ночь мы с нянькой много плакали.
Я представлял себе громадного вечно голодного Гржимбу без папы, без мамы, без ласки — бедного нахального Гржимбу, который насильно внедряется в разные дома, а его ловят, вытаскивают оттуда, причем он безуспешно пытается сопротивляться, и потом его высылают в другой город, как тяжелого, никому ненужного слона… И так бродит из города в город одинокий Гржимба — таинственный осколок чего то, непонятного нам, — того, что, может быть, было несколько тысяч лет тому назад.
Откуда Гржимба? Где он одичал?
Нянька тоже плакала.

Вино

I
Литератор Бондарев приехал в город Плошкин прочесть лекцию о современных литературных течениях. На вокзале Бондарев был встречен плошкинским жителем Перекусаловым — ветеринарным врачом и старым гимназическим приятелем литератора.
Перекусалов так обрадовался встрече с Бондаревым, что от него даже немного запахло вином. Он обнял Бондарева, отошел от него, раздвинул руки и, любуясь издали, со склоненной набок головой, сказал:
— Ах ты свинтус этакий! Эх ты собака! Как возмужал!.. Ка-кой сделался знаменитый! Боюсь, что ты всех тут с ума сведешь!.. У меня остановишься?
— Нет, в гостинице, — пожимая руку Перекусалова, ответил Бондарев. — У тебя жена, дети, и я боюсь стеснить тебя. Приезжай вечером с женой на лекцию.
— Он еще приглашает! Не только я буду, но и инспектор народных училищ Хромов, и Федосей Иванович Коготь, и член управы Стамякин!! И жена Стамякина будет — прехорошенькое создание! Туземная царица красоты! Увидишь — влюбишь ся в нее, как собака. Вечером после лекции ко мне отправимся — отпразднуем приезд, как это говорится, — столичной звезды! Ах, как я тебя люблю и всегда любил, милый Бондарь!
— Ты уже… обедал? — спросил Бондарев.
— А что? Нет, брат… на дорогу посошок выпил — перед встречей-то. Едем сейчас в отель Редькина. Там уж и пообедаем.
Вечером, читая лекцию, Бондарев видел в первом ряду сияющего, торжественного Перекусалова, рядом с ним краснолицего мясистого человека, оказавшегося, как потом выяснилось, обладателем фамилии Коготь, а еще дальше — маленького хилого Стамякина с женой, которая действительно была на редкость красивой, интересной женщиной.
Все эти люди неистово аплодировали Бондареву, радостно шумели, а Стамякин даже втайне гордился, что близко знаком с Перекусаловым, который в таких дружеских отношениях со столь известным литератором…
После лекции все поехали к Перекусалову ужинать.
II
Сначала гости дичились Бондарева и жались по углам, но когда он рассказал два-три смешных анекдота и какой-то пикантный петербургский случай — все оттаяли.
Обильный ужин, украшенный десятком бутылок с различными этикетками и разнообразным содержимым, окончательно сломал лед. Все зашевелились, оживились.
Бондарев, сидя рядом с обаятельной Стамякиной, не сводил с нее глаз, подливал ей вина и без умолку рассказывал о Петербурге, о себе, сообщал тысячу смешных, забавных вещей, отчего Стамякина, красиво усмехаясь, придвигалась незаметно к Бондареву ближе и изредка бросала на него из-под трепещущих ресниц сладкий, доходивший до самого сердца взгляд.
— Да ведь она прелестна, — думал Бондарев, оглядывая ее. — Хорошо бы увезти ее в Питер… Фурор бы…
Пили много, но никто, кроме хилого маленького Стамякина, не пьянел. Инспектор Хромов, сидевший сбоку Бондарева, бросал на него восторженные взгляды и все подстерегал удобный случай, чтобы вступить в разговор. Подстерег. И спросил робко, тронув литератора за рукав:
— Как вам приходят в голову разные темы? Я бы думал, думал и целый век ничего не придумал!
— Профессиональная привычка, — благодушно ответил Бондарев. — Мы уже совершенно бессознательно всасываем все, что происходит вокруг нас, — впечатления, наблюдения, факты, — потом перерабатываем их, претворяем и отливаем в стройные художественные формы.
— Да… претворяем… в формы, — засмеялся инспектор. — В хорошую бы форму я бы претворил что-нибудь. Из всех редакций помелом бы выгнали.
Наливая своей соседке вино, Бондарев наклонился немного и шепнул одними губами, как шелест ветерка:
— Ми-ла-я…
Красивая Стамякина закрыла густыми ресницами глаза.
— Кто?
— Вы.
— Смотрите, — улыбнулась тихо и ласково Стамякина, — вы играете я огнем. Я опасна.
— Пусть. Я с детства любил пожары.
— А как вам платят за принятые сочинения в редакциях? — любовно смотря на Бондарева, спросил инспектор. — Авансом или после?
— Большей частью авансом, — улыбнулся Бондарев. — Мы стремимся вперед и спешим жить.
— По-моему, — заявил Хромов, — нужно бы людей, подобных вам, содержать за счет казны. Ешь, пей на казенный счет, веселись и не думай о презренном металле! Пиши о чем хочешь и когда хочешь… Гм… Или вас должно содержать общество, которое вас читает.
— Это прекрасно, — сказал Бондарев, — пожимая под столом руку соседки. — Но это утопия.
— Конечно, утопия, — подтвердила Стамякина, гладя бондаревскую руку.
— Форменная утопия, — пожал плечами Бондарев, кладя руку на круглое колено соседки.
— Безусловная утопия, — кивнула головой соседка и попробовала потихоньку снять руку, которая жгла ее даже сквозь платье.
— Пусть так, как есть, — сказал Бондарев.
— Нет, так нельзя, — улыбнулась Стамякина.
— Нельзя? — вскричал инспектор Хромов. — А, ей-Богу, можно. Вот, например, где вы, Николай Алексеевич, остановились?
— В отеле Редькина.
— И напрасно! И совершенно напрасно!! С какой стати платить деньги? Милый Николай Алексеич! Дайте слово, что исполните мою просьбу… Ну, дайте слово!
— Если в моих физических силах — исполню, — пообещал, сладко улыбаясь, Бондарев.
— Милый Николай Алексеич! Я преклоняюсь перед вами, перед вашим талантом. Сделайте меня счастливым… Бросьте вашего Редькина, переезжайте завтра утром ко мне!
— Да я ведь послезавтра вечером уезжаю, зачем же? — сказал Бондарев.
— Все равно! На один день! Если бы я был богат, я бы построил вам на берегу тихого моря мраморный дом и сказал бы: «Бондарев! Это ваше… Живите и пишите здесь, в этом доме!» Но я не богат и предлагаю вам более скромное помещение. Но от чистого сердца, Бондарев! А?
— Спасибо, — сказал тронутый Бондарев. — Если вам это Доставит удовольствие — завтра же перееду к вам.
— Браво! — восторженно вскричал инспектор Хромов, шумно вскакивая с места. — Господа! Предлагаю выпить за здоровье того светлого луча, который на мгновение осветил нашу тусклую темную жизнь! Урра!
— Урра! — крикнули гости.
III
— Вы должны отказаться от своих слов! — бешено кричал бледный Перекусалов, тряся за плечо красного возбужденного Федосея Ивановича Когтя.
— Нет, не откажусь! — ревел Коготь. — Ни за что не откажусь! Хоть вы меня режьте — не откажусь! Зачем мне отказываться?
— Нет, ты откажешься!
— Нет-с, дудки. Вот еще какой! Не откажусь.
Прочие гости столпились около этой пары и миролюбиво уговаривали:
— Да бросьте! Чего там… Подумаешь!
— Будто дети какие!..
— Нет, я этого так не оставлю! Ты должен дать удовлетворение!
Коготь презрительно вздернул плечами.
— Когда и где угодно!
— Послушай, — сказал Бондарев, беря под руку Перекусалова. — В чем дело? Чего ты так разъярился?
— Он меня оскорбил, — тяжело задышал Перекусалов. — Такого рода оскорбления требуют для своего разрешения единственного пути! Ты, надеюсь, понимаешь?…
— Ффу, как глупо! Надеюсь, это все не серьезно?
— Что?? Ты что же думаешь, что если мы в медвежьем углу живем, то и вопросы чести разрешаем по-медвежьи: ударом кулака или показанием языков друг другу? Не-ет, брат!.. Я, может быть, закис здесь в глуши, но поставить на карту жизнь — если затронута честь — всегда сумею.
В глазах Перекусалова засветилось, засверкало что-то новое, красивое и необычное. Бондарев с уважением посмотрел на него.
— Надеюсь, ты не откажешься быть свидетелем с моей стороны?
Бондарев положил ему руку на плечо и сказал:
— Конечно. Я все это устрою. Но, скажи, пожалуйста… чем этот субъект тебя оскорбил? Может быть, пустяки?
— Нет, не пустяки! Вовсе не пустяки, Бондарев! Я не могу тебе сказать, что именно — мне это слишком тяжело — но не пустяки.
— Хорошо, — серьезно сказал Бондарев. — Тогда — решено! Завтра я заеду к тебе и сообщу о подробностях.
Гости стали торопиться домой.
Когда Стамякина хватилась мужа, то выяснилось, что он лежит в кабинете хозяина на диване. Когда его разбудили, он с трудом открыл глаза, заплакал и заявил, что пусть лучше завтра сошлют его на каторгу, чем сегодня поднимают с дивана.
— Завтра можете меня ругать, бить по лицу, унижать, но сегодня — я вас очень прошу — не трогайте меня… Все равно я сейчас же упаду и разобью голову до крови. Не трогайте меня, миленькие!
— Свинья! — прошептала Стамякина и взяла Бондарева под руку. — Вы не откажетесь проводить меня?
Сердце Бондарева сладко заколотилось.
— Вы… спрашиваете?… Господи!
Когда ехали на извозчике, Бондарев держал красавицу за талию, а она смотрела ему в лицо отуманенными глазами и говорила:
— Вы мой господин! Вы приехали дерзко равнодушный, схватили мою жизнь, как хрупкий орех, и раздавили ее властной рукой. А я-то думала, что моя жизнь — крепкая, крепкая… прочная, прочная… Зачем вы сделали это?
— Настя… если бы я тебе сказал: уедем со мной, брось все… ты бы бросила? Уехала?
— С тобой? В Лондон, на Луну; умерла бы, если бы ты умирал, плакала бы твоими слезами и смеялась бы твоим смехом…
Она взяла руку Бондарева, поднесла к губам и поцеловала два раза…
— Завтра я буду у тебя, — сказал Бондарев. — И завтра по зову тебя. Пойдешь?
— Твоя.
IV
Утром, проснувшись, Бондарев долго лежал на кровати и мечтал.
— Подумать только, что среди тысячи заброшенных, забытых точек на необъятной Руси — есть одна точка: микроскопический город Плошкин. И здесь люди, как это ни странно, — другие, и живут они и думают не захолустно: в один вечер я нашел и наивного фанатика, любителя литературы, моего восторженного поклонника, и смелую, с большим сердцем, женщину, и человека, готового рискнуть жизнью ради чести… И все это очень красиво и странно!
Он оделся, уложил в небольшой сак вещи и, расплатившись, вышел на улицу.
— Извозчик! Знаешь инспектора Хромова? Вези меня к нему!..
— Пожалуйте!
Хромова дома не было. Бондарева встретила бледная беременная жена инспектора и с пугливым недоумением осмотрела его.
— Мужа хотели видеть?
— Да видите ли… — нерешительно сказал Бондарев. — Ваш супруг пригласил меня вчера погостить у вас денек, вместо того чтобы жить в гостинице. — Я Бондарев.
— Вечно он… — печально качнула растрепанной головой хозяйка. — А разве в гостинице вам нехорошо было?
— Ничего себе… Но ваш супруг так настаивал…
— Охота вам было этого дурака слушать? Разве он что-нибудь понимает? Пригласил! У нас три комнаты всего, повер нуться негде — извольте видеть! Вы уж меня извините, но, когда это сокровище вернется, я его съем за это!
— Приятного аппетита! — пожал плечами Бондарев, по вернулся и вышел. — Действительно, — подумал он, — идиот какой-то… Очень нужно было принимать его приглашение. Изво-озчик, черт! Свободен? Вези меня к Когтю. Знаешь — Федосеем зовут. Иванычем.
— Господи ж! — высморкался извозчик. — Завсегда.
— С этой дуэлью еще запутался… черт знает, что такое! Если бы не дал Перекусалову слова — сразу бы плюнул на все. А то теперь мотайся, как дурак…
Мимоходом он заехал к какому-то доктору. Долго объяснял ему относительно дуэли, а доктор прихлебывал светлый чай и молча слушал.
— Так как же, а? Вы не бойтесь. Вам, как врачу, не грозит никакая ответственность.
Доктор встал, протянул литератору руку и сказал:
— Плюньте!
И ушел во внутренние комнаты.
— Порядки! — размышлял Бондарев, трясясь на извозчике по направлению к Когтю. — Тут, пожалуй, и пистолетов не дос танешь…
Коготь встретил Бондарева радостно.
— А-а!.. Литератор! Звезда! Садись. Чаишки хотите?
— Спасибо, — сказал Бондарев. — Я, собственно, насчет выработки условий…
— Условий? Которых?
— По поводу дуэли.
— Какой дуэли?
— Да вчера же! Перекусалов вызвал вас, и вы приняли вызов.
— Юморист вы, — сказал одобрительно Коготь, — вечно у вашего брата заковыки.
— Какие заковыки? Есть случаи, когда полагается быть серьезным. Надеюсь, вы не отказываете от дуэли?
— Вы… в самом деле?
Коготь загрохотал, обрушился на диван, закашлялся от стремительного хохота и заболтал мясистыми ногами.
— Зарезал литератор! Уморил! Так Петька меня на дуэль вызвал? Го-го!
— В чем дело? — закричал Бондарев.
— Вот — голубчик: режьте меня, жгите — буквально-таки, ни капелюшечки не помню!! Где, когда, что? Правда, пили мы, как носороги. А скажите, милый… Мы… не дрались?
— Нет, — сухо сказал Бондарев. — В таком случае, прощайте.
Злой, поехал Бондарев к Перекусалову. Тот еще лежал в кровати.
— Скажи, — спросил сердито Бондарев, — ты помнишь, как вчера вызвал господина Когтя на дуэль?
— Неужто вызвал? — удивился Перекусалов. — За что, не помнишь?
— Это тебе лучше помнить! — закричал Бондарев. — Это ты заставил меня сегодня дурака валять, ездить к доктору, к твоему противнику, который тоже решительно отперся от всякой дуэли. Как это глупо, как пошло!
— Ты… доктора ездил приглашать? — дико посмотрел на литератора Перекусалов. Закрыл голову одеялом и захохотал стонущим, охающим смехом.
— О-ой, не могу! О-ой, смерть пришла!
Бондарев злобно ударил его по голове, выбежал на улицу и вскочил на извозчика.
— На вокзал! Или нет… Постой… Ты знаешь, где Стамякин живет? Вези к ним.
Стамякина не было дома. Красавица вышла к Бондареву, кокетливо кутаясь в розовый капот и щуря темные глаза.
— Кого я вижу! Какой вы милый, что заехали!
— Настя! — сказал страдальчески Бондарев, целуя ее руки. — Я только сегодня понял, среди какого ужаса, среди какой тины и пошлости ты живешь! Настя! уедем со мной…
Она высвободила свои руки, погрозила ему пальцем и мягко, как кошечка, опустилась на диван.
— Ответьте мне на один вопрос…
— Спрашивай все, что угодно. Милая!
— Сколько вы зарабатываете в год?
— Зачем тебе? Тысяч пять-шесть…
— Ну, будем благоразумны… Вы предлагаете мне уехать с вами. Вы, не спорю, мне нравитесь… Но что же будет!! Положение всеми уважаемой жены известного в городе человека я переменю на какое-то жалкое, двусмысленное положение — любовницы человека, который ведь может меня и разлюбить. И — что такое 6 тысяч? Мы здесь проживаем восемь, а в Петербурге — чтобы жить так, нужно двенадцать. Ну, милый… Ну, не сердитесь же! Будьте рассудительны…
— Настя! — закричал в ужасе Бондарев. — Грежу я, что ли? Где же вчерашнее?!
Она погрозила ему пальчиком.
— Вчерашнее? Не нужно было подливать мне так много вина за ужином.
V
Хотя Бондарев старался уехать из Плошкина незаметно, но провожать его собралась вся вчерашняя компания. В буфете пили вино. Общество оживилось.
— Милый Николай Алексеич, — сказал любовно инспектор Хромов, — по-моему, несправедливо, что министерство путей сообщения берет с таких людей, как вы, деньги за проезд. Таких людей нужно возить бесплатно, в купе первого класса.
— Эх! — простонал Перекусалов, опуская голову. — Он хоть и вторым классом поедет, но едет на красивую, интересную жизнь. Ах, братцы, если бы вы знали, как я тянусь к красоте!!
— Красота — это страшная сила! — подтвердил Коготь, выпивая залпом вино.
Красивая Стамякина нагнулась к Бондареву, чокнулась с ним рюмкой и шепнула:
— Скажите на прощанье что-нибудь такое, отчего мне было бы хорошо… Что скрасило бы мою глупую жизнь.
— Могу! — громко засмеялся Бондарев. — Господа! Пейте больше! Много пейте! Как можно больше…

Чудеса

[текст отсутствует]

Петухов

Муж может изменять жене сколько угодно и все-таки будет оставаться таким же любящим, нежным и ревнивым мужем, каким он был до измены.
Назидательная история, случившаяся с Петуховым, может служить примером этому.
Петухов начал с того, что, имея жену, пошел однажды в театр без жены и увидел там высокую красивую брюнетку. Их места были рядом, и это дало Петухову возможность, повернувшись немного боком, любоваться прекрасным мягким профилем соседки.
Дальше было так: соседка уронила футляр от бинокля — Петухов его поднял; соседка внимательно посмотрела на Петухова — он внутренне задрожал сладкой дрожью; рука Петухова лежала на ручке кресла — такую же позу пожелала принять и соседка… А когда она положила свою руку на ручку кресла — их пальцы встретились.
Оба вздрогнули, и Петухов сказал:
— Как жарко!
— Да, — опустив веки, согласилась соседка. — Очень. В горле пересохло до ужаса.
— Выпейте лимонаду.
— Неудобно идти к буфету одной, — вздохнула красивая дама.
— Разрешите мне проводить вас.
Она разрешила.
В последнем антракте оба уже болтали как знакомые, а после спектакля Петухов, провожая даму к извозчику, взял ее под руку и сжал локоть чуть-чуть сильнее, чем следовало. Дама пошевелилась, но руки не отняла.
— Неужели мы так больше и не увидимся? — с легким стоном спросил Петухов. — Ах! Надо бы нам еще увидеться.
Брюнетка лукаво улыбнулась:
— Тссс!.. Нельзя. Не забывайте, что я замужем.
Петухов хотел сказать, что это ничего не значит, но удержался и только прошептал:
— Ах, ах! Умоляю вас — где же мы увидимся?
— Нет, нет, — усмехнулась брюнетка. — Мы нигде не увидимся. Бросьте и думать об этом. Тем более что я теперь каждый почти день бываю в скетинг-ринге.
— Ага! — вскричал Петухов. — О, спасибо, спасибо вам.
— Я не знаю — за что вы меня благодарите? Решительно недоумеваю. Ну, здесь мы должны проститься! Я сажусь на извозчика.
Петухов усадил ее, поцеловал одну руку, потом, помедлив одно мгновение, поцеловал другую.
Дама засмеялась легким смехом, каким смеются женщины, когда им щекочут затылок, — и уехала.
Когда Петухов вернулся, жена еще не спала. Она стояла перед зеркалом и причесывала на ночь волосы.
Петухов, поцеловав ее в голое плечо, спросил:
— Где ты была сегодня вечером?
— В синематографе.
Петухов ревниво схватил жену за руку и прошептал, пронзительно глядя в ее глаза:
— Одна?
— Нет, с Марусей.
— С Марусей? Знаем мы эту Марусю!
— Я тебя не понимаю.
— Видишь ли, милая… Мне не нравятся эти хождения по театрам и синематографам без меня. Никогда они не доведут до хорошего!
— Александр! Ты меня оскорбляешь… Я никогда не давала повода!!
— Э, матушка! Я не сомневаюсь — ты мне сейчас верна, но ведь я знаю, как это делается. Ха-ха! О, я прекрасно знаю вас, женщин! Начинается это все с пустяков. Ты, верная жена, отправляешься куда-нибудь в театр и находишь рядом с собой соседа, этакого какого-нибудь приятного на вид блондина. О, конечно, ты ничего дурного и в мыслях не имеешь. Но, предположим, ты роняешь футляр от бинокля или еще что-нибудь — он поднимает, вы встречаетесь взглядами… Ты, конечно, скажешь, что в этом нет ничего предосудительного? О да! Пока, конечно, ничего нет. Но он продолжает на тебя смотреть, и это тебя гипнотизирует… Ты кладешь руку на ручку кресла и — согласись, это очень возможно — ваши руки соприкасаются. И ты, милая, ты (Петухов со стоном ревности бешено схватил жену за руку) вздрагиваешь, как от электрического тока. Ха-ха! Готово! Начало сделано!! «Как жарко», — говорит он. «Да, — простодушно отвечаешь ты. — В горле пересохло…» — «Не желаете ли стакан лимонаду?» — «Пожалуй…»
Петухов схватил себя за волосы и запрыгал по комнате. Его ревнивый взгляд жег жену.
— Леля, — простонал он. — Леля! Признайся!.. Он потом мог взять тебя под руку, провожать до извозчика и даже — негодяй! — при этом мог добиваться: когда и где вы можете встретиться. Ты, конечно, свидания ему не назначила — я слишком для этого уважаю тебя, но ты могла, Леля, могла ведь вскользь сообщить, что ты часто посещаешь скетинг-ринг или еще что-нибудь… О, Леля, как я хорошо знаю вас, женщин!!
— Что с тобой, глупенький? — удивилась жена. — Ведь этого же всего не было со мной…
— Берегись, Леля! Как бы ты ни скрывала, я все-таки узнаю правду! Остановись на краю пропасти!
Он тискал жене руки, бегал по комнате и вообще невыносимо страдал.
Первое лицо, с которым встретился Петухов, приехав в скетинг-ринг, была Ольга Карловна, его новая знакомая.
Увидев Петухова, она порывистым искренним движением подалась к нему всем телом и с криком радостного изумления спросила:
— Вы? Каким образом?
— Позвольте быть вашим кавалером?
— О да. Я здесь с кузиной. Это ничего. Я познакомлю вас с ней.
Петухов обвил рукой талию Ольги Карловны и понесся с ней по скользкому блестящему асфальту.
И, прижимая ее к себе, он чувствовал, как часто-часто под его рукой билось ее сердце.
— Милая! — прошептал он еле слышно. — Как мне хорошо…
— Тссс… — улыбнулась розовая от движения и его прикосновений Ольга Карловна. — Таких вещей замужним дамам не говорят.
— Я не хочу с вами расставаться долго-долго. Давайте поужинаем вместе.
— Вы с ума сошли! А кузина! А… вообще…
— «Вообще» — вздор, а кузину домой отправим.
— Нет, и не думайте! Она меня не оставит!
Петухов смотрел на нее затуманенными глазами и спрашивал:
— Когда? Когда?
— Ни-ког-да! Впрочем, завтра я буду без нее.
— Спасибо!..
— Я не понимаю, за что вы меня благодарите?
— Мы поедем куда-нибудь, где уютно-уютно. Клянусь вам, я не позволю себе ничего лишнего!!
— Я не понимаю… что вы такое говорите? Что такое — уютно?
— Солнце мое лучистое! — уверенно сказал Петухов.
Приехав домой, он застал жену за книжкой.
— Где ты был?
— Заезжал на минутку в скетинг-ринг. А что?
— Я тоже поеду туда завтра. Эти коньки — прекрасная вещь.
Петухов омрачился.
— Ага! Понимаю-с! Все мне ясно!
— Что?
— Да, да… Прекрасное место для встреч с каким-нибудь полузнакомым пройдохой. У-у, подлая!
Петухов сердито схватил жену за руку и дернул.
— Ты… в своем уме?
— О-о, — горько засмеялся Петухов, — к сожалению, в своем. Я тебя понимаю! Это делается так просто! Встреча и знакомство в каком-нибудь театре, легкое впечатление от его смазливой рожи, потом полуназначенное полусвидание в скетинг-ринге, катанье в обнимку, идиотский шепот и комплименты. Он — не будь дурак — сейчас тебе: «Поедем куда-нибудь в уютный уголок поужинать». Ты, конечно, сразу не согласишься…
Петухов хрипло, страдальчески засмеялся.
— Не согласишься… «Я, — скажешь ты, — замужем, мне нельзя, я с какой-нибудь дурацкой кузиной!» Но… змея! Я прекрасно знаю вас, женщин, — ты уже решила на другой день поехать с ним, куда он тебя повезет. Берегись, Леля!
Растерянная, удивленная жена сначала улыбалась, а потом, под тяжестью упреков и угроз, заплакала.
Но Петухову было хуже. Он страдал больше жены.
Петухов приехал домой ночью, когда жена уже спала.
Пробило три часа.
Жена проснулась и увидела близко около себя два горящих подозрительных глаза и исковерканное внутренней болью лицо.
— Спите? — прошептал он. — Утомились? Ха-ха. Как же… Есть от чего утомиться! Страстные, грешные объятия — они утомляют!!
— Милый, что с тобой? Ты бредишь?
— Нет… я не брежу. О, конечно, ты могла быть это время и дома, но кто, кто мне поклянется, что ты не была сегодня на каком-нибудь из скетинг-рингов и не встретилась с одним из своих знакомых?! Это ничего, что знакомство продолжается три-четыре дня… Ха-ха! Почва уже подготовлена, и то, что ты говоришь ему о своем муже, о доме, умоляешь его не настаивать, — это, брат, последние жалкие остатки прежнего голоса добродетели, последняя никому не нужная борьба…
— Саша!!
— Что там — Саша!
Петухов схватил жену за руку выше локтя так, что она застонала.
— О, дьявольские порождения! Ты, едучи даже в кабинет ресторана, твердишь о муже и сама же чувствуешь всю бесцельность этих слов. Не правда ли? Ты стараешься держаться скромно, но первый же бокал шампанского и поцелуй после легкого сопротивления приближает тебя к этому ужасному проклятому моменту… Ты! Ты, чистая, добродетельная женщина, только и находишь в себе силы, что вскричать: «Боже, но ведь сюда могут войти!» Ха-ха! Громадный оплот добродетели, который рушится от повернутого в дверях ключа и двух рублей лакею на чай!! И вот — гибнет все! Ты уже не та моя Леля, какой была, не та, черт меня возьми!! Не та!!
Петухов вцепился жене в горло руками, упал на колени у кровати и, обессиленный, зарыдал хватающим за душу голосом.
Прошло три дня.
Петухов приехал домой к обеду, увидел жену за вязаньем, заложил руки в карманы и, презрительно прищурившись, рассмеялся:
— Дома сидите? Так. Кончен, значит, роман! Недолго же он продолжался, недолго. Ха-ха. Это очень просто… Стоит ему, другу сердца, встретить тебя едущей на извозчике по Московской улице чуть не в объятиях рыжего офицера генерального штаба, — чтобы он написал тебе коротко и ясно: «Вы могли изменить мужу со мной, но изменять мне со случайно подвернувшимся рыжеволосым сыном Марса — это слишком! Надеюсь, вы должны понять теперь, почему я к вам совершенно равнодушен и — не буду скрывать — даже ощущаю в душе легкий налет презрения и сожаления, что между нами была близость. Прощайте!»
Жена, приложив руку к бьющемуся сердцу, встревоженная, недоумевающая, смотрела на Петухова, а он прищелкивал пальцами, злорадно подмигивал ей и шипел:
— А что — кончен роман?! Кончен?! Так и надо. Так и надо! Го-го-го! Довольно я, душа моя, перестрадал за это время!!

Случай с Патлецовыми

Глава первая. Ключи
Однажды летом, в одиннадцать часов вечера, супруги Патлецовы сидели на ступеньках парадной лестницы в трех шагах от своей квартиры и ругались.
— В конце концов, — пробормотал Патлецов, — это уже удивительно: стоит только поручить что-либо женщине — и она приложит все усилия, чтобы исполнить это как можно хуже и глупее.
— Молчал бы лучше, — угрюмо отвечала жена, — уже достаточно одного того, что мужчины картежники и пьяницы.
Муж горько, страдальчески засмеялся.
— В огороде бузина, а в Киеве дядька… Представьте себе, — обратился он к угловому солидному столбику на перилах, так как никого другого поблизости не было, — представьте, что я, выходя днем с нею из дому, вышел первый, а ее попросил запереть парадную дверь и ключи взять с собой… Что же она сделала? Ключи забыла внутри, в замочной скважине, захлопнула дверь на английский замок, а ключик от него висит тоже внутри, на той стороне двери. Как вам это покажется! И, представьте, чем эта женщина оправдывается. «А вы, — говорит, — картежники». Логично, доказательно, всеобъемлюще!
Госпожа Патлецова хлопнула кулаком по молчаливому слушателю своего мужа и, энергично обернувшись, спросила:
— Скажи: чего ты от меня хочешь?
— Мне было бы желательно знать, как мы попадем в квартиру.
Жена задумалась.
— Это ты виноват. Ты отпустил прислугу до завтра — ты и виноват. Если бы она была внутри — она бы открыла нам.
— Видели? — обратился к своему единственному другу — столбику — Патлецов и заскрежетал зубами. — Я виноват, что отпустил прислугу. А она ее нанимала, — значит, она и виновата. А та заперла черный ход, — она, значит, и виновата. А какой-то глупый англичанин изобрел английский замок, — он и виноват.
— Недаром я так не хотела выходить за тебя замуж. Если бы не вышла — ничего бы не было.
— Что?.. Как вам это нравится?
После долгого саркастического разговора Патлецов предложил жене два проекта: поехать до утра в гостиницу или переночевать тут же, ни площадке лестницы, у дверей.
Первый проект был забракован на том основании, что ездить по гостиницам неприлично. За второй проект автор его удостоился краткого слова:
— Ду-рак!
— Ну, что же, — кротко улыбнулся Патлецов. — Если я дурак, а ты умная, — придумай сама выход. А я вздремну.
Он прислонился к перилам и действительно задремал. Его разбудил плач.
— Ты чего?
— Мне страшно. Ступай за слесарем.
— Да какой же слесарь в двенадцатом часу… Все честные слесаря спят…
— Бери хоть нечестного. Мне все равно. Муж улыбнулся.
— Вот если бы сейчас поймать вора с отмычками — он оборудовал бы это моментально.
— Поймай вора.
— Что ты, милая!.. Как же это так… поймай вора! Что это — блоха на теле, что ли? Где я его ловить буду?
И тут же Патлецов немедленно вспомнил: за углом той большой улицы, где они жили, был грязный переулок, а в переулке помещался трактир «Назарет», пользовавшийся самой печальной и скверной репутацией.
Сначала то, что думал Патлецов, показалось ему неимоверно глупым, чудовищным, а потом, когда он поразмыслил минут десять, план стал казаться гораздо проще и исполнимее.
Он сказал, что пойдет поискать слесаря, спустился с лестницы и исчез.
Глава вторая. «Назарет»
Теплый, влажный, пропитанный невыносимым запахом прокисшего пива и старых закусок воздух окутал Патлецова, когда он открыл темную липкую дверь.
Патлецов подошел к толстому одноглазому буфетчику и деликатно наклонился к нему.
— Не могу я навести у вас справочку?
— Ну, — сурово и подозрительно кивнул одноглазый.
— Мне нужен слесарь. Нет ли здесь… между вашими… гостями слесаря?
— А вам для чего?
— Ключи от дверей потеряли. В квартиру не могу попасть.
Вид у Патлецова был солидный, искренний. Буфетчик хмыкнул.
— Бог их знает… Все они слесаря так или иначе. Ходят тут всякие.
— Да вы мне только укажите на кого-нибудь… а я сам поговорю. Я заплачу ему.
— Вот туда идите, — ухмыльнулся буфетчик. — Видите, в углу роятся. Только меня не путайте. Может они и не возьмутся. Мне-то что!
В углу сидело трое. Приняли они Патлецова недоверчиво, странно поглядывая на него, сбитые, очевидно, с толку его странным предложением.
Один носил странное имя — Зря, другого называли Аркашенькой, а третий был сложнее: Мишка Саматоха.
— Кто хочет, ребята, честно рубль заработать?
— Да мы всегда честно рубли зарабатываем, — с болезненным самолюбием вора проворчал Аркашенька.
— И прекрасно. Мне нужен слесарь… Ключи от дверей забыл. Так нужно открыть.
Все трое, как куклы, замотали головами.
— Не занимаемся.
— Как же так? Мне сказали, что кто-то из вас слесарь.
Мишка Саматоха, молодой, бритый парень с лицом актера и такими невыносимо блестящими глазами, что он беспрестанно гасил их блеск скромным опусканием век, возразил:
— Да как же так: ночью идти в чужую квартиру, отмыкать какие-то двери — бог его знает, что оно такое… Хорошо ли это?
— Да я хозяин квартиры, — загорячился Патлецов. — Понимаете, хозяин квартиры. И я вам разрешаю… Мало того, я даже прошу вас об этом. Вы меня выручите… Я два рубля дам! Я очень, очень прошу вас. Ну что вам стоит выручить человека?
— Да почему вы в слесарную мастерскую не обратились? — спросил, гася свои алмазные глаза, Саматоха.
— Заперто уже все. Господи! А мне сказали, что тут, в «Назарете», можно найти… этих… слесарей… безработных. Как же мы иначе попадем в квартиру! Мы бы с женой вам были очень благодарны, чрезвычайно.
Зря и Аркашенька снова сухо отказались. А сентиментальному Саматохе польстило, что его так просят и что этот господин в золотых очках и его жена, вероятно, красивая, не менее нарядная женщина, будут ему, Саматохе, очень благодарны.
А когда Патлецов, заметив колебания раскисшего Мишки, взял его за руку и горячо пожал ее, Мишка встал и, разнеженно усмехнувшись, буркнул:
— Идите вперед. Я… сбегаю за инструментом и догоню вас.
Глава третья. Мишка Саматоха
Жена Патлецова была очень удивлена и обрадована, когда муж явился с каким-то человеком и сообщил радостно:
— Нашел. Вот он сейчас откроет.
У Саматохи в сукне были завернуты какие-то вещицы, издававшие металлический звон. Саматоха поклонился жене Патлецова, положил суконку на подоконник и развернул ее.
— О-ой, что это, — с кокетливым любопытством протянула госпожа Патлецова, заглядывая в суконку, — зачем так много?
— Инструменты, сударыня, — снисходительно улыбнулся Мишка Саматоха. — Разные тут.
— А это что?
— Это английский лобзик, — стал объяснять польщенный вниманием Мишка. — Пилочка такая… Преимущественно для амбарных замков и засовов. Вот этим ее смазывают, чтобы не слышно было.
— А зачем чтоб не слышно было? — спросила жена. Патлецов и Саматоха перекинулись быстрыми смеющимися взглядами и отвернулись друг от друга.
— Это, изволите ли видеть, американский ключ — последнее слово техники. Со вставными бородками: можно вставить какую угодно, вот набор бородок.
Невыносимо алмазные глаза Мишки сверкали вдохновением артиста.
— Ну, а как же вы откроете нашу дверь? — спросил Патлецов. — Этим, что ли?
— Английский замок? Нет, этой штучкой. То совсем для другого. Вот, смотрите…
Мишке Саматохе хотелось под взглядом прекрасных женских глаз сделать свое дело как можно красивее, проворнее и с блеском.
— Только он не будет уже больше годиться, — предупредил он, — ничего? Английские замки нужно, видите ли, ломать снаружи, чтобы открыть.
— Все равно, — нетерпеливо сказал Патлецов. — Лишь бы попасть домой.
— Слушаюсь!
Послышался треск. Саматоха, с лицом доктора, делающего трудную операцию, суетливо нагнулся к своему набору инструментов, быстро вынул необходимый и сунул его куда-то вбок, в щель.
У своего плеча он слышал дыхание госпожи Патлецовой, с любопытством глядевшей на его работу.
И сам Патлецов был неимоверно заинтересован. Потный, сияющий Саматоха чувствовал себя героем дня.
— Пожалуйте-с!
Госпожа Патлецова радостно вскрикнула и бросилась в открытую дверь. Патлецов посмотрел на собиравшего свои инструменты Саматоху и сказал ему:
— Подождите здесь. Я сейчас вынесу деньги.
Дверь захлопнулась, и Саматоха остался один.
Прошло минут пять-шесть. К Саматохе никто не выходил. Саматоха уже хотел напомнить о себе деликатным стуком в дверь, как она распахнулась и в ее освещенном четырехугольнике показались Патлецов, дворник и городовой.
— А-ах! — крикнул протяжно Мишка Саматоха, отпрыгивая к окну.
— Вот что, милый мой, — строго обратился к нему Патлецов. — Ты, я вижу, слишком большой искусник и слишком большая персона, чтобы оставлять тебя на свободе. Сегодня ты открыл дверь с моего разрешения, а завтра сделаешь это без оного. Общество должно бороться с подобными людьми всеми легальными способами, какие есть в его распоряжении. Понимаешь? А такой субъект, как ты, да на свободе, да с этим инструментом — благодарю покорно! Да я ночей не буду спать!..
Когда Саматоху уводили, он уже не старался тушить бриллиантовый взгляд своих глаз. Они так сияли, что больно было смотреть.
Патлецов аккуратно запер дверь и, почесав спину, пошел спать.

Аргонавты

I
В то время я стоял во главе одного сатирического журнала, и по обязанности редактора мне приходилось ежедневно просматривать множество рукописей, присылаемых со всех концов России.
Произведения, которые присылались авторами с прямой и бесхитростной целью увидеть своё имя в печати, были в большинстве случаев удивительным образчиком российской безграмотности, небрежности и наивности. Мотивы присылки рукописей были по большей части одни и те же, и излагались они всегда в начале препроводительного письма:
«Говорят, попытка — не пытка… Поэтому посылаю в надежде, что…» и т. д.
«Не имея средств к существованию, решил выступить на поприще литературы, и поэтому присылаю…» и т. д.
«Не боги горшки обжигают, а поэтому прилагаю стихи и прошу напечатать…» и т. д.
«Будучи обременён многочисленным семейством, хотя и дьякон, хотел бы подработать на стороне стишками или чем…»
«В виду того, что все знакомые находят мои произведения недурными и даже великолепными, посылаю их вам для печати. Гонорар на ваше усмотрение…»
«Очень бы хотелось видеть себя в печати. Поэтому посылаю стишки и, если поместите, со своей стороны обещаю способствовать художественному и литературному успеху издания…»
А стихи были такие:
Скоро спомнил я зимнее время,
Как гулял с тобой по горам,
Кругом снег, пелену расстилая,
Не давал нам гулять по горам.

Так что автор, даже при самом сильном желании «способствовать литературному и художественному успеху», не мог бы этого сделать.
Однажды, среди всего этого потока вздорных рассказов, безграмотных стихов и нелепых претензий, моё внимание остановило письмо из каких-то Степанцов, сопровождавшее стихи. И то и другое было так удивительно, что я расхохотался, позвал сотрудников и прочёл послание из Степанцов ещё раз.
Вот какое оно было:
«Мы — я и брат — пишем вам об этом. Наша цель не столь строится на славе своих ранних творений, сколько в получении авторитетных анализов наших с братом недосугов, что открыло бы нам альтернативы сокровищ в литературных подвигов грядущих сочинений. Мы с братом встречаем в наших юных корпусах моментов много невыносимых — даже до боли при ведших дефактов, что много повредило нам в плавном сообразовании со всей литературной корпорацией. Мы запоздали. Но, ничего. Нам ещё нельзя упускать листву на безнадёжное высушение и неозеленение. К сожалению, нравоучительной использованности в Степанцах нам не найти. Так, что посылаем с братом свои произведения, и ежели ваш уважаемый журнал отнесётся к нам инертно и напечатает, то посвятим свою жизнь великой литературе поэтических сообразований. Ответьте в „Почтовом ящике“ под фирмой „Абраму и Бенциону Самуйловым из м. Степанцов“».
При письме прилагались стихи обоих братьев, причём Абрам, обладавший, очевидно, пылким, сангвиническим темпераментом, писал так:
Стихи
Тебя безумною любовию любя,
Готов отважиться на подвиг я опасный,
Но если ты обманываешь меня,
То знай, что мститель я ужасный.
Как ягуар я кровожаден, зол,
Тебя я буду мучать пыткою смертельной,
Потом, вонзив в сердце тебе топор —
Ращет покончу с жизнью твоей изменной.

Меланхолик Бенцион был прямой противоположностью своему пылкому брату. Тона у него были элегические, нежные, и даже стихи так и назывались «Элегия».
Ты пела в сладостном томленьи:
Милый мой, люблю тебя.
Внимали сим речам в сомненьи
И звёзды, лес, шептавшийся с природой…
Теперь же всё прошло… навек…
Нет больше этих чудных снов.
И так исчезнет всякий человек,
Бесследно так же, как и это.

Письма и стихи очень потешили секретаря и сотрудников.
— Какой же вы дадите ответ этим чудакам? — спросил секретарь.
— Увидите, — засмеялся я.
На другой день я ответил в «Почтовом ящике» — в ряду других юмористических шутливых ответов неудачникам пера и карандаша — братьям Абраму и Бенциону из м. Степанцов.
«Братья-писатели! Приводим ваши стихи, представляя их на суд публике. Очень талантливо. Я думаю, все согласятся с нами, что самое лучшее для вас, — это забросить ваши степанцовские дела и приехать в Петербург, чтобы такие гениальные дарования развивались и совершенствовались в благоприятных условиях. Довольно ли вам по 500 рублей в месяц заработка?»
В ближайшем номере журнала «Почтовый ящик» был напечатан, и журнал разлетелся по всей необъятной России, вплоть до безвестных Степанцов.
II
Однажды, когда я, сидя у себя, просматривал последнюю корректуру, мне сообщили:
— Вас на лестнице спрашивают каких-то двое.
Я вышел.
На площадке лестницы действительно стояли два худых, грустных господина, обременённых чемоданом, парой подушек и какими-то коробками и свёртками.
— Что та-ко-е? — отшатнулся я в удивлении. — В чём дело? Вы, вероятно, не ко мне?
— Ну, если вы редактор, то к вам, — сказал, дружелюбно улыбнувшись, старший человек. — А если не редактор, то не к вам.
— Мы прямо, так сказать, к нему, к редактору, — подтвердил господин помоложе.
— Кто вы такие?
— Конечно, он нас не узнал, — обернулся один к другому.
— Конечно, если они нас никогда не видали. Хе-хе! Мы — братья Самуйловы. Он — Абрам, а уж я так Бенцион.
— Что же вам от меня угодно?
— Смотрите! — сказал Бенцион. — Это человек так занят, что даже всё забыл. Мы же из Степанцов, которые стихи вам прислали, а вы ещё написали — «приезжайте, можно склеить гениальное дельце». Бенцион толкнул Абрама в бок, и тот одобрительно, полный радужных перспектив, захохотал.
Я похолодел.
— И вы потому, что прочли мой ответ в «Почтовом ящике», потому и приехали?
— Ну, конечно, — кивнул курчавой головой Абрам. — Зря на чтобы мы поехали?.. А так — отчего же!
— Сделайте милость! — подтвердил Бенцион.
Я стоял бледный, растерянный.
— Где же вы… остановились?
— А нигде. Прямо так с вокзала, то к вам. Стихов привезли кучу. Три недели писали.
— Ну, хорошо… Заходите через четыре дня… Я подумаю.
Братья схватили свой чемодан, подушки, взялись за руки и послушно повернулись к дверям.
— Постойте, — остановил я их. — А деньги-то у вас пока есть?
— Абрам, — с любопытством обратился Бенцион к брату, — а деньги у нас пока есть?
Тот полез в карман.
— Есть. Рупь с мелочью. Билеты стоят, извините, чертовски дорого. Ну, мы как-нибудь пока.
— Постойте! — нетерпеливо вскричал я. — Нате вам пока, а там увидим.
— Зачем? — удивился Абрам. — Ведь мы же ещё не заработали.
— Это так принято, называется аванс, берите.
— Называется аванс, — подтвердил Бенцион. — Бери, Абрам. Отработаем.
Они застенчиво взяли деньги и ушли, а я весь день чувствовал себя в глупом положении неопытного, растерявшегося спирита, вызвавшего духов и не знающего, что с ними делать. Когда я рассказал. в редакции об этом случае, весь день во всех углах стоял гомерический хохот.
III
Братья пришли ровно через четыре дня.
— Здравствуйте, — сказал Бенцион. — Как поживаете? Нечего сказать — большой город Санкт-Петербург. А?
— Нечего отнимать время у них, — сказал деловым тоном Абрам. — Вынимай стихи.
Оба, как по команде, вынули из карманов по пачке стихов и положили передо мной.
— Эти ещё лучше, чем те, — сказал Бенцион.
— Ого! — захохотал Абрам, подталкивая одобрительно брата в бок. — Гораздо более!
Я развернул одну пачку с тайной бессмысленной и беспочвенной надеждой найти в ней что-нибудь мало-мальски годное для печати.
Первое стихотворение начиналось так:
Будет осень, но будет не время.
Скажут: милый знакомиться с ней,
С той красивой, пухлявой девчуркой,
Чей глазки печальны, как ночь.

— Хорошо, — нерешительно сказал я. — Зайдите через неделю, мы их прочтём, посоветуемся.
— А! — торжествующе воскликнул Абрам, подмигивая Бенциону. — Уже нас читают, об нас советуются. Недурно, а?
— У вас ещё деньги есть? — спросил я.
— Есть, — ответили они, но по их лицам я видел, что денег у них нет.
Чтобы не слышать возражений, я сказал:
— Получите деньги, это так принято. Всякий писатель получает аванс, когда даёт вещь для печати.
— Хорошее дело быть писателем, — сказал Бенцион. — Какой дурак Гришка Конухес, что он сидит в своей галантерее. Что такое, спрошу вас, галантерея в Степанцах? Ха-ха-ха!
Они раскланялись и ушли, а я схватил сам себя за волосы и заскрежетал зубами.
Через неделю они опять пришли, взявшись под руки, сияющие, полные самых радужных надежд.
— Ну?
— Пока ничего, — пожал я плечами. — Деньги у вас есть?
— Нет, — покачал головой Абрам, — деньги мы у вас больше не возьмём. Мы узнали: таких правилов нет, чтобы деньги брать да брать, а что же дальше?
Опустив голову, Бенцион тихо добавил:
— Ну, нам некоторые тут знакомые сказали, что стихи наши не такие гениальные, как мы думали…
Сердце моё сжалось.
— Ну, что вы!.. Стишки ничего себе… только…
В это время у меня сидел заведующий нашей конторой: грубоватый, суровый старик.
— Да что в самом деле: стихи да стихи. Стихов у нас и так хоть залейся… Вы бы лучше объявление хорошее принесли.
— Объявление? — удивился Бенцион. — Какое?
— Публикацию от какой-нибудь фирмы для нашего журнала. А то стишки — эка невидаль.
Братья стояли молча. Вздохнули и дружно сказали друг другу:
— Ну, идём.
— Ну, идём.
— Возьмите ещё аванс! — вскричал я, хватая Бенциона за руку.
Он деликатно высвободился и ушёл.
IV
Однажды, когда я сидел, полный чёрных мыслей о своём легкомысленном поступке и о судьбе исчезнувших братьев, ко мне постучались.
— Ну, кто там?
— Извините, — сказал Бенцион, протискивая вперёд Абрама. — Мы ещё раз к вам. Вот: не надо ли?
Протиснутый вперёд Абрам положил мне на стол какую-то бумагу и застенчиво отскочил. Его место занял Бенцион, положил какую-то бумагу и, глупо улыбаясь, тоже отскочил.
«Ещё стихи», — усмехнулся я про себя и робко заглянул в подсунутые мне бумаги.
— Что это?
— Объявления, — ухмыляясь, сказал Бенцион. — Вы хотели иметь объявления, так мы вам достали. Он табачная фабрика, а я — корсеты — «Друг человека — желудок».
Фирмы были солидные. я позвал заведующего конторой и передал ему объявления.
— Молодцы! — похвалил их старик, будто они именно то и сделали, что от них требовалось. — Так и надо. Тащите ещё. Принесли вы приблизительно полтораста двойных — значит, следует вам около двадцати двух рублей, что ли. Хотите получить?
Глаза Абрама сверкнули голодным огоньком, но он потушил его и, опустив голову, сказал:
— Мы должны.
— Должны, — как эхо подтвердил Бенцион. — Ой, мы ещё много должны.
— Пустяки, это был аванс, — усмехнулся я. — Выдайте им, после сочтёмся.
Братья просияли, толкнули друг друга локтём, засмеялись и вышли вслед за стариком.
Я чувствовал себя на седьмом небе.
V
Изредка я наводил справки об удивительных братьях Самуйловых. Мне сообщили, что сначала они показывались редко, объявления, очевидно, давались им туго, но потом способности экс-поэтов развернулись пышным цветом.
Однажды, зайдя в конфетный магазин, я имел случай наблюдать братьев на их трудной, неблагодарной работе.
Не замечая меня, Бенцион стоял перед старшим приказчиком и убеждённо говорил:
— Реклама есть двигатель торговли. Ни одна копейка, брошенная на рекламу, не пропадает даром. Все солидные фирмы сознали необходимость рекламы, тем более в таком распространённом журнале, как…
— Мы никому вообще не даём объявлений, — сказал приказчик. — Наша фирма не публикуется.
Он ушёл за перегородку, а Бенцион развёл руками и обратился к барышне:
— Помилуйте, реклама — это двигатель торговли. Копейка не пропадёт даром. Все солидные фирмы, которые коммерческие…
Продавщица улыбнулась и занялась каким-то покупателем. Абрам взял за пуговицу какого-то господина и сказал:
— Вы можете себе представить преимущества рекламы. Это двигатель торговли, и я удивляюсь…
— Да я покупатель, — сказал господин. — Ей-богу, мне нечего рекламировать.
— Нечего? — удивился Абрам. — Очень жаль.
Он увидел меня и радостно поздоровался.
— Здравствуйте, поймите, пожалуйста, что всякая коммерческая фирма, понимающая рекламу как двигатель торговли…
— Это вы не мне, а им объясните, — засмеялся я.
— Я им уже объяснял… Чудаки, не понимают… Имейте в виду — каждая копейка, истраченная на рекламу… Мы все втроём вышли из магазина.
Я простился с ними, сел на извозчика и, уезжая, услышал, как Бенцион говорил Абраму:
— Вы понимаете, что разумно данная реклама, которая есть двигатель торговли, должна оправдывать каждую истраченную копей…
VI
Недавно я получил записку без подписи, гласившую: «Если бы вы приехали сегодня вечером к „Контану“, то это было бы очень хорошо. А если бы вы спросили там, где кабинет номер двенадцатый, то это было бы ещё лучше… Не кушайте много за обедом. Ну, приедете? Приезжайте!»
Я усмехнулся и решил поехать.
В кабинете, как и можно было предполагать, находились братья Самуйловы. Увидав меня, Бенцион подтолкнул локтём Абрама, засмеялся и воскликнул:
— Он таки приехал! Он выпьет с нами рюмочку-другую шампанского за всеобщее процветание и за альтернативы сокровищ в литературных недосугах. Вы, может быть, думаете, что сделали глупость, написав нам, чтобы приехать для работы в журнале? Позвольте вас удостоверить, что глупости здесь не было ни малейшей. Мы, ей-богу, катаемся, как какие-нибудь шары в масле.
— Ого-го! — одобрительно сказал Абрам. — Этот редактор знает, что он делает. Он с расчётом делает.
Я засмеялся и крепко пожал повеселевшим братьям руки.
И начался наш весёлый пир.
Хорошо пить, когда небо безоблачно.

Смерть девушки у изгороди

Я очень люблю писателей, которые описывают старинные запущенные барские усадьбы, освещенные косыми лучами красного заходящего солнца, причем в каждой такой усадьбе у изгороди стоит по тихой задумчивой девушке, устремившей свой грустный взгляд в беспредельную даль. Это самый хороший, не причиняющий неприятность сорт женщин: стоят себе у садовой решетки и смотрят вдаль, не делая никому гадостей и беспокойства.
Я люблю таких женщин. Я часто мечтал о том, чтобы одна из них отделилась от своей изгороди и пришла ко мне успокоить, освежить мою усталую, издерганную душу.
Как жаль, что такие милые женщины водятся только у изгороди сельских садов и не забредают в шумные города.
С ними было бы легко. В худшем случае они могли бы только покачать головой и затаить свою скорбь, если бы вы их чем-нибудь обидели.
Прямая им противоположность — городская женщина. Глаза ее бегают, злые, ревнивые, подстерегающие, тут же, около вас… Городская женщина никогда не будет кутаться в мягкий пуховый платок, который всегда красуется на плечах милой женщины у изгороди. Ей подавай нелепейшую шляпу с перьями, бантами и шпильками, которыми она проткнет свою многострадальную голову. А попробуйте ее обидеть… Ей ни на секунду не придет в голову мысль затаить обиду. Она сейчас же начнет шипеть, жалить вас, делать тысячу гадостей. И все это будет сделано с обворожительным светским видом и тактом…
О, как прекрасны девушки у изгороди!
* * *
У меня в доме завелось однажды существо, которое можно было без колебаний причислить к числу городских женщин.
На этой городской женщине я изучил женщин вообще — и много странного, любопытного и удивительного пришлось мне увидеть.
Когда она поселилась у меня, я поставил ей непременным условием — не считать ее за человека.
Сначала она призадумалась:
— А кем же ты будешь считать меня?
— Я буду считать тебя существом выше человека, — предложил я, — существом особенным, недосягаемым, прекрасным, но только не человеком. Согласись сама — какой же ты человек?
Кажется, она обиделась.
— Очень странно! Если у меня нет усов и бороды…
— Милая! Не в усах дело. И уж одно то, что ты видишь разницу только в этом, ясно доказывает, что мы с тобой никогда не споемся. Я даже не буду говорить навязших на зубах слов о повышенном умственном уровне мужчины, о его превосходстве, о сравнительном весе мозга мужчины и женщины, — это вздор. Просто мы разные — и баста. Вы лучше нас, но не такие, как мы… Довольно с тебя этого? Если бы прекрасная, нежная роза старалась стать на одном уровне с черным свинцовым карандашом — ее затея вызвала бы только презрительное пожатие плеч у умных, рассудительных людей.
— Ну, поцелуй меня, — сказала женщина.
— Это можно. Сколько угодно.
Мы поцеловались.
— А ты меня будешь уважать? — спросила она, немного помолчав.
— Очень тебе это нужно! Если я начну тебя уважать, ты протянешь от скуки ноги на второй же день. Не говори глупостей.
И она стала жить у меня.
Часто, утром, просыпаясь раньше, чем она, я долго сидел на краю постели и наблюдал за этим сверхъестественным, чуждым мне существом, за этим красивым чудовищем.
Руки у нее были белые, полные, без всяких мускулов, грудь во время дыхания поднималась до смешного высоко, а длинные волосы, разбрасываясь по подушке, лезли ей в уши, цеплялись за пуговицы наволочки и, очевидно, причиняли не меньше беспокойства, чем ядро на ноге каторжника. По утрам она расчесывала свои волосы, рвала гребнем целые пряди, запутывалась в них и обливалась слезами. А когда я, желая помочь ей, советовал остричься, она называла меня дураком.
То же самое мнение обо мне она высказала и второй раз — когда я спросил ее о цели розовых атласных лент, завязанных в хрупкие причудливые банты на ночной сорочке.
— Если ты, милая, делаешь это для меня, то они совершенно не нужны и никакой пользы не приносят. А в смысле нарядности — кроме меня ведь их никто не видит. Зачем же они?
— Ты глуп.
Я не видел у нее ни одной принадлежности туалета, которая была бы рациональна, полезна и проста. Панталоны состояли из одних кружев и бантов, так что согреть ноги не могли; корсет мешал ей нагибаться и оставлял на прекрасном белом теле красные следы. Подвязки были такого странного, запутанного вида, что дикарь, не зная, что это такое, съел бы их. Да и сам я, культурный, сообразительный человек, пришел однажды в отчаяние, пытаясь постичь сложный, ни на что не похожий их механизм.
Мне кажется, что где-то сидит такой хитрый, глубокомысленный, но глупый человек, который выдумывает все эти вещи и потом подсовывает их женщинам.
Цель, к которой он при этом стремится, — сочинить что-нибудь такое, что было бы наименее нужно, полезно и удобно.
«Выдумаю-ка я для них башмаки», — решил в пылу своей работы этот таинственный человек.
За образец он почему-то берет свое мужское, все умное, необходимое и делает из этого предмет, от которого мужчина сошел бы с ума.
«Гм, — думает этот человек, — башмак, хорошо-с!» Под башмак подсовывается громадный, чудовищный каблук, носок суживается, как острие кинжала, сбоку пришиваются десятка два пуговиц, и — бедная, доверчивая, обманутая женщина обута.
«Ничего, — злорадно думает этот грубый таинственный человек. — Сносишь. Не подохнешь… Я тебе еще и зонтик сочиню. Для чего зонтики служат? От дождя, от солнца. У мужчин они большие, плотные. Хорошо-с. Мы же тебе вот какой сделаем. Маленький, кружевной, с ручкой, которая должна переломиться от первого же порыва ветра».
И этот человек достигает своей цели: от дождя зонтик протекает, от солнца, благодаря своей микроскопической величине, не спасает, и, кроме того, ручка у него ежеминутно отваливается.
«Носи, носи! — усмехается суровый незнакомец. — Я тебе и шляпку выдумаю. И кофточку, которая застегивается сзади. И пальто, которое совсем не застегивается, и носовой платок, который можно было бы втянуть целиком в ноздрю при хорошем печальном вздохе. Сносишь, за тебя, брат, некому заступиться. Мужчина с вашим братом подлецом себя держит».
Однажды я зашел в магазин дамских принадлежностей при каком-то «Институте красоты». Мне нужно было сделать городской женщине какой-нибудь подарок.
— Вот, — сказала мне продавщица, — модная вещь. В бархатном футляре лежало что-то вроде узкого стилета с затейливой резьбой и ручкой из слоновой кости.
— Что это?
— Это, monsieur, прибор для вынимания из глаза попавшей туда соринки. Двенадцать рублей. Есть такие же из композиции, но только без серебряной ручки.
— А есть у вас клей, — спросил я с тонкой иронией, — для приклеивания на место выпавших волос?
— На будущей неделе получим, monsieur. He желаете ли аппарат для извлечения шпилек, упавших за спинку дивана?
— Благодарю вас, — холодно сказал я, — я предпочитаю делать это с помощью мясорубки или ротационной машины.
Ушел я из магазина с чувством гнева и возмущения, вызванного во мне хитрым, нахальным незнакомцем.
Живя у меня, городская женщина проводила время так.
Просыпалась в половине первого пополудни и ела в постели виноград, а если был не виноградный сезон, то что-нибудь другое — плитку шоколада, лимон с сахаром, конфеты.
Читала газеты. Именно те места, где говорилось о Турции.
— Почему тебя интересуют именно турки? — спросил я однажды.
— Они такие милые. У тети жил один турок-водонос. Черный-черный, загорелый. А глаза глубокие. Ах, уже час! Зачем же ты меня не разбудил?
Она вставала и подходила к зеркалу. Высовывала язык, дергала его, как бы желая убедиться, что он крепко сидит на месте, и потом, надев один чулок, заглядывала в конец неразрезанной книги, купленной мною накануне.
Через пять минут она заливалась слезами.
— Зачем ты ее купил?
— А что?
— Почему непременно историю маленькой блондинки? Потому что я брюнетка? Понимаю, понимаю!
— Ну, еще что?
— Я понимаю. Тебе нравятся блондинки и маленькие. Хорошо, ты глубоко в этом раскаешься.
— В чем?
— В этом.
Она плакала, я рассеянно смотрел в окно. Входила горничная.
— Луша, — спрашивала горничную жившая у меня женщина, — зачем вчера барин заходил к вам в три часа ночи?
— Он не заходил.
— Ступайте.
— Это еще что за штуки? — кричал я сурово.
— Я хотела вас поймать. Гм… Или вы хорошо умеете владеть собой, или ты мне изменяешь с кем-нибудь другим.
Потом она еще плакала.
— Дай мне слово, что, когда ты меня разлюбишь, ты честно скажешь мне об этом. Я не произнесу ни одного упрека. Просто уйду от тебя. Я оценю твое благородство.
* * *
Недавно я пришел к ней и сказал:
— Ну вот я и разлюбил тебя.
— Не может быть! Ты лжешь. Какие вы, мужчины, негодяи!
— Мне не нравятся городские женщины, — откровенно признался я. — Они так запутались в кружевах и подвязках, что их никак оттуда не вытащишь. Ты глупая, изломанная женщина. Ленивая, бестолковая, лживая. Ты обманывала меня если не физически, то взглядами, желанием, кокетничаньем с посторонними мужчинами. Я стосковался по девушке на низких каблуках, с обыкновенными резиновыми подвязками, придерживающими чулки, с большим зонтиком, который защищал бы нас обоих от дождя и солнца. Я стосковался по девушке, встающей рано утром и готовящей собственными любящими руками вкусный кофе. Она будет тоже женщиной, но это совсем другой сорт. У изгороди усадьбы, освещенной косыми лучами заходящего солнца, стоит она в белом простеньком платьице и ждет меня, кутаясь в уютный пуховый платок… К черту приборы для вынимания соринок из глаз!
— Ну, поцелуй меня, — сказала внимательно слушавшая меня женщина.
— Не хочу. Я тебе все сказал. Целуйся с другими.
— И буду. Подумаешь, какой красавец выискался! Думает, что, кроме него, и нет никого. Не беспокойся, милый! Поманю — толпой побегут.
— Прекрасно. Во избежание давки советую тебе с помощью полиции установить очередь. Прощай.
На другой день в сумерках я нашел все, что мне требовалось: усадьбу, косые лучи солнца и тихую задумчивую девушку, кротко опиравшуюся на изгородь…
Я упал перед ней на колени и заплакал:
— Я устал, я весь изломан. Исцели меня. Ты должна сделать чудо.
Она побледнела и заторопилась:
— Встаньте. Не надо… Я люблю вас и принесу вам всю мою жизнь. Мы будем счастливы.
— У меня было прошлое. У меня была женщина.
— Мне нет дела до твоего прошлого. Если ты пришел ко мне — у тебя не было счастья.
Она смотрела вдаль мягким задумчивым взглядом и повторяла, в то время как я осыпал поцелуями дорогие для меня ноги на низких каблуках: — Не надо, не надо!
Через неделю я, молодой, переродившийся, вез ее к себе в город, где жил, — с целью сделать своей рабой, владычицей, хозяйкой, любовницей и женой.
Тихие слезы умиления накипали у меня на глазах, когда я мимолетно кидал взгляд на ее милое загорелое личико, простенькую шляпку с голубым бантом и серое платье, простое и трогательное.
Мы уже миновали задумчивые, зеленые поля и въехали в шумный, громадный город.
— Она здесь? — неожиданно спросила меня моя спутница.
— Кто — она?
— Эта… твоя.
— Зачем ты меня это спрашиваешь?
— Вдруг вы будете с ней встречаться.
— Милая! Раньше ты этого не говорила. И потом — это невозможно. Я ведь сам от нее ушел.
— Ах, мне кажется, это все равно. Зачем ты так посмотрел на эту высокую женщину?
— Да так просто.
— Так. Но ведь ты мог смотреть на меня!
Она сразу стала угрюмой, и я, чтобы рассеять ее, предложил ей посмотреть магазины.
— Зайдем в этот. Мне нужно купить воротничков.
— Зайдем. И мне нужно кое-что.
В магазине она спросила:
— У вас есть маленькие кружевные зонтики?
Я побледнел.
— Милая… зачем? Они так неудобны… лучше большой.
— Большой — что ты говоришь! Кто же здесь, в городе, носит большие зонтики! Это не деревня. Послушайте. У вас есть подвязки, такие, знаете, с машинками. Потом ботинки на пуговицах и на высоких каблуках… не те, выше, еще выше.
Я сидел молчаливый, с сильно бьющимся сердцем и страдальчески искаженным лицом и наблюдал, как постепенно гасли косые красные лучи заходящего солнца, как спадал с плеч уютный пуховый платок, как вырастала изгородь из хрупких кружевных зонтиков и как на ней причудливыми гирляндами висели панталоны из кружев и бантов… А на тихой, дремлющей вдали и осененной ветлами усадьбе резко вырисовывалась вывеска с тремя странными словами:
Modes et robes
Девушка отошла от изгороди и — умерла.

Мальчик с затекшим глазом

[текст отсутствует]
Назад: Книга вторая. Зайчики на стене
Дальше: Приложение