9
Мистер Серкис возвратился в школу, когда шла уже вторая неделя терма. От операции по удалению аппендикса он оправился, однако радости особой не испытывал.
— Я очень, очень разочарован, — уведомил он редакционную коллегию.
Стояла очередная серая, дождливая пятница, обогреватель в редакционной не работал. Комната эта, расположенная в самом конце «коридора Карлтона», попасть в который можно было, лишь поднявшись по узкой, таинственного вида лестнице, начинавшейся прямо за дверью «раздевалки старост», была, возможно, самой холодной в школе. Допускались в сей отдаленный покой лишь шестиклассники, да и применительно к ним существовали строгие ограничения. Членство в Клубе, дававшее право доступа в эту столь желанную для многих, обитую дубовыми панелями обитель, предоставлялось лишь избранным, каждый год больше половины подавших прошение о приеме в него отвергалось, отсеивалось в ходе освященной временем оценочной процедуры, невразумительные критерии коей никогда и никому не объяснялись. Собственно, и Бенжамен был сочтен до следующего года непригодным. И одна лишь возможность посидеть раз в неделю в этой промозглой, недоступной другим мансарде с растрескавшейся штукатуркой и древними водопроводными трубами еще несколько месяцев назад казалась ему привилегией невообразимой. Впрочем, заседания редакционной коллегии никогда не дотягивали до его туманных, расплывчатых ожиданий. Странное разочарование начинало одолевать его уже после нескольких первых минут.
— Вы получили возможность сделать два номера самостоятельно, и посмотрите, что из этого вышло. — Мистер Серкис ткнул пальцем в стопку лежащих перед ним на столе бумаг. — Семнадцать жалоб. Включая одну от директора школы.
Он перебрал их под сконфуженными взглядами Дуга, Клэр и Филипа.
— И большая часть вызвана письмом в редакцию. — Мистер Серкис поднял на них взгляд. — А кстати, кто его сочинил?
— Гардинг, — в унисон ответили все (кроме Бенжамена).
Мистер Серкис вздохнул:
— Да, вполне в его духе. — Он вгляделся в самую что ни на есть настоящую восковую печать, стоящую внизу возмутительного манускрипта. — Он все доводит до точки.
— Это его собственный перстень с печаткой, — сообщил Филип. — Гардинг отыскал его где-то — у старьевщиков, что ли, — и с тех пор не снимает с пальца.
— Вам вообще не нужно было это печатать, вообще, — сказал мистер Серкис, снова просматривая письмо и неодобрительно кривясь, когда взгляд его натыкался на пассажи особенно вопиющие. — И уж во всяком случае, следовало его отредактировать. Нельзя же, согласитесь, делать всеобщим достоянием чей-либо домашний адрес. Или вот это место, о Стиве и Сисили, — по сути, тут говорится, что они у всех на глазах занимались сексом. Да и фраза насчет «смешения рас» попросту ужасна. Ужасна. Вам придется напечатать извинение.
— Хорошо, — безропотно согласился Дуг и записал в блокноте пару слов, для памяти. — Извинение.
— Далее. Не знаю, кому принадлежит шуточка насчет урока-дрочилки, однако директор от нее на стену полез. И дело не в одном этом слове, дело… Ладно, вот что он пишет. — Мистер Серкис взял со стола начертанное витиеватым почерком письмо директора. — «Исходя из духа работы прежней редакционной коллегии, я питал надежду, что нынешний ее состав сумеет подняться выше уровня дешевого юмора старшеклассников».
— Ну, вообще говоря, мы ведь все еще учимся в школе, не так ли? — заметил Филип. — Поэтому я полагал, что юмор старшеклассников — штука вполне уместная.
— Напечатайте извинение, — сказал нимало этим доводом не убежденный мистер Серкис, и Дуг нацарапал в блокноте еще несколько слов. — И наконец, — мистер Серкис перевел взгляд на Клэр, — ваше интервью с Сисили тоже вызвало много нареканий. Должен сказать, это один из самых злобных пасквилей, какие я когда-либо читал.
— Она его заслужила, — заявила Клэр, однако в тоне, которым это было произнесено, явственно слышалось желание оправдаться. — Она же примадонна высшего ранга. И все это знают.
— Вы были слишком пристрастны. А уж пассаж насчет флирта во время уроков и вовсе неуместен.
— Но это же правда.
Недолгое молчание; разговор зашел в тупик.
— Значит, еще одно извинение, — сказал, снова что-то записывая, Дуг. — При таких темпах у нас ни на что другое и места-то не останется. И опять же, кто их будет писать?
Когда стало ясно, что добровольцев ждать не приходится, выбор мистера Серкиса пал на Бенжамена.
— А почему я?
— А потому, что вы — лучший автор журнала. — И, поняв (поняв правильно) по ошеломленному выражению, появившемуся на лице Бенжамена, что комплимент его оказался и неожиданным, и ошарашивающим, мистер Серкис в виде уточнения прибавил: — К тому же вы единственный, чья статья никакого притока жалоб не вызвала.
Вот тут он, сам того не желая, наступил на больную мозоль.
— Интересно, почему? — пожелал узнать Бенжамен. — Я отозвался о спектакле очень резко. Почему же мне-то никто возражать не стал?
Ответа на этот вопрос никто, по-видимому, не знал, и Бенжамена быстренько спровадили в соседнюю комнату — на предмет сочинения полновесных, но при этом скрытно нераскаянных извинений.
Он сидел перед пишущей машинкой, смотрел на серебристо отсвечивающие под дождем крыши. Над ними поднимались по обе стороны от Южной дорожки два жестоко мотаемых ветром дуба. Несколько мгновений Бенжамен всматривался в деревья, затем взгляд его прошелся, не останавливаясь на них, по иным вещам. По пятнам шиферной серости, шоколадной коричневы, пастельной зелени. Пальцы Бенжамена лежали на клавишах машинки, бездеятельные, оцепенелые. Вопрос, который мучил его — «Почему все так? Почему ничто никого, похоже, не… не трогает? не задевает?», — уплыл куда-то, в места, в которые никто не заглядывает, и развеялся там, расточился, расплылся. Бенжамен сознавал, смутно, что школа продолжает жить своей жизнью, понемногу стихающей в классах и коридорax, лежащих под его ногами. Пятничные занятия подходят к концу: шахматисты складывают фигуры; фетишисты военных игр сворачивают карты и схемы; художники моют кисти под рассеянным приглядом мистера Слива; члены Объединенного кадетского корпуса снимают мундиры и облачаются в гражданское платье; музыканты, радиолюбители, поклонники бриджа и адепты игры в «пятерик» — все готовятся разойтись по домам. Мир тужится подыскать хоть какое-то занятие! А Бенжамен ощущает себя таким далеким от всего этого, таким отстраненным! Он просто сидит и сидит за пишущей машинкой, охваченный вялостью, безразличием. В какое-то из мгновений в комнату зашла Клэр — забрала пару папок со старыми номерами журнала, может быть, даже что-то сказала ему. Филип-то, в наброшенном на плечи плаще, уж точно заглянул, перед тем как уйти, в дверь и произнес: «Не засиживайся», или «Ну ладно, до понедельника», или «Как делишки, маэстро?» — что-то в этом роде. Все они, полагал Бенжамен, удалились один за другим. Да и ему пора бы. Не сидеть же здесь все выходные. И все-таки что-то странно уютное ощущалось в этой апатии, в одиночестве. И безмолвие коридора с ним об этом не спорило.
Временами, когда он вот так оставался наедине с собой, Бенжамен ждал, что Бог заговорит с ним. Он вспоминал молчание раздевалки, дверцу шкафчика, приоткрывшуюся и захлопнувшуюся, звук собственных шагов, когда он направился за даром, поднесенным ему в тот памятный день. С тех пор Бог с ним не говорил. Да нет, конечно, рано или поздно, уже скоро, Он снова обратится к нему. Но тут уж Бенжамену оставалось только одно — терпеливо ждать.
Он услышал в коридоре шаги. Звуки легкой девичьей поступи, миновавшие его полуприкрытую дверь и удалившиеся в сторону редакционной. Ну и пусть их.
Может, все-таки заняться составлением извинений? Однако необходимые для этого усилия представлялись ему непомерными — физическое, чтобы поднять палец и ударить по клавише машинки, ударить так сильно, что на бумаге запечатлеется буква, не говоря уж об умственном, о попытке решить, по какой клавише ударить, а после, в виде логического продолжения этой мысли, принять на себя страшную ответственность придумать первое слово. Ладно, он напишет все дома, завтра или в воскресенье. Времени впереди еще много. Сейчас же куда лучше сидеть, упиваясь своей отчужденностью, затвориться от всего, тонуть и тонуть в сладкой бесчувственности, в которую никогда не сможет пробиться ни единый звук, ни единый образ.
И вправду, не звук и не образ вырвали Бенжамена из полного оцепенения. Запах. Запах сигареты.
И вот это уже было странно. Курить в школе запрещалось — и столь строго, что даже Дуг ни разу запрет этот нарушить не пытался. Как только безошибочно узнаваемый затхлый душок табака достиг его носа, Бенжаменом овладело любопытство. Он поднялся из кресла, в котором почти уж лежал, и осторожно — едва ли не крадучись — направился по коридору к редакционной. И, дойдя до ее двери, замер.
Сисили Бойд сидела, а вернее сказать, горбилась над редакционным столом, спиной к двери, подсунув под себя босую ногу (туфелька с которой, по всему судя, просто свалилась). Поза Сисили источала напряженность, нервное ожидание. Бежевые брючки, свободный ворсистый темно-синий свитер, знаменитые золотистые волосы, собранные в хвост, спадающий почти до поясницы. Пепел сигареты без фильтра осыпался на поверхность стола. Сисили неотрывно глядела в окно, позволяя Бенжамену любоваться ее профилем. Тонкий орлиный нос, светлые — до невообразимости — голубые глаза, галактика еле заметных тонких веснушек на скулах и крохотная родинка на левой щеке. Все это было ново для Бенжамена, сообразившего вдруг, что он, сказать по правде, к Сисили ни разу как следует не присматривался, разве что издали или краем глаза, украдкой. Сейчас, вблизи, во плоти, она была в пятьдесят, во сто, в миллион раз прекраснее, чем ему когда-либо воображалось. Казалось, сердце его просто остановилось, на много-много секунд.
Но тут она повернулась, и Бенжамен мгновенно понял, еще до того, как успели сойтись их взгляды, что Сисили пришла сюда с одной-единственной целью — увидеть его.
Он неловко шагнул к ней.
— Ты Бенжамен, — буднично сообщила она.
— Да. — А следом, неведомо почему: — Знаешь, здесь ведь курить запрещено.
— А. — Сисили выронила сигарету, нащупала голой ступней туфельку и аккуратно растерла окурок по полу. — Ладно, будем придерживаться правил, идет?
Она замолчала, не сводя с Бенжамена глаз, и он заставил себя выдавить еще одну фразу: — Все уже разошлись.
— Ну не все же, — ответила Сисили. — Я, собственно, тебя увидеть хотела. — Она вздохнула: — Это ты написал…
— …рецензию на ваш спектакль, да, я понимаю. Я… (Слово, единственное, какое он сумел найти, вдруг показалось ему бессмысленным.) Прости.
Сисили приняла услышанное к сведению, обдумала и уложила в память.
— Но почему ты ее написал? — спросила она после паузы, показавшейся ему очень долгой.
Этого-то вопроса Бенжамен и опасался. Вопроса, который сам он задавать себе старательно избегал, — и теперь услышал, а сколько-нибудь правдоподобного ответа на него придумать не мог. В тот вечер, когда он уселся за пишущую машинку, им, надо полагать, овладело своего рода безумие. Ну в самом деле, ему представился случай, о котором он мечтал годами: шанс сочинить не просто любовное письмо к Сисили, но нечто куда более действенное — открытое признание в преклонении перед нею, похвалу ее красоте и таланту, которая неизбежно обратит Сисили в вечную его должницу. А он по какой-то безумной причине ничего этого не сделал. Он принес столь великолепную возможность в жертву некоему туманному представлению о критической объективности. Да, разумеется, играла она плохо, и он, разумеется, понимал это, нисколько в этом не сомневался, однако объявлять о своем впечатлении в выражениях столь непререкаемых, когда сердце его требовало совсем иных слов, — ну не идиотизм ли? Извращенность, и к тому же первостатейная. По сути, все случившееся ставило перед ним вопрос куда более серьезный и ответа, опять-таки, не имеющий, — вопрос, который в последние дни сильно его донимал: что с ним, в конце-то концов, происходит!
Сисили, во всяком случае, его ответа дожидаться не стала. У нее имелся наготове свой собственный.
— Я скажу тебе — почему, — произнесла она, а затем голос ее треснул и надломился. — Потому что это правда. От начала и до конца.
Едва услышав эти слова, Бенжамен впервые в жизни испытал то, что можно назвать опытом внетелесного существования. Он совершенно ясно увидел себя бросающимся к Сисили, падающим на колени у ее стула, обнимающим, утешая, рукой за плечи. Он совершенно отчетливо услышал: «Нет, Сисили, нет. Неправда. Все неправда. Я написал это по дурости». Он сразу же понял, что именно так поступить и следует, что это естественно и правильно. Но не поступил. Просто остался молча стоять в двери.
— Последние несколько недель были ужасны. Невообразимо. — Сисили вытащила из пачки новую сигарету и принялась покручивать ее дрожащими пальцами. — Сначала интервью. Эта… статья, написанная Клэр. — Она поморщилась, вспоминая. — Так было обидно.
— Я думаю, у Клэр свои проблемы, — решился неуверенно вставить Бенжамен. — В том, что касается тебя. Думаю, она тебе немного завидует.
— Мы были подругами, — сказала Сисили. Она говорила, обращаясь к себе, словно и не услышав его. — Должно быть, я чем-то страшно ее задела.
— Не думаю, — сказал Бенжамен, но Сисили опять не обратила на него никакого внимания.
— Ненавижу себя. Правда. — Вот теперь она взглянула Бенжамену прямо в лицо. — Знаешь, что это такое? Вот ты себя ненавидишь?
«Наверное, следовало бы, после того, как я с тобой поступил», — ответил Бенжамен; вернее, ответил бы, если б его не посетило новое внетелесное переживание. На деле же он лишь пробормотал:
— Вообще-то не знаю.
— И кстати, — продолжала Сисили, — то, что она насочиняла… С написанным Клэр справиться легче. Потому что ничего она такого не думала. Просто на нее стервозность напала. Да и неправда все это. А вот ты писал всерьез, так? Тебе не понравилась моя игра. Все в ней не понравилось.
— Нет, я… я просто был слишком резок. Не знаю почему.
— Я действительно выделяла не те слова?
— Да, собственно, как и все остальные, — сказал Бенжамен в тщетной попытке поправить хоть что-то. — Но если в этом кто и виноват, так Тим. В конце концов, он же был вашим режиссером.
Сисили поднялась, отошла к окну. Она оказалась чуть ниже, чем он себе представлял, но до чего же стройна, до чего прелестна, до чего грациозна. Бенжамен поежился от мысли, что он, так или иначе, надругался над этой красотой, оскорбил ее.
— А что насчет… письма Гардинга? — Он и сам удивился, услышав себя задающим этот вопрос. — Там ведь все тоже неправда, верно?
Она резко повернулась к нему:
— Про меня и Стива? Он кивнул.
— Не следовало им это печатать. Девушка Стива все прочла. И прогнала его. — Тело Сисили содрогнулось, словно от рыдания. — Это происходит так просто. Работаешь с человеком, сближаешься с ним. Все было лишь шалостью, я не хотела никому навредить. О, я ужасный человек, ужасный.
Слова утешения у Бенжамена закончились, да и сознание того, что Ричардсу действительно выпала такая удача, пусть даже недолгая, наполнило его неразумной, цепенящей ревностью. И снова некая добросердая, хоть и неуловимая часть его натуры сказала Бенжамену, что необходимо как-то приласкать Сисили, утешить ее. И снова он остался стоять на месте.
Впрочем, миг-другой спустя Сисили совладала с собой и без его помощи. Стоя у окна, спиной к Бенжамену, она отерла платочком щеки. Потом повернулась к нему. В глазах ее, еще красноватых, появился проблеск другого, непобедимого света.
— Ты мог бы принести мне большую пользу, — неожиданно сказала она.
— Прости?
— Мне кажется, у тебя интересный ум.
— Спасибо, — ошарашенно помолчав, произнес Бенжамен.
— Я, конечно, бываю тщеславной, но это не значит, будто я глуха к критике. Большинству моих друзей я внушаю что-то вроде страха, и потому они говорят мне только то, что я, как им кажется, жажду услышать. А вот ты… — и она вдруг улыбнулась ему, задорно и обольстительно, — ты смог бы говорить мне, что думаешь? Всегда.
— Ну… я не уверен, что правильно тебя понял, однако — да, я бы постарался.
— Когда я сказала, что ненавижу себя, — продолжала Сисили, присев на стол, отчего лицо ее оказалось почти вровень с лицом Бенжамена — их разделяло теперь фута три-четыре, — это были не пустые слова. Мне нужно измениться, во всем. Необходимо.
— Я не думаю… — начал Бенжамен. — Да?
Но он уже забыл, что собирался сказать.
— Знаешь, мне говорили, что ты немногословен, — произнесла, так и не дождавшись ответа, Сисили, — но я все же не думала, что ты такой вот молчун. Просто траппист какой-то.
— Кто тебе это говорил? — спросил Бенжамен. — Кто сказал, что я немногословен?
— Да все. Ты же понимаешь, я расспрашивала о тебе. И кто бы, прочитав такую статью, тобой не заинтересовался?
— Так что… — Бенжамен с трудом сглотнул слюну, — что тебе сказали, если точно?
Устремленный на него взгляд Сисили посерьезнел.
— Знаешь, Бенжамен, далеко не всегда такая уж радость знать, что о тебе думают. — Она помолчала, давая ему ощутить важность этого уведомления, увидела, что ничего он не ощутил, и решила продолжить: — Правда, тебе особенно тревожиться не о чем. Многие просто говорят, что ничего в тебе не понимают. «Непроницаем» — вот отзыв, который произносится чаще всего. Похоже, все считают тебя своего рода гением, но вовсе не тем, с каким хотелось бы очутиться в одном вагоне поезда.
— Ну, не знаю, — с натужным смешком произнес Бенжамен. — То есть насчет гения.
Сисили со спокойным нажимом заверила его:
— Мир ожидает от тебя великих свершений, Бенжамен.
Он молча уставился в пол, потом поднял глаза и впервые за этот вечер встретился с ней взглядом.
— Знаешь, я все же не думаю, что тебе нужно в чем-то меняться.
— Какой ты милый, — ответила Сисили. — Но ты не прав. Что ты думаешь о моих волосах?
Но для Бенжамена миг откровенности уже миновал, и, вместо того чтобы сказать, как ему хотелось бы: «Они изумительны» или «Самые красивые волосы, какие я когда-либо видел», он пролепетал: «Мне нравятся. Очень симпатичные».
Сисили ядовито усмехнулась, покачала головой. Потом, заметив лежащие на другом конце стола ножницы, потянулась к ним, подобрала и вручила Бенжамену.
— Я хочу, чтобы ты их отрезал, — сказала она.
— Что?
Она снова уселась на стул, спиной к Бенжамену, и повторила:
— Я хочу, чтобы ты их отрезал. Все. — Все?
— Все. — Сисили подергала себя за кончик хвоста, словно тот был веревкой колокола. — Всю эту дрянь.
— Я не могу, — в ужасе произнес Бенжамен.
— Почему?
— Я никогда никого не стриг. Только напорчу.
— Господи, я же не перманент прошу сделать. Чикнешь разок ножницами — и все.
Бенжамен подошел к ней, протянул трясущуюся руку. Сейчас он впервые коснется Сисили. Собственно говоря, впервые с тех пор, как его постигло половое созревание, коснется какой бы то ни было девушки, не считая, конечно, сестры.
Он отступил на шаг, спросил:
— Ты уверена? Сисили вздохнула:
— Разумеется, уверена. Действуй. Бенжамен дрожащими пальцами тронул ее волосы. Такие тонкие, мягкие, что даже не верится. Они мерцали в его ладони. То, что ему предстояло сейчас совершить, пугало его своей бессмысленной окончательностью.
Собирая волосы Сисили так, чтобы они поместились в раскрытые ножницы, он невольно коснулся ее кожи. И сразу почувствовал, как тело Сисили напряглось — не то в предвкушении щелчка, не то в ответ на ласковое прикосновение.
— Прости, — пробормотал он. И следом: — Ну вот, я готов.
Сисили снова застыла.
— На старт… внимание…
— МАРШ!
Ножницы чикнули и дело свое сделали сразу. Волосы остались в руке Бенжамена, он крепко сжал их, не позволив ни одной пряди упасть на пол. Сисили встала.
— Держи.
Она протянула ему пакет магазина «Циклоп Рекордз», который бросила, придя сюда, на боковой столик, и Бенжамен с любовной неторопливостью сложил волосы втрое, так что они аккуратно поместились в пакет. Сисили же вытащила из кармана пудреницу и теперь оглядывала свою новую стрижку испуганно и удивленно.
— Ты сейчас немного похожа на Джоанну Ламли, — сообщил Бенжамен. — Из «Новых мстителей».
Полное вранье. Похожа она была на одну из узниц нацистского концентрационного лагеря, которых он недавно видел по телевизору в документальном фильме. Впрочем, Сисили его, судя по всему, не услышала, она поворачивала зеркальце так и этак и шептала самой себе: «О господи…»
— Так, э-э… — Бенжамен взмахнул пакетом с волосами, — что мне теперь с ними делать?
— Да что хочешь, — ответила по-прежнему занятая осмотром Сисили.
— Ладно. — Он пока положил пакет на стол. После еще нескольких секунд пристального созерцания Сисили захлопнула пудреницу и отложила ее в сторону.
— Хорошо, — сказала она. — Начало положено.
И, взяв со стола листок бумаги, нацарапала несколько цифр и протянула листок Бенжамену.
— Что это? — спросил он.
— Номер моего телефона.
Он смотрел на семь цифр, написанных подтекающей, бледно-зеленой шариковой ручкой. Несколько часов назад Бенжамен готов был отдать все, все что угодно, лишь бы набраться храбрости и хотя бы обратиться к Сисили с какими-то словами, — а уж о том, чтобы получить столь бесценные сведения, не мог и мечтать. И вот вся его жизнь переменилась. В голове не укладывается.
— Спасибо, — сказал он.
— Пожалуйста. А тебе спасибо за стрижку. Она повернулась, собираясь уйти. Нужно было задержать ее.
— Насчет рецензии… — начал Бенжамен.
— Смею надеяться, мы с тобой теперь будем видеться чаще, — отозвалась Сисили тоном столь безучастным, столь лишенным даже намека на какие-либо чувства, что Бенжамен понял: разговор окончен. — Тогда обо всем и поговорим.
— Хорошо, — сказал он, и Сисили ушла.
Бенжамен принес пакет с волосами домой, поднялся с ним в спальню, опустил на кровать и сам, устало вздохнув, улегся рядом.
И что теперь с ними делать?