Книга: Клуб Ракалий
Назад: В самой утробе рока
Дальше: 2

1

…Ярчайшим из моих воспоминаний оказывается увиденный нами свет, это небо живописцев, серо-голубое, точно глаза Марии и ее внуков, небо цвета никогда не утихающей боли…

 

Временами мне кажется — где бы что важное ни происходило, я неизменно торчу за кулисами. Словно Бог обратил меня в жертву смешного розыгрыша, наделив в жизни ролью, не многим отличающейся от роли без слов. Иногда же кажется, будто роль моя состоит просто в том, чтобы оставаться зрителем на представлении, в котором разыгрываются жизни других людей, зрителем, вечно убредающим куда-то в самый важный момент — уходящим на кухню за чашкой чая как раз в начале dénouement.
Тут следует сказать, что все это — попытка объясниться, что я начинаю рассказывать историю, не зная ее окончания. Вернее, один вариант окончания у меня имеется, но это всего лишь вариант Пола, а Пол предпочитает секретов своих не раскрывать. И все же рассказать ее стоит, и потому я передам вам хотя бы то, что известно мне самому.
Все началось в июле 1976-го, когда мой отец вошел как-то вечером в гостиную, где все мы смотрели телевизор, и сообщил потрясающую новость: летние каникулы этого года мы сможем провести в Дании.
Вообще-то слово «потрясающая» не из тех, которыми я бросаюсь с легкостью, но предложение отца было и вправду отмечено дерзким, беспрецедентным разрывом с семейной традицией. Сколько я себя помню, мы каждое лето отправлялись на отдых в одно и то же место — на полуостров Ллин в Северном Уэльсе. Ставили наш жилой автоприцеп на прометенном ветром поле, среди папоротников и овец, и приготовлялись к трехнедельной борьбе со стихиями, ибо за появлением нашим неизменно следовал сезон свирепых ветров и беспощадных дождей. (Кстати, еще одно ироничное обстоятельство из тех, которыми, как я подозреваю, и должна пестреть всякая жизнь, состоит в том, что именно лето, которое мы предпочли провести вне Уэльса, оказалось самым жарким на нашей памяти.) Похоже, в тот год все было обречено складываться по-особому. Итак, отец только что разговаривал по телефону с другом из Германии, Гюнтером Бауманом, и тот сделал щедрое предложение: не захотим ли мы провести вместе с его семьей две недели в доме, который они сняли на лето в Скагене, на самой северной оконечности Дании?
Пять минут спустя отец перезвонил в Мюнхен и с воодушевлением это предложение принял.
* * *
Герр Бауман представлял собой, можно сказать, немецкую версию моего отца. Он ведал кадрами на заводе «БМВ» и за последние два года обменялся с отцом несколькими рабочими визитами, которые позволили им сравнить методы их работы и поделиться соображениями о сложностях отношений между предпринимателями и рабочими. Непринужденное, благотворное для обоих приятельство со временем переросло в дружбу. Мама, брат и я несколько раз встречались с нашим немецким «дядюшкой» и считали, что знаем его достаточно близко, чтобы называть просто Гюнтером.
Впрочем, никого из членов его семьи мы не знали и впервые увидели, лишь притормозив в тот теплый августовский день у дома в Геммел-Скагене. В Ольборг мы прилетели с пересадкой в Копенгагене, отец взял напрокат машину, в ней мы и покатили по местности, казавшейся сразу и чужой, и странно знакомой: неяркая, непритязательная прелесть ее напоминала мне о родной стране, и все же, пока мы продвигались на север, в этих низких голубых небесах и широких пространствах поросшего травой песка все сильнее ощущался намек на что-то более вольное и просторное. Почти на самом краю Ютландии мы свернули с главной (теперь уж единственной) дороги налево и, удалившись от собственно Скагена, попали в Геммел-Скаген, представлявший собой, в сущности говоря, не более чем горстку красивых, желтого камня летних домишек, теснившихся вокруг маленькой харчевни и затем разбредавшихся по пляжу. В дверях одного из таких домов и стояли, ожидая нас, Бауманы. Гюнтер, с его лысиной, вылощенной солнцем до ореховой коричневы, с вишневой трубкой и поблескивающей бородой, выглядел истинным воплощением философа-моралиста девятнадцатого столетия — впечатление, несколько не вязавшееся с полосатой синей футболкой и шортами до колен; рядом с ним стояла его жена, Лиза, миниатюрная женщина в земляничного тона платье и туфлях на высоких каблуках — ее макияж и украшения годились скорее для вечера в ресторане, чем для послеполуденного пляжа. Ну и наконец, трое детей, из которых ни один даже малейшим сходством с родителями не обладал, ибо все трое отличались, если говорить напрямик, чрезмерной упитанностью. И не только самый младший из них, Рольф, но и, как с разочарованием обнаружил я, его сестры-двойняшки, Урсула и Ульрика, которые были ненамного старше меня и на общество которых я возлагал большие надежды, надежды, мгновенно уничтоженные несчастливой комплекцией девочек, их толстыми очками в стальной оправе и манерой хитровато хихикать. Впрочем, это стало и своего рода облегчением. Ибо означало, что верности моей никакие испытания не грозят. (Верности той, что даже не подозревает о моем существовании.)
Дом оказался чудесным. Он был построен на самом пляже, из высоких окон открывался потрясающий вид на серебристые валы, тянувшиеся вдоль всего бесконечного берега. Дом стоял немного в стороне от деревни и близкого соседа имел лишь одного — то было строение куда более скромное, но все же делившее с нашим поразительные пейзажи; делившее, собственно говоря, не только их, поскольку порядочного заднего двора ни у одного из домов не имелось — между ними лежала всего лишь полоска грубого дерна, смыкавшегося с уходящими вверх дюнами, а там и вовсе растворявшегося в них.
Новое наше жилище до того разволновало меня и Пола, что даже место, отведенное нам для спанья, нисколько нас не расстроило. Спать мы должны были в гостиной, на двух раскладушках. Обычно у меня мало находится слов для брата, однако в ту ночь, когда порожденное приездом возбуждение уже улеглось, я, вслушиваясь в сердитый рокот волн, вглядываясь в призрачные тени, которые разбросал по комнате лунный свет, ощутил вдруг первый и единственный приступ тоски по дому. И прошептал брату, лежавшему, как и я, без сна в темноте:
— Жаль, что мы не смогли поехать этим летом в Уэльс.
— Мы туда каждый год ездим, — ответил он. — Дай тебе с мамой волю, так наша семья никогда не решилась бы на что-нибудь новое и интересное. А вот мне здесь нравится.
— Да и мне тоже, — признался я. — Просто я вспомнил о дедушке с бабушкой.
Родители мамы всегда ездили с нами в Уэльс, останавливаясь в пансионе у дороги, ведущей к заливу Порт-Кейриард. В этом году им придется отправиться туда одним, и я знал, что они будут скучать по нам.
— Ничего с ними страшного не случится, — отмахнулся от меня Пол. — А теперь давай спать. Я хочу завтра поплавать перед завтраком.
Пристрастие брата к плаванию стало для меня новостью. От природы он тщедушен, однако в следующие несколько дней я понял, что Пол, по-видимому, немало тренировался в последнее время: руки у него стали сильными, мускулистыми, а плотная стена мышц на его животе объяснялась извлеченным им из чемодана «Буллуоркером» — одним из тех устрашающих устройств, реклама которых, размещаемая на последних страницах журналов и комиксов, обещает наградить вас таким телосложением, что девушки в бикини будут сбегаться со всего пляжа, чтобы вас увидеть. Выяснилось к тому же, что и пловец он лучший, чем все мы, — Пол заплывал вместе с Рольфом на неспокойную океанскую глубину, между тем как Ульрика, Урсула и я плескались на мелководье.
Меня спортсменом назвать никак нельзя. Поскольку земля вокруг расстилалась совершенно ровная, я с удовольствием гонял на одном из отыскавшихся в доме велосипедов — не ради физических упражнений, а просто для того, чтобы добираться до Скагена. Здесь я подыскивал себе занятия, более приходившиеся мне по вкусу. Я провел многие часы в музее Скагена с его превосходным собранием полотен. Живописцев скагенской школы, приезжавших сюда в начале столетия, привлекало в этот северный край земли особое качество света, отражаемого лежавшими вокруг морями. С наслаждением бродил я по оживленной гавани, наблюдая за приходом судов с огромными, набитыми камбалой, скатами и сельдью тралами. Съездил с отцом и матерью в Хальсиг, чтобы навестить Песочную церковь, входившую некогда в скагенский приход, но теперь почти наполовину погребенную под дрейфующими дюнами. Да и просто прогуливаться по Скагену было приятно — вдоль спокойной заводи Остербиви с ее золотисто-желтыми домами, чьи наполовину кирпичные, наполовину деревянные просмоленные фронтоны выглядели такими же опрятными, учтивыми и добронамеренными, как обитавшие за ними датчане.
Ни один из этих эпитетов, увы, нельзя было отнести к двум датским подросткам, жившим в Геммел-Скагене по соседству с нами.
Эти двое, Юрген и Стефан, делили маленький дом с пожилой четой, которую мы сочли их дедом и бабкой. Стефану было, по моим представлениям, лет пятнадцать, а Юргену — года, возможно, на два-три больше. Нас они, казалось, невзлюбили с самого начала, а если не всех нас, то уж Бауманов точно; а еще точнее, если не всех Бауманов, то уж определенно Рольфа, которого оба дразнили, поддевали и задирали при всякой возможности.
Рольф был мальчиком крепким, но неловким и неповоротливым. Как и все Бауманы, он прекрасно говорил по-английски и в эти каникулы, к немалому моему удивлению, быстро и накрепко подружился с Полом, который сходился с людьми отнюдь не легко. Они устраивали заплывы на скорость, бегали наперегонки по пляжу, уезжали вдвоем на долгие велосипедные прогулки и без устали гоняли по задней лужайке футбольный мяч. Вот в разгар одной такой игры (я сидел, читая, в кресле у окна гостиной) Юрген со Стефаном впервые с ними и заговорили.
— Эй! Немчура! — окликнул их Юрген. — Это наш двор. Кто вам позволил играть в ваш дурацкий футбол на нашей лужайке?
Рольф молчал и лишь с опаской взирал на двух рослых датчан.
Ответил им Пол:
— Я не немец, я англичанин. И это двор не только вашего дома, но и нашего тоже.
— Но друг-то твой немец, так? Он здорово смахивает на tygge Tyske. (Что означает, по моим догадкам, «жирный немец».)
— Его имя Рольф, — ответил мой брат, — а мое — Пол. И бьюсь об заклад, что за два периода по десять минут каждый мы обдерем вас со счетом шесть-ноль.
Ситуацию Пол, таким образом, разрядил, и вскоре все четверо уже яро сражались в футбол. Слишком яро, быть может. Насколько мне было видно и слышно, любой забитый гол ожесточенно оспаривался пропустившей командой, да и вообще каждую минуту-другую возникали громкие перебранки. Датчане играли напористо, набрасываясь на Рольфа всякий раз, как он завладевал мячом, и нередко блокируя его так жестко, что он летел на землю. Позже я слышал, как он с обидой рассказывает матери, что они ему все голени ободрали.
— Не нравятся мне эти ребята, — еще раз пожаловался он, когда поздно вечером все мы уселись на огромной семейной кухне обедать. — Уж больно они грубые и жестокие.
— Обыграть-то мы их все-таки обыграли, — похвастался Пол. — Выдающаяся победа англогерманского союза.
— А ты с ними не играл, Бенжамен? — спросил Гюнтер, протягивая мне блюдо с сыром и ветчиной.
— Мой брат не игрок, — сообщил Пол. — Он эстет. Он так и просидел с полудня у окна, слабоумно улыбаясь. Не иначе как симфоническую поэму сочинял.
— Вот как? — удивился Гюнтер. — Я знал, что ты собираешься стать писателем, Бенжамен. Так ты еще и музыку пишешь?
— В общем-то, нет, — ответил я, посылая Полу негодующий взгляд. — Просто люблю сочинять иногда мелодии, навеянные каким-нибудь человеком или местом.
— Ну-ну. — На Гюнтера услышанное, похоже, произвело немалое впечатление. — Так, может, сочинишь что-нибудь, навеянное моими прекрасными дочурками?
Я взглянул через стол на Кошмарную Парочку, как мы с Полом окрестили между собой двойняшек, и не смог представить себе чего-нибудь в большей мере невероятного.
— Не исключено, — пробормотал я.
— Как машина, Гюнтер? — спросил отец, меняя, огромное ему спасибо, тему разговора.
— О, совсем неплохо. Пустячная царапина. Вернемся домой, все легко поправим.
В тот день, несколько раньше, Лиза ухитрилась повредить их машину — большой семейный БМВ, — отправившись с дочерьми в скагенский супермаркет. Поворотила куда не следовало, выехала не с той стороны на улицу с односторонним движением и попыталась развернуться, что закончилось совсем уж плачевно. Машину заклинило между бордюрами, поперек узкой проезжей части, и какому-то немецкому отпускнику пришлось выручать Лизу, совершив разворот своими силами. Мы уже начали понимать, что с Лизой подобные неприятности случаются часто. Прошлым вечером она, моя посуду, расколотила две тарелки, и я слышал, как мама громко заметила: «Можно подумать, будто она впервые попала на кухню». Подругами, понял я, двум этим женщинам стать не суждено.
* * *
Датских подростков отличала некая необузданность, неуправляемость, это было нам ясно; неуравновешенность и склонность (во всяком случае, Юргена) к неспровоцированному насилию. Их дед и бабка — которых они называли Мормор и Морфар — были с нами неизменно вежливы и дружелюбны, но всякая наша попытка поиграть с Юргеном и Стефаном неизменно кончалась дракой и телесными повреждениями, причем жертвой становился, как правило, Рольф. Если они не набрасывались на него с кулаками, не пинали ногами, так осыпали бранью.
— Эй, немец, — как-то при мне окликнул его на пляже Юрген, — что делал твой отец во время войны? Небось в нацистах состоял?
— Не говори ерунды, — ответил Рольф. — Во время войны отец был ребенком.
— Готов поспорить, будь он постарше, подался бы в гестапо, — сказал Юрген.
А брат его прибавил:
— Ага, точь-в-точь как Бернгард.
Всем нам было невдомек, что это может означать, меня же поражали терпение и покладистость, с которыми Рольф сносил их оскорбления. Мне начинало казаться, что чем пуще они его задирают, тем с большей страстностью ищет он дружбы этих датских мальчиков, старается добиться их одобрения.
Как-то после полудня Рольф остался с матерью и сестрами дома, а мы, все прочие, покатили на велосипедах к Гренену, северной оконечности полуострова. Нам говорили, что в этом месте встречаются два моря, Каттегат и Скагеррак, однако я и вообразить не мог, какое удивительное зрелище ожидает нас там. Мы неторопливо шли берегом к самому краешку Дании, солнце сияло, море отливало захватывающей дух синевой. Впрочем, мне следовало бы сказать «океан», ибо там, где тропа наша завершилась пустым песчаным простором, мы увидели два ряда накатывающих друг на друга бурунов; они, от первого и до последнего, не различались ничем — казалось, будто по прозрачной воде провели две борозды, сходящиеся, волна за волной, в пенистом, невозбранном соитии. Зрелище было настолько упоительным и странным, что всех нас так и подмывало захохотать во все горло. Впрочем, гид, подвезший нас (в странном гибридном экипаже — железнодорожном вагоне на тракторной тяге) назад, к автостоянке, уверял, что шутить в этом месте с водой отнюдь не рекомендуется. Во всей Ютландии, сказал он, нет более опасного для купания места, многие уже пытались проплыть между двумя морями и каждый раз это заканчивалось бедой.
Когда мы вернулись в дом, смятение, в нем царившее, вполне могло навести на мысль, что как раз здесь-то беда и разразилась: Лиза, Ульрика, Урсула и Рольф — все были в слезах, хоть зримая причина для них имелась лишь у последнего — в виде здоровенного синяка под глазом. Мы догадались, мгновенно и верно, что глаз ему подбил Юрген. Отец Рольфа, выслушав рассказ сына — довольно путаный, что-то такое о выстроенных в ряд пивных бутылках, швырянии камней на меткость и сложных правилах, нарушенных кем-то из соревнующихся, — довольно долго просидел, мрачно раздумывая, на кухне. Потом поднялся и объявил: «Мне жаль, однако эта нелепая история начинает портить нам отдых» — и ушел к соседям, поговорить с дедом и бабкой мальчиков.
Разговор их имел два непосредственных результата. Вечером к нам заглянули Юрген со Стефаном, оба извинились перед Рольфом и обменялись с ним рукопожатиями — жест, по какой-то причине вызвавший у двойняшек новый приступ плача, однако всех прочих, по-видимому, удовлетворивший. Куда более неожиданным было то, что Рольф, Пол и я получили приглашение прийти завтра под вечер к соседям на чай. Нам было сказано, что Марии (так, оказывается, звали бабушку) особенно хочется поговорить именно с нами.
Мы пришли туда в назначенный час, в четыре.
В домах, где живут старики, нередко стоит запах совсем особый. Я говорю не о какой-либо нечистоте, но о том, что в домах этих пахнет воспоминаниями — дверьми, которые оставались закрытыми очень долгое время, тягостной ностальгической замкнутостью, иногда гнетущей и сковывающей. Здесь все оказалось иначе. Комнаты были опрятны, полны воздуха и света от искрящегося океана. В гостиную света вливалось столько, что пришлось, когда мы расселись по софам и креслам, немного приспустить жалюзи. Мебель, изящная и ничуть не поблекшая, казалась, однако ж, старинной в сравнении с той, что стояла в нашем пляжном доме, — приземистой, угловатой, современной.
Мария была женщиной крошечной, но сильной, на лице ее — когда-то, думаю, очень красивом — столько раз оставляли свои небрежные росчерки ветер и солнце Скагена, что оно обратилось в сложный манускрипт, в палимпсест морщин и заостренных складок. Она угостила нас непривычными открытыми бутербродами, за которыми последовали сытные, вязкие печенья, и, когда я попросил к поданному ею ромашковому чаю молока, она улыбнулась и сказала, что молоко-то найдется, однако этот чай с ним обычно не пьют. Пол, с видом превосходства, усмехнулся. Супруг Марии, Юлиус, был человеком очень высоким, очень смуглым и очень одышливым; он сидел, опершись на трость, в кресле с прямой спинкой и за весь вечер не произнес ни слова, лишь следил за каждым движением жены полными неколебимого обожания глазами.
После того как мы поели и довольно бессвязно побеседовали о скагенских впечатлениях и о наших домах в Мюнхене и Бирмингеме, Мария откашлялась, прочищая горло.
— Я хочу поговорить с вами, — сказала она, — о моих внуках, Юргене и Стефане. Сколько я понимаю, у вас с ними произошло вчера печальное недоразумение. (Рольф прикоснулся к своему синяку.) Я знаю, они извинились, поэтому больше говорить об этом не стану. Но я всю последнюю неделю наблюдала за вашими играми и, должна сказать, очень им радовалась. Я понимаю, вам случалось и ссориться, но, полагаю, вы не сознаете, насколько необычно то, что они вообще играют с другими детьми. Мне очень хочется, правда же, очень, чтобы вы остались друзьями до конца вашего отдыха здесь, а может быть, и дольше, и как раз поэтому я хочу рассказать вам кое-что о том, кто они и почему временами ведут себя так, как ведут.
Я погадал, коротко, где сейчас эти мальчики. Скорее всего, Мария услала их с каким-то поручением, чтобы поговорить с нами без помех.
— Они так скверно относятся к тебе не потому, что ты немец, — сказала Мария, глядя теперь только на Рольфа. — Когда я расскажу тебе их историю, ты, может быть, и решишь, что дело в этом, но, по-моему, причина тут другая. Впрочем, судить тебе. Я просто должна предупредить вас, что рассказ мой будет долгим, и, надеюсь, вы терпеливо выслушаете то, что я собираюсь рассказать о нашей семье и о случившемся с нами многие годы назад, еще до вашего рождения.
Так вот, для начала: семья у нас еврейская. Мои предки, сефарды, перебрались в Данию из Португалии в семнадцатом веке, и мы спокойно прожили здесь почти триста лет. Я родилась в самый первый год нынешнего столетия и в двадцатых вышла замуж за Юлиуса. У нас была только одна дочь, ее звали Ингер. В то время мы жили в маленьком городке, стоявшем примерно в шестидесяти милях к западу от Копенгагена. Юлиус был адвокатом, а я присматривала за домом и какое-то время преподавала в одной из местных школ.
Не знаю, что вам рассказывают нынче на уроках истории, однако в Дании каждому школьнику известно, что немцы вторглись сюда в апреле тысяча девятьсот сорокового и что до самого конца войны Дания оставалась страной оккупированной. Я не хочу сказать, что для евреев сразу наступили ужасные времена, — ужасными они стали позже, — и все-таки трудными те годы были. Настоящих преследований мы поначалу не знали, однако угроза их в воздухе висела всегда. На каждой улице появились люди из гестапо. Во многие дома подселили немецких офицеров. Некоторые еврейские семьи сменили фамилии. В первое время никто из страны не бежал, тем более что и бежать было некуда: на юге — Германия, на севере — оккупированная Норвегия. До Британии добраться было невозможно из-за немецких морских патрулей. Только Швеция и оставалась нейтральной, однако никаких признаков того, что она может открыть границы для датских евреев, не подавала.
Ингер закончила школу в шестнадцать, летом сорок третьего. Она начала зарабатывать немного, обслуживая столики в кафе на городской площади, но, в общем, еще не решила, чем займется дальше. Да и планировать какое-то будущее было все равно невозможно. Все в ее жизни оставалось неопределенным — кроме одного. Она влюбилась. Его звали Эмилем. Отец Эмиля, местный врач, дружил с моим мужем. Он тоже был евреем. Ингер знала Эмиля меньше года, однако любила его с силой, на какую способна только очень юная девушка. И то сказать, он был очень красив. Вот. Это их фотография.
Она сняла с полки камина маленький, необрамленный черно-белый снимок и протянула его мне. Я понял, что обычно он не стоит у всех на виду, что Мария специально извлекла его сегодня, чтобы показать нам, из какого-то давно не открывавшегося ящика или альбома. Мы передавали снимок друг другу — осторожно, точно священную реликвию. Двое молодых людей, мужчина и женщина, сидели, глядя в камеру, на деревянной скамье в беседке розария. Щека к щеке, обвив друг друга руками, блаженно улыбаясь. Думаю, существуют сотни, тысячи, сотни тысяч таких фотографий. Трудно было сказать, чем именно эта отличалась от всех прочих, разве что в улыбке влюбленных присутствовало нечто, превращавшее фотографию не просто в еще один остановленный миг мимолетного времени. В этих улыбках ничего преходящего, ничего недолговечного не было. Фотография не имела возраста. Мне казалось, что ее можно было сделать и вчера.
— Вот. Еще одна.
На этот раз влюбленные сидели за столиком кафе — возможно, того, в котором работала Нигер, — однако в кадре присутствовал и третий человек. Высокий светловолосый мужчина в военной форме.
— Кто это? — спросил я.
— Бернгард. Немецкий офицер, живший в одной из семей, прямо через улицу от нас.
Эмиль с Ингер снова смотрели в камеру. Бернгард — наполовину в камеру, наполовину на них. На этот раз близость влюбленных друг к другу была нарушена — отчасти тем, как смотрел на них Бернгард, отчасти самим его присутствием. Красноречивая была фотография. Рассказывавшая об их несчастье сжато и недвусмысленно.
— Как видите, Бернгард был неравнодушен к Ингер. Он часто видел ее в кафе, однако знал и раньше, еще школьницей. То, что она была еврейкой, те представления о евреях, какие ему внушили, лишь ухудшали дело. Он должен был ненавидеть себя за чувство, которое испытывал к ней, и ненавидеть, в определенном смысле, ее тоже. Положение сложилось очень скверное. И разумеется, для Бернгарда была непереносима мысль, что Ингер любит Эмиля, еще одного еврея. Бернгард не раз заигрывал с нашей дочерью, и она его отвергала. Однажды… Всего Ингер мне так и не рассказала, но он повел себя с ней очень грубо. Не думаю, что Бернгард и вправду изнасиловал ее, совсем уж животным он все-таки не был, однако сцена вышла отвратительная. А для Бернгарда, как можно себе представить, еще и унизительная. Но против Ингер это его не настроило. Он продолжал приносить ей цветы, шоколад и прочую ерунду. Человеком, которого он решил наказать, был Эмиль. Однажды ночью Эмиля очень сильно избили на улице, и я всегда полагала, что без Бернгарда тут не обошлось.
Затем, в октябре сорок третьего, все переменилось. Из Германии поступил приказ, в котором говорилось, что терпеть присутствие евреев в Дании больше невозможно. Нас надлежало арестовать и отправить в концентрационные лагеря. Гестапо планировало одновременный налет на все еврейские дома Дании — в ночь с первого на второе октября.
История спасения датских евреев достаточно известна. Наша страна вправе гордиться ею.
Кое-какие слухи о планах гестапо дошли до датских политиков, и началась тайная спасательная операция. Еврейские общины предупредили о действиях, которые будут вскоре предприняты против них, огромное большинство евреев успело скрыться. Датчане вели себя героически. Они прятали едва знакомых им евреев, давали им пристанище. Множество людей укрывалось в церквях и больницах. Потом распространилось известие о том, что король Швеции Густав сделал заявление, в котором назвал себя противником действий Германии и сказал, что Швеция даст приют всем датским евреям, какие только смогут до нее добраться. То был первый проблеск надежды. Вопрос состоял лишь в том, как попасть в Швецию.
Мы — Юлиус, Ингер и я — бежали в сельскую местность, набив машину чем только смогли из вещей. Мы взяли с собой двух сестер Эмиля, а несколько часов спустя и прочие члены его семьи последовали за нами в другой машине. Сестер у него было три. После этого мы многие дни прятались в сельской глуши, в сараях, в крестьянских постройках. Мы не ведали, что случилось с нашими домами, ворвались ли в них немцы, продолжают ли они разыскивать нас. Ужасные были дни, дни, полные несказанного страха и тревоги. Но только не для Ингер с Эмилем. Разумеется, они понимали, какой опасности подвергаются, но, думаю, испытывали и счастье. Спать под одной крышей. Вместе переживать удары судьбы. Звучит глупо, однако, по-моему, так все и было. В молодости это случается.
Новостей мы дожидались больше недели. Отцу Эмиля удалось наладить телефонную связь с какими-то людьми из Копенгагена — они работали в Сопротивлении и занимались организацией спасения евреев. В конце концов нам сказали, что если мы доберемся до восточного побережья, до той его части, что лежит к северу от Копенгагена, то сможем уплыть в Швецию на одном из суденышек, которые ходят из многих расположенных в тех местах рыбацких деревень. Подробности, сообщенные нам, были очень расплывчатыми. Мы так и не сумели выяснить, велики ли эти суда, когда они отходят и берут ли рыбаки деньги с тех, кого перевозят в Швецию. Однако рискнуть стоило. Высшее немецкое командование разъярилось, узнав, как мало евреев удалось схватить, и приказало своим подчиненным провести по всей стране усиленные поиски. Оно и верно, до той поры гестаповцы работали спустя рукава. Закрывали глаза на бегство многих людей. Брали взятки. По сути дела, они вообще не испытывали желания проводить эту операцию.
Юлиус и отец Эмиля решили, что на следующую ночь надо будет попробовать добраться до восточного побережья. Отъезд был назначен на десять вечера.
Мария подлила себе и всем нам чаю. Я заметил, что рука с чайником немного дрожит. До этого времени рука оставалась твердой.
— Выбранный нами путь был небезопасен, — продолжала она. — Он шел через предместья нашего города. Но то была лишь одна из совершенных нами ошибок. Другая состояла в том, как мы разделили семью Эмиля. Эмиль, его отец, мать и три сестры поместиться в одну машину, и так уже набитую их пожитками, не могли. Двум его сестрам следовало бы поехать с нами, как в первый раз. Так было бы лучше. Однако Ингер и Эмиль не хотели расставаться и потому поехали со мной и Юлиусом. На заднем сиденье.
К десяти тридцати мы почти миновали наш пригород и решили, что все опасности позади. И тут увидели, что ехавшая впереди машина отца Эмиля встала прямо посреди дороги. Появились четверо немецких офицеров, они заставили отца Эмиля выйти из машины, посветили фонарями в лица прочим членам его семьи. Юлиус сразу же затормозил и сказал, что нам лучше развернуться и уехать. У нас еще было время, чтобы вернуться назад и поискать другую дорогу. Однако я остановила его, сказав: посмотри, видишь, что они там делают? И Юлиус, вглядевшись, понял, что отец Эмиля отдает офицерам деньги. Все в порядке, сказала я, им просто нужна взятка. У нас же есть деньги, верно? И Юлиус ответил: да, деньги у нас есть, хоть и не много.
Отец Эмиля еще разговаривал с тремя офицерами, еще отсчитывал деньги, а четвертый из них уже направился к нашей машине. Это был Бернгард. Нас он узнал сразу и, вытащив фонарь, посветил каждому в лицо, по очереди. На лице Эмиля луч его фонаря задержался надолго. Он ничего при этом не сказал, но я видела его глаза, различала в них злобное удовлетворение и понимала — все складывается очень плохо, вот-вот случится нечто ужасное.
Юлиус сказал ему: «Ну так чего вы хотите? Денег?» И Бернгард приказал нам покинуть машину. Сердце мое, когда я из нее вылезала, билось страшно, однако я не переставала наблюдать и за тем, что происходит впереди, с отцом Эмиля. Немцы закончили переговоры с ним и велели ему убираться. Я видела, что он хочет дождаться нашей машины, но ему не разрешили. Один из них пригрозил пистолетом, и отец Эмиля, оглянувшись на нас, как-то неловко взмахнул рукой, сел в машину и уехал. Когда машина отъезжала, кто-то из немцев пальнул из пистолета в воздух, звук выстрела прозвучал в тишине ночного городка так жутко, оглушительно, — ужасно. Начал накрапывать дождь.
Бернгард велел всем нам — мне, Юлиусу, Ингер, Эмилю — встать у машины в ряд и спросил у моего мужа: «Сколько при вас денег?» Юлиусу пришлось открыть саквояж и пересчитать наши деньги, их было всего три тысячи крон. А Бернгард, услышав, что больше у нас ничего нет, улыбнулся и сказал: «Ну а нам нужно четыре. По тысяче за человека». Я понимала, это не та сумма, которую они запросили с отца Эмиля, понимала, что Бернгард просто придумал ее, узнав, как мало у нас денег. Но что мы могли сделать? Бернгард забрал наши деньги, велел нам сесть в машину, и мне на миг показалось, что он решил смилостивиться над нами. Однако, когда Эмиль попытался забраться на заднее сиденье, Бернгард приставил к его груди пистолет и сказал: «Нет. Ты — нет».
К этому времени подошли посмотреть, что происходит, трое других офицеров, и я услышала, как Бернгард сказал им: «Только этого». Тут и Ингер поняла, к чему идет дело, и начала кричать, плакать. Она все твердила: «Нет, не моего Эмиля, не…» Ну, я думаю, вы можете представить себе, что она говорила.
Мария примолкла. Мы ждали продолжения. Пол поставил свою тарелку на стол. Половина печений на ней осталась несъеденной.
— Думаю, мне не стоит рассказывать вам о том, что происходило в следующие несколько часов. Я помню все это, но описать не смогу. Крики Ингер, то, что они…
Ладно. Пойдем дальше. До побережья мы добрались часам к двум ночи. До маленького порта под названием Хумблебаек. Нас встретил только отец Эмиля. Жена и дочери его уплыли час назад. А он остался дожидаться сына. Увидев, что Эмиля с нами нет, он… обезумел. У причала стояло еще одно судно, предназначенное для нас. Ночь была очень темная, безлунная. Все мы, будущие пассажиры, нас было человек двадцать, сгрудились на берегу. Долго ждать судно не могло. Помню, Юлиус отвел отца Эмиля в сторону, у них состоялся длинный разговор. Ссора. Оба кричали. Ингер к этому времени ничего уже не говорила, ни слова. В итоге отец Эмиля и мой муж вернулись к нам, все мы поднялись на борт рыбацкого суденышка, и капитан его смог наконец отдать приказ об отплытии. Плавание было долгим. И, помню, очень неудобным. Швеции мы достигли уже после рассвета.
Мария откинулась на спинку кресла, протяжно вздохнула. Юлиус больше на нее не смотрел. Он опирался, закрыв глаза, на палку. В комнате не раздавалось ни звука, только рокот волн доносился снаружи.
— Летом сорок третьего в Дании находилось восемь тысяч евреев, — сказала Мария. — Благодаря отваге и высоким нравственным принципам датчан почти всем им удалось спастись бегством. Евреев осталось в стране лишь несколько сотен. И Эмиль был одним из них.
Схваченных евреев отвезли в Германию, а оттуда в Чехословакию, в концентрационные лагеря. Некоторые из них в пути покончили с собой. Я всегда думала, что так поступил и Эмиль. Не знаю почему, просто такое у меня было чувство. Ингер никогда в это не верила. Она считала, что Эмиль жив.
Мы прожили в Швеции два года, не очень, как вы понимаете, счастливых, а по окончании войны вернулись в Данию. В наш прежний дом. Он стоял пустым, ожидая нас. Ингер уже исполнилось восемнадцать. Несколько недель она прождала новостей об Эмиле, а после исчезла.
Мы не виделись с ней много лет. Она никогда не рассказывала нам о тех временах, но я знаю, что она сначала отправилась в Чехословакию, потом долго жила в Германии, в других странах, пытаясь выяснить, что стало с Эмилем. Думаю, она могла искать и Бернгарда, но это, опять-таки, всего лишь моя догадка. Как бы там ни было, ни того ни другого она не нашла. От Эмиля не осталось и следа. Я знала, что так и будет. Он погиб много лет назад, по той или иной причине. Сомневаться в этом не приходилось.
Мы с Юлиусом понимали — после всего, что выпало на долю нашей дочери, жить нормальной жизнью она никогда уже не сможет. Слишком велика была ее утрата. Быть такой юной, такой влюбленной и увидеть, как твою любовь… вытаптывают, как ее уничтожают силы, которым ты ничего противопоставить не можешь, силы истории… После такого никому уже не оправиться, человек просто не может смириться с этим.
Мария отпила чаю, совсем уж остывшего. А я вспомнил о Лоис и Малкольме и с трудом сглотнул стоявший в моем горле комок.
— Так или иначе, она в конце концов возвратилась в Данию. Уже в пятидесятых. Поселилась в Копенгагене, вышла замуж, — его зовут Карлом, он бизнесмен, хороший человек и, кстати, не еврей. Он был очень добр с Ингер, терпеливо сносил ее трудный характер. У них родились двое сыновей, Юрген и Стефан, вы их знаете. Однако… — теперь и она на миг закрыла глаза, — жизнь их была очень непроста. Всегда. Ингер часто попадала в больницу. Она вела себя очень взбалмошно, впадала в странные, то и дело менявшиеся настроения. У нее случались припадки ярости, даром что в детстве она была неизменно мягка и добра. Мальчикам приходилось сносить все это. Им много чего пришлось снести.
Мы с Юлиусом купили этот дом в шестьдесят восьмом, через год после того, как он ушел на покой. Мы всегда мечтали жить в Скагене, много раз проводили здесь отпуск. Ингер, Карл и мальчики приезжали к нам на лето — всего два раза, однако это были счастливые времена. А потом, в одну из осенних ночей семидесятого, Карл позвонил мне и сказал, что Ингер больше нет. В тот день, под вечер, она села на паром, идущий в Мальме, одна, залезла на палубные перила и спрыгнула в воду. Покончила с собой. И в глубине души я всегда знала, что так оно и будет.
Завершив свой рассказ, Мария встала, подошла к окну, потянула за шнурок венецианских жалюзи, подняв их до самого верха. Все мы инстинктивно повернулись к окну, и, когда я вспоминаю теперь тот вечер, ярчайшим из моих воспоминаний оказывается увиденный нами свет, это небо живописцев, серо-голубое, точно глаза Марии и ее внуков, небо цвета никогда не утихающей боли.
— Простите, — сказала она, ласково улыбнувшись нам — и прежде всего Рольфу. — Я не собиралась обременять вас такими подробностями. Я знаю, понять все это очень трудно, особенно детям. Но я уже говорила — мне хотелось бы, чтобы ты смог подружиться с Юргеном и Стефаном и хорошо провести здесь оставшееся вам время. Думаю, я рассказала достаточно, чтобы ты понял: если они иногда обижают тебя, то вовсе не потому, что ты немец. Разумеется, им известна история их матери, Эмиля, Бернгарда — Ингер сама пересказывала ее им множество раз, — но они не настолько глупы. Просто им очень не хватает матери, а то, что ее больше нет с ними, ожесточает их и печалит. Прости их, если какая-то часть этого ожесточения обращается против тебя. Думаю, что я могу обещать: больше такого не случится.
А затем мы ушли. Каждый пожал на прощание дрожащую руку Юлиуса, каждый получил поцелуй в щеку от Марии, она осталась стоять на своем заднем крыльце и ласково махала нам вслед рукой, даром что идти до нашего дома и было-то всего десять ярдов.
* * *
О следующих нескольких днях рассказать мне, в сущности, нечего.
Вторая неделя каникул прошла без происшествий, каждый старательно занимался своим делом и был доволен. Рольф с Полом проводили вместе все больше и больше времени, не только плавая и играя, но и ведя долгие, негромкие, серьезные разговоры на темы, которые для всех прочих оставались загадкой. Пол, демонстрируя присущую ему живую, всестороннюю одаренность, неизменно внушавшую мне зависть, вроде бы даже начал осваивать, пусть и с краешка, немецкий язык. Мы с двойняшками старались держаться друг от друга на некотором отдалении, смирившись с тем, что никакое духовное родство нам не светит: они проводили большую часть дня за карточным столом, играя в вист и кункен, я же старательно продирался через романы Генри Филдинга, готовясь к занятиям в шестом классе, до которых оставался всего месяц. Юрген со Стефаном часто заглядывали к нам, и нескончаемые бейсбольные и крикетные матчи с ними затягивались до счастливого завершения многих из тех долгих, прохладных летних вечеров. Я скучал по нашему жилому прицепу в Уэльсе, по обществу дедушки с бабушкой — что бы там Пол ни говорил. И все же не могу отрицать — каникулы получились прекрасные, просто волшебные.
Вкривь и вкось все пошло лишь в предпоследний наш тамошний день, и на этот раз по вине Лизы и двойняшек.
Лиза — с того самого дня, как с ней и семейной машиной произошел в центре Скагена неприятный казус, — выезжать куда бы то ни было отказывалась. Но в конце концов она, возможно уязвленная мягким, но постоянным поддразниванием мужа, набралась храбрости и поехала с дочерьми в Гренен. Видимо, наши рассказы о месте, в котором встречаются два моря, разбередили ее любопытство; однако все снова закончилось катастрофой. Не обратив внимания на лезущие в глаза предупредительные знаки, она докатила до самого берега, где машина и увязла в податливом песке — да так, что вытащить ее никакими стараниями не удалось. Пришлось призвать на помощь местную спасательную службу. В операции участвовали тракторы, полицейские и даже пожарная команда; все это стало отличным представлением для туристов: придя полюбоваться красотами этих мест, они в итоге получили нечто даже более памятное, способное украсить и фотоальбомы их, и посылаемые домой открытки.
В тот день Рольф с Полом отправились в долгую велосипедную поездку — к приюту орлов в Туене, — домой они вернулись под вечер, так что Рольф о последнем позоре матери ничего еще не знал. А первые сведения он получил от покатывавшегося со смеху Юргена, с которым столкнулся, едва подойдя к дому. Я сидел у окна, читал «Джозефа Эндрюса», за спиной моей расположился на софе Гюнтер. Мы оба слышали каждое их слово.
— Что это тебя так разбирает? — спросил Рольф.
— А, так ты не слышал? На этот раз твоя мать и вправду учинила нечто небывалое. Я-то думал, что большей дури, чем перегородить вашей здоровенной немецкой машиной улицу и создать пробку до самого Фредериксхавна, придумать невозможно. Но сегодня твоя мать сама себя переплюнула. — Происшедшее представлялось Юргену настолько потешным, что он едва мог говорить от хохота. — Она завязла в Скаве, на Гренене, хотя любой тупица-турист, который там отирается, знает, что в пески на машине лучше не соваться.
И сквозь душивший его хриплый хохот Юрген добавил:
— Ну вот скажи, каково это — иметь мать, которая и за руль-то сесть не может без того, чтобы не остановить движение по всей Ютландии?
Вот тут в Рольфе что-то, должно быть, и надломилось. Он уже доказал, что способен сносить любые оскорбления, наносимые лично ему, однако терпеть насмешки над матерью, похоже, оказалось ему не по силам. Он резко повернулся к Юргену и произнес нечто ужасное:
— Ну и ладно, по крайней мере, моя мать не грязная еврейка вроде твоей.
На миг Юрген со Стефаном лишились дара речи, и, прежде чем они пришли в себя, Рольф убежал в дом. Он пронесся сквозь кухню, по коридору и уже проскочил половину ведущей на второй этаж лестницы, когда Гюнтер, слышавший сына, вскочил и, просунув руку между балясинами, ухватил его за лодыжку и произнес по-немецки нечто властное и повелительное. Потом Гюнтер поднялся вместе с сыном наверх, и оба затворились в одной из спален. До меня доносились их негромкие голоса. Рольф несколько раз всплакнул. Спустились они не скоро.
То были недели извинений. На прошлой их приносили датчане. Теперь настал черед Рольфа, и он, подчиняясь приказу отца, вышел из дома и направился к Юргену и Стефану, угрюмо сидевшим в дюнах, и попросил прощения за сказанную им грубость. Из обычного моего наблюдательного пункта я видел, как Юрген со Стефаном встали и пожали ему руку. Вели они себя на редкость миролюбиво.
— Все в порядке, — сказал Юрген. — Чего сгоряча не ляпнешь. Забудь. Все в полном порядке.
Но что-то в том, как он это сказал, убедило меня — порядком тут и не пахнет.
* * *
Ну вот я и рассказал вам все, что знаю. Или почти все. Как я предупреждал в самом начале, в истории этой рано или поздно наступит момент, когда мне останется только пожать плечами и признаться, что дальнейшего я не видел. Момент, когда я уйду за кулисы или на кухню за чашкой чая. Вот он и настал.
На самом деле при наступлении кульминации я чай не заваривал — я читал Генри Филдинга. Весь последний наш день я просидел в кресле у окна — прикончил «Джозефа Эндрюса» и основательно углубился в «Тома Джонса». Вскоре после полудня Юрген, Стефан, Рольф и Пол уехали куда-то на велосипедах — куда, я не знал. Часов около четырех, как раз когда Том спасал миссис Вотерс от презренного негодяя Энсайна Нордертона, датчане вернулись и тут же скрылись в своем доме. Еще через полчаса, пока я дремотно погружался в историю Человека с Холма, в это странное, длинное отступление, которое кажется никак не связанным с основным повествованием, хотя, если разобраться, является его краеугольным камнем, возвратились и Рольф с Полом. Я слышал, что поднялся какой-то шум, но выяснять, в чем там дело, не стал. Помню, Гюнтер заглянул в гостиную, взял из буфета бутылку бренди. Позже я понял, что предназначалось оно для Рольфа, которого вскоре уложили в постель. Когда он вечером присоединился к нам за прощальным обедом, то выглядел слегка пришибленным, но в общем и целом таким же, как обычно. О том, что произошло в этот день, никто не говорил.
То немногое, что мне известно, я узнал уже ночью, лежа на раскладушке, стоявшей бок о бок с раскладушкой Пола. Минут через пять после того, как в доме погас свет, я услышал, что кто-то тихо спускается по лестнице. Потом в дверях появился Рольф. Он подошел к постели Пола, опустился рядом с ней на колени и прошептал несколько слов по-немецки — одним из них было имя Пола. Мой брат ответил ему на том же языке. А следом Рольф поднялся и совершенно отчетливо, по-английски, произнес:
— Ты сегодня спас мне жизнь. Я никогда этого не забуду. — Он наклонился и нежно поцеловал моего брата в лоб. — Я твой вечный должник.
Когда Рольф, мягко ступая, покинул гостиную, я поинтересовался у Пола:
— Господи боже, а это что еще значит?
Пол долго не отвечал. Я уж было решил (зная характер брата), что он и не собирается отвечать. Однако в конце концов он все же сообщил мне, позевывая:
— Именно то, что он сказал. Я спас ему жизнь. Последовавшее за этим молчание вывело меня из себя, и я спросил:
— Ну так, может, расскажешь мне — как?
— Датчане пытались его утопить, — ответил Пол абсолютно спокойным, невыразительным тоном. — Возненавидели его за то, что он сказал вчера, вот и надумали прикончить.
— Пол… — Я сел в кровати. — О чем ты?
— Разумеется, не о том, что они держали его под водой и так далее. Просто когда мы все приехали в Скав, туда, где встречаются два моря, они стали поддразнивать его, говорить, что, дескать, здесь ему поплавать слабо. А он не знал, насколько это место опасно. Я попытался предупредить его, но он решил, что я преувеличиваю. И полез в воду. Всего ярдов десять отплыл — вижу, дело плохо. Стефан старался меня удержать, но я же сильнее. Ну, я отшвырнул его и бросился в воду за Рольфом. Подоспел, как раз когда его начало сносить течением и он понял, что сам не справится. Обхватил его за шею и вытащил на берег. Юрген со Стефаном к тому времени уже смылись. Так что, формально говоря, да… (еще один зевок) я спас ему жизнь. Слушай, нам завтра собираться с утра пораньше. Ты не против, если мы немного поспим?
Вот и все, что он мне рассказал.
Иногда я размышляю над этой историей. Она из тех, чей смысл я никак не могу понять. Я размышлял над ней, когда мы уезжали из Скагена, чтобы на следующее утро вернуть автомобиль, который мы взяли напрокат в аэропорту Ольборга. Размышлял сегодня, пока шел от остановки автобуса к нашему дому. И все же я чувствую, как история эта начинает медленно, неотвратимо расплываться в мареве обманной памяти. Потому я ее и записал, хотя, делая это, понимал, что всего лишь сооружаю новый обман, пусть и более искусный. Достигает ли любое повествование хоть какой-нибудь цели? Я думаю и об этом тоже. Быть может, спрашиваю я себя, вся наша жизнь сводится к шести или семи выпадающим нам за ее срок редким мгновениям и потуги наши проследить какую-либо связь между ними пусты? И не одни ли эти мгновения не только достойны того, чтобы «облечь их в слова», но и так насыщены чувством, что растягиваются, становятся вневременными, подобными тому, в которое Ингер с Эмилем сидели на скамье розария и улыбались в камеру, или тому, когда мать Ингер подняла венецианские жалюзи до самого верха высокого окна ее гостиной, или тому, в которое Малкольм открыл коробочку с обручальным кольцом и попросил мою сестру выйти за него замуж? Если он успел это сделать.
* * *
…Ярчайшим из моих воспоминаний оказывается увиденный нами свет, это небо живописцев, серо-голубое, точно глаза Марии и ее внуков, небо цвета никогда не утихающей боли…

 

(Неопубликованный рассказ, в 2002 году найденный среди бумаг Бенжамена Тракаллея его племянницей Софи. Куда более короткий вариант его получил в 1976-м «Приз Маршалла» на проводившемся в школе «Кинг-Уильямс» авторском конкурсе. Жюри: мистер Наттолл, мистер Серкис, директор школы.)
Назад: В самой утробе рока
Дальше: 2