Книга: День гнева
Назад: 2
Дальше: 4

3

В парке Монтелеон лейтенант Рафаль де Аранго с несказанным облегчением видит, как, протиснувшись в створку чуть приоткрывшихся ворот, спокойно направляется к нему капитан Луис Даоис.
— Ну что у нас тут? — осведомляется с полнейшим хладнокровием новоприбывший. — Доложите обстановку.
Аранго, едва сдерживаясь, чтобы не броситься в нарушение устава ему на шею, докладывает и без утайки выкладывает все, включая и свой приказ вставить кремни в ружейные замки и припасти хоть по несколько зарядов на ружье. Даоис принятые им меры одобряет.
— Это, конечно, попахивает контрабандой, — бегло улыбнувшись, говорит он. — Но ежели что, мы будем не с пустыми руками.
Положение довольно затруднительное, продолжает лейтенант, французский капитан и его люди с каждой минутой беспокоятся все сильней, а толпа за воротами становится все гуще и злее. Пока в центре города гремит пальба, новые и новые потоки разгоряченных мадридцев, среди которых немало женщин, пребывающих в крайне возбужденном состоянии духа, стекаются к Монтелеону с окрестных улиц, присоединяются к тем, кто уже барабанит в ворота, требуя оружия. Судя по докладам капрала Алонсо, который по-прежнему несет караул у входа, и сообщениям оружейного мастера Хуана Пардо, который живет как раз напротив и снует вперед-назад, принося вести с улицы, ситуация накаляется с каждой минутой. Да и сам Даоис, пока шел сюда по распоряжению полковника Наварро Фалькона, видел достаточно, чтобы это подтвердить.
— Ну да, — продолжает он все так же спокойно, — так оно и есть. Все же я полагаю, мы сумеем совладать… Как ваши люди?
— Очень встревожены, однако дисциплину помнят. — Аранго понижает голос. — Теперь, когда вы здесь, они будут чувствовать себя уверенней. Кое-кто из них говорил мне, что, если придется подраться, я могу на них рассчитывать.
Даоис улыбается еще безмятежней:
— До этого не дойдет. Мне как раз приказано следить, чтобы никаких столкновений и чтобы ни один артиллерист не покидал расположение.
— А насчет того, чтобы раздать оружие?..
— Об этом и речи нет. Это было бы просто безумием — толпа и так кипит… Ну а что французы?
Аранго незаметно показывает на середину двора, где французский капитан и его субалтерны весьма озабоченно смотрят на двоих испанских офицеров. Остальные — кроме тех, кто отправлен охранять ворота, — по-прежнему стоят «вольно» шагах в двадцати отсюда. Кое-кто присел на землю.
— Их капитан держался поначалу очень спесиво, но теперь, когда такая прорва народу собралась, — помягчел. Волнуется. Сейчас он, похоже, всерьез напуган.
— Пойду поговорю с ним. Напуганный и взволнованный человек может выкинуть невесть какой фортель.
В этот миг капрал Алонсо сообщает, что разрешения войти просят три артиллерийских офицера. Даоис, вроде бы не выказывая удивления, приказывает пропустить их, и вскоре во дворе, одетые по всей форме и с саблями на боку, появляются капитан Хуан Консуль и два лейтенанта — Габриэль де Торрес и Фелипе Карпенья. Они приветствуют Даоиса с такими многозначительно-серьезными лицами, что у Аранго создается впечатление, будто все трое уже виделись с ним сегодня утром. Хуан Консуль, как всем известно, состоит с Даоисом в теснейшей дружбе, и его имя, равно как имя капитана Веларде и еще нескольких лиц, чаще других упоминается в передаваемых из уст в уста толках о заговоре. Кроме того, он один из тех, кто вчера в гостинице Хениэйеса вызвал французских офицеров на дуэль — правда, так и не состоявшуюся.
«Здесь заваривается какая-то каша», — думает юный лейтенант.
* * *
Половина одиннадцатого. В одном из кабинетов Главного штаба артиллерии, помещающегося в доме № 68 по улице Сан-Бернардо, полковник Наварро Фалькон ведет спор с капитаном Педро Веларде, который сидит за письменным столом напротив своего непосредственного начальника. Капитан явился к нему, требуя разрешения немедленно отправиться в парк Монтелеон, и был до того возбужден, разгорячен и взволнован, что забыл все правила воинской вежливости. Полковник, который искренне ценит Веларде, отказал наотрез — мягко, ласково, но непреклонно:
— Там справится Даоис, а вы мне нужны здесь.
— Надо выступить, господин полковник! Ничего другого не остается! Даоис должен будет сделать это, а мы — вслед за ним!..
— Я вас очень прошу, во-первых, не говорить глупостей, а во-вторых, успокоиться.
— «Успокоиться»? Вы что, не слышите?! Там расстреливают людей картечью!
 Я исполняю приказ, извольте и вы делать то же самое.  Наварро Фалькон начинает терять терпение. — И не осложнять и без того запутанное дело! Ограничьтесь тем, что вам предписывает ваш долг.
— Мой долг призывает меня туда, на улицы!
— Ваш долг — повиноваться моим приказаниям. И все на этом!
Полковник, только что стукнувший кулаком по столу, жалеет, что все же не сумел сдержаться. Он старый солдат, сражавшийся и в бразильской Санта-Катарине, и на Рио-де-ла-Плата, в колонии Сакраменто, прошедший и осаду Гибралтара, и всю войну с Францией — тогда еще республиканской. И сейчас он с беспокойством оглядывается на письмоводителя Мануэля Альмиру и всех, кто из смежной комнаты невольно слышит этот разговор на повышенных тонах, а потом вновь переводит взгляд на Веларде, а тот сидит насупленный, чертит гусиным пером какие-то каракули и завитушки на разложенных перед ним листах. Полковник встает и кладет на стол капитана подписанный военным губернатором Мадрида генералом де ла Вера-и-Пантоха приказ, смысл которого сводится к тому, что, какой бы оборот ни приняли происходящие в городе события, частям столичного гарнизона надлежит пребывать в казармах безвыходно.
— Мы с тобой солдаты, Педро.
Веларде знает, что никого из своих подчиненных Наварро Фалькон никогда не называет по имени, однако, не тронутый этим признаком душевной приязни, качает головой и пренебрежительно отбрасывает приказ в сторону.
— Мы прежде всего — испанцы, господин полковник.
— Послушай, что я тебе скажу… Если гарнизон примет сторону восставших, Мюрат двинет сюда корпус Дюпона, а ему до Мадрида — один дневной переход. Ты что, хочешь, чтобы на город обрушились пятьдесят тысяч французов?
— Да хоть сто тысяч! Мы послужим примером для всей Европы и всего мира!
Утомленный бесплодным спором, Наварро Фалькон возвращается за стол.
— Слушать больше ничего не желаю! Ясно тебе?
Полковник усаживается, делая вид, что погрузился в изучение бумаг и не слышит тихого, как в бреду, бормотания Веларде: «Драться… драться… погибнуть за Испанию», — и думая про себя: «Дай бог Луису Даоису там, в Монтелеоне, сохранить здравомыслие и хладнокровие, а мне здесь — удержать Веларде за его столом. Ибо в таком состоянии выпустить капитана в артиллерийский парк все равно что бросить горящий факел в пороховой погреб».
При всем своем исступленном патриотизме и необузданном нраве слесарь Блас Молина отнюдь не дурак. И понимает: идти в Монтелеон по широким улицам и проспектам — значит привлечь к себе всеобщее внимание, французы рано или поздно остановят. А потому, приказав своим людям — их набралось уже человек двадцать, и по пути к ним присоединяются новые и новые добровольцы — держаться потише и памятуя, что кратчайший путь не всегда самый верный, он направляет свой отряд задами собора Сан-Мартин, по улицам Ита и Тудескос по направлению к манежу Сан-Пабло.
— Не задирайтесь и не шумите, понятно? Успеете еще подраться. Сейчас самое главное — разжиться оружием.
В это же время идут к Монтелеону другие партии — увлеченные ли примером Молины или осененные собственным наитием, — идут через Каньос и Санто-Доминго на широкую улицу Сан-Бернардо или с Пуэрта-дель-Соль — по Сан-Луис на улицу Фуэнкарраль. Одни доберутся до цели через час, других, как того и опасался Молина, уничтожат или обратят вспять встретившие их французы. Именно такая судьба постигнет шоколадника Хосе Луэко и неразлучных с ним конюхов Хуана Веласкеса, Сильвестре Альвареса и Торибьо Родригеса, которые решили идти сами по себе, срезав путь по Сан-Бернардо. Однако на улице Бола отряд, насчитывавший уже человек тридцать благодаря тому, что примкнули слуги из ближней остерии и с постоялого двора, золотильщик, двое учеников плотника, наборщик из типографии и несколько лакеев, причем у многих откуда-то взялись карабины, дробовики, мушкетоны, наткнулся на взвод фузилеров императорской гвардии. После первой жестокой сшибки, когда раздались первые выстрелы в упор и нанесены были первые удары ножами, горожане, закрепившись на углу улиц Пуэбла и Санто-Доминго, начали и, явив немалую стойкость, вели весьма продолжительное время упорный бой, в ходе которого французы несли потери не только от пуль, ибо с балконов и окон в них швыряли цветочными горшками. Наконец, увидев, что будет вот-вот окружен подоспевшим с прилегающих улиц подкреплением, отряд рассеялся, оставив на мостовой несколько убитых. Сам шоколадник Луэко, которому рассекли саблей лицо, а в плечо засадили пулю, сумел все же уйти и укрыться в одном из соседних домов — лишь третьем по счету, ибо в первых двух на его призывы и стук в двери так и не отозвались, — где и прятался до вечера.
* * *
Как и этот отряд, другие, подобные ему, лишь начинают формироваться, и срок их жизни краток, ибо в самом скором времени их обнаруживают и рассеивают. Такая судьба ждет небольшую партию горожан, вооруженных ножами и палками: французы расстреливают ее из пушек на углу улиц Посо и Сан-Бернардо, ранив королевского хирурга Хосе Угарте и Марию Оньяте Фернандес, уроженку Сантандера, 43 лет. То же происходит и на улице Сакраменто, где кучка решительных юнцов во главе со священником доном Каэтано Мигелем Манчоном, где-то раздобывшим карабин, пытается пройти к Монтелеону. Разъезд польских улан напал на них врасплох — падре раскроили голову саблей, а устрашенные люди его кинулись врассыпную.
Не достигает цели и партия, над которой взял команду дон Хосе Альбарран, другой королевский медик, который после бойни на площади у дворца набрал сколько-то мадридцев с кольями, тесаками и дробовиками и повел их на Сан-Бернардо. Остановленные картечью, бьющей от дворца герцога де Монтемара, где французы поставили два орудия, повстанцы принуждены спасаться бегством на улицу Сан-Бенито, но тут же попадают под огонь выскочивших с Санто-Доминго французов. Первым, получив пулю в живот, погибает торговец глиняными поделками Николас де Ольмо Гарсия, 54 лет. Отряд рассеян и обращен в бегство, а с тяжелораненого доктора Альбаррана, который сочтен убитым и оставлен на мостовой, позднее же будет подобран друзьями и сумеет выжить, Бонапартовы солдаты содрали сюртук, разжившись часами и одиннадцатью золотыми. Рядом умирает двенадцатилетний кадет испанских гвардейцев Фаусто Сапата-и-Сапата, так и не выпустивший из рук оружия — маленькой парадной шпажки и карманного пистолета.
* * *
В одном из домов по улице Олива Рамон де Месонеро Романос, которому в ту пору всего четыре с половиной года, а в будущем суждено обрести славу едва ли не самого популярного и плодовитого писателя, тоже становится случайной жертвой уличных беспорядков. Выбежав вместе со всем семейством на балкон — послушать, как внизу толпа кричит: «К оружию! Да здравствует наш король Фердинанд Седьмой! Смерть французам!» — маленький Рамон, поскользнувшись, рассадил себе лоб о перила. Много лет спустя в «Воспоминаниях семидесятилетнего» Месонеро Романос опишет, как матушка донья Тереса, встревоженная его здоровьем и тем, что творится в городе, зажгла лампадку перед образом Христа-младенца и с жаром молилась по четкам, пока отец — коммерсант Томас Месонеро — вел весьма жаркие споры с соседями. В доме тогда находился друг семьи, пехотный капитан Фернандо Бутрон, зашедший оставить здесь шпагу и форменный мундир, чтобы носящиеся по улицам смутьяны не попытались — в четвертый раз за день — заставить его к ним примкнуть или даже возглавить их толпу.
— Они рыщут повсюду совершенно ошалевшие, ищут, кто бы повел их в бой, — рассказывал Бутрон, оставшись в жилете поверх сорочки и в форменных брюках. — Но мы все получили приказ прибыть в казармы и находиться там безотлучно. Ничего не попишешь…
— И все послушались? — Донья Тереса, продолжая перебирать четки, протянула ему стакан холодного кларета.
Бутрон выпил вино одним духом и примерил английский редингот, поданный хозяйкой. Рукава коротковаты, но это лучше, чем ничего.
— Я, по крайней мере, намерен повиноваться. Но если это сумасшествие не кончится в ближайшее время, ни за что ручаться не могу.
— Иисус, Мария, Иосиф!..
Донья Тереса, заломив руки, бормочет двадцатую с утра «аве-марию». Рамонсито, уложенный с уксусным компрессом на лбу под образ Христа-младенца, плачет навзрыд. Время от времени вдали гремят выстрелы.
* * *
Десятитысячная толпа запрудила Пуэрта-дель-Соль, растеклась по окрестным улицам от Монтеры до Сан-Луиса, по Ареналю, Калье-Майор и Постас, а кучки людей, вооруженных удавками, ружьями и ножами, бродят вокруг, чтобы предупредить, если вдруг появятся французы. С балкона своей квартиры в доме № 15 по улице Вальверде, угол Десенганьо, угрюмо глядит вниз Франсиско де Гойя-и-Лусиентес, уроженец Арагона, 62 лет, член Академии Сан-Фернандо и королевский живописец с годовым доходом в пятьдесят тысяч реалов. Он уже дважды прогонял жену Хосефу Байеу, просившую его уйти с балкона и задернуть штору. В жилете, в сорочке с раскрытым воротом, скрестив руки на груди, склонив крупную, все еще густоволосую кудрявую голову с седыми бакенбардами, знаменитейший из всех ныне живущих испанских художников упрямо стоит у самых перил, наблюдая за творящимся на улице. Крики и одиночные выстрелы в отдалении едва достигают его слуха, которого Гойя почти полностью лишился еще много лет назад после тяжкой болезни: вместо них он слышит лишь невнятный гул, сливающийся с шумом в голове — в его измученном, неусыпно бдящем и настороженном мозгу. Гойя стоит на балконе с тех пор, как чуть больше часа назад его юный ученик Леон Ортега-и-Вилья попросил у него разрешения не приходить сегодня в мастерскую. «Мы должны ударить по французам», — в самое ухо и, как всегда, повысив голос почти до крика, сказал ему Леон, а потом с победной улыбкой на юношески свежих губах, с улыбкой, какая бывает только в восемнадцать лет, ушел, не слушая воркотни Хосефы, пенявшей ему, что он лезет на рожон, совершенно не думая, как волнуются за него дома.
— Вспомни, Леон, что у тебя есть мать!
— А кроме нее, донья Хосефа, еще стыд и честь.
И сейчас Гойя неподвижно и хмуро стоит на балконе, наблюдая за тем, как, словно муравьи из растревоженного муравейника, густые цепочки людей тянутся к Пуэрта-дель-Соль или поднимаются по улице Фуэнкарраль в сторону артиллерийского парка. Гениальный художник, чьи полотна составят гордость картинных галерей, а имя будет вписано в историю искусства, он пытается жить и писать, воспаряя над убогой действительностью повседневья, чему не помеха ни разделяемые им вольнодумные идеи друзей — актеров, художников, литераторов, в числе которых и драматург Моратин, за чью судьбу Гойя особенно тревожится сегодня, — ни умение ладить с королевским двором, ни откровенная неприязнь к мракобесию, попам и инквизиции. Именно эта триада несколько столетий кряду усердно обращала испанцев в невежественных, трусливых рабов, всегда готовых обличить и уличить ближнего, — и преуспела в этом. Но с каждым днем Гойе все труднее отстраняться от того, что творится рядом. Еще девять лет назад в серии офортов «Капричос» он показал остервенелых монахов, инквизиторов, неправедных судей, всеобщее разложение, одичание народа и прочие пагубы и язвы своей Испании. И сегодня ему невозможно отрешиться от дурных предчувствий, черными тучами нависающих над Мадридом. Смутный гул, проникающий сквозь глухоту, нарастает. Арагонец еще не утратил отваги и былой силы — в юности ему случалось играть и с быком на корриде, и с навахой — в кабаке, и с правосудием — в прятки, так что его никак нельзя счесть светским неженкой, малодушным салонным живописцем. Тем не менее этот почти неслышный для него рокот толпы, волнующейся внизу, как поле пшеницы под ветром или море перед штормом, несет в себе какую-то темную, неясную угрозу, которая тревожит художника несказанно сильнее сегодняшних беспорядков или вполне предсказуемых завтрашних мятежей. Эти распяленные в беззвучном крике рты, эти воздетые руки, сжимающие дубины и ножи, эти гремящие над площадью вопли, внятные Гойе так, словно он может различить их, пророчат грядущие реки крови. Позади него, на заваленном карандашами, угольками и растушевками столе, где, ловя свет из просторного венецианского окна, он делает наброски, лежит начатый сегодня на заре, еще в предутренних сумерках, рисунок — человек в разодранных одеждах, раскинув руки по перекладине креста, стоит на коленях, окруженный какими-то тенями, призраками, персонажами тяжкого кошмара. И внизу листа Гойя твердым почерком выводит: «Печальные предчувствия того, что случится».
* * *
Хасинто Руис Мендоса страдает астмой, а сегодня — так бывает с ним довольно часто — он проснулся в сильном жару и удушье. Слыша отдаленные одиночные выстрелы, доносящиеся с улицы, с трудом приподнимается в кровати. Снимает ночную рубашку, влажную от обильной испарины, чуть смачивает лицо водою из умывального таза, медленно одевается, неловкими слабыми пальцами с трудом просовывая пуговицы в тугие петли нового мундира — белого, с ярко-красными отворотами и обшлагами, недавно присвоенного 36-му пехотному полку волонтеров короны, где служит в лейтенантах. Одеваться самому трудно, но помочь некому — денщик, посланный узнать, что творится в городе, еще не возвращался. Наконец удается натянуть сапоги, и нетвердой поступью, чуть пошатываясь, он направляется к двери. Хасинто Руис, родившийся в Сеуте 29 лет назад, тонок и худощав, сложения хрупкого, однако наделен железной волей и неколебимыми понятиями об офицерской чести. Нравом он тих и почти робок, большой нелюдим — быть может, оттого, что рос слабогрудым и хилым. Патриот, ревностный служака, неукоснительно исполняющий обязанности и радеющий об армии и славе Испании, он, подобно многим своим однополчанам, в последнее время испытывает несказанные муки оттого, что его отчизна простерлась во прахе перед Наполеоном. Но, будучи по характеру человеком сдержанным, мнения свои высказывает не иначе как в узком кругу ближайших друзей.
На лестнице Рауль встречает бегущего навстречу денщика и от него узнает: французы стреляют в народ, горожане в поисках оружия рвутся к казармам. В сильнейшей тревоге Хасинто Руис выходит на улицу, ускоряет шаги, не отвечая на вопросы, которые на него, человека в офицерском мундире, так и сыплются с балконов и из окон. Не останавливаясь, идет в сторону казарм Мехорада, расположенных в доме под номером 83 на углу улиц Сан-Бернардо и Сан-Эрменехильдо, чуть дальше здания Главного штаба артиллерии. Безвестный пехотный лейтенант, каких тысячи в пространных списках офицерского корпуса, торопясь в расположение своего полка, поспешая что есть мочи, но при этом стараясь шагать размеренно, чтобы не пугать прохожих, задыхаясь, ибо столь скорая ходьба не под силу его больным легким, чувствуя, как пылает от жара лоб под форменной шляпой, даже и представить себе не может, что через много лет после этого нескончаемо долгого дня, только еще начинающегося, неподалеку от той улицы, по которой он идет сейчас, поставят ему бронзовый памятник.
* * *
В отдалении теперь гремят не залпы, а одиночные выстрелы, и это немного успокаивает Антонио Алькала Галиано, который бежит по бурлящим улицам своего квартала. Как ни молод он, но не может не замечать очевидное: отряды горожан вооружены так смехотворно, что тягаться с французами было бы чистейшим безумием. Однако, повинуясь безотчетному побуждению, порожденному юношеской пылкостью, Антонио увязывается за группой мадридцев, нестройно, с шумом и криком проходящих мимо церкви Сан-Ильдефонсо, и делает это прежде всего потому, что с балконов смотрят женщины. Он влюблен в одну сеньориту, так что хочется рассказать ей о каком-нибудь своем мало-мальски героическом деянии. Отряд состоит в основном из молодых парней, а командует — с ухватками настоящего офицера — какой-то дядя постарше, который время от времени выкрикивает: «Да здравствует наш государь Фернандо Седьмой!» Так доходят они до улицы Фуэнкарраль, где вспыхивает оживленная дискуссия по поводу того, какой путь избрать дальше: одни предлагают идти в казармы, влиться в какую-нибудь армейскую часть и воевать в строю по всем правилам, другие говорят, что надо мелкими группами подкарауливать французов, нападать на них, где встретишь, завладевать их оружием и, ударив, тотчас убегать по крышам и проходными дворами, чтобы нежданно появиться в новом месте. Диспут разгорается все жарче, грозя перерасти в потасовку, но тут один из тех, кто кипятится сильнее прочих, обтрепанный и неприглядный, вдруг оборачивается к Антонио Галиано:
— А ты, друг, чего пришипился?
Такая фамильярность не очень нравится воспитанному юноше из хорошей семьи, сыну трафальгарского героя, тем более что Антонио, хоть и одет в партикулярное платье, входит в число членов Севильского королевского кавалерийского общества. Благоразумно не показывая, как коробит его подобное обращение, однако самим тоном подчеркивая, что свиней с собеседником не пас, он отвечает, что не сумел еще выработать собственного мнения по этому вопросу.
— Но французов-то резать пойдешь?
— Ну да, разумеется. Только… я не предполагал, что именно резать… У меня и оружия-то нет…
— В том-то, брат, и закавыка — где оружие взять.
Алькала Галиано всматривается в малопривлекательные лица вокруг. Ясно, что все эти парни происхождения самого плебейского, а есть среди них и отпетый уличный сброд. Да и они весьма неодобрительно поглядывают на его фрак и круглую шляпу. «Барчук… Чистюля…» — доносится до него. Похоже, этой братии ему следует опасаться больше, чем французов.
— Знаете, я сейчас вспомнил, — говорит он, стараясь, чтобы его слова звучали естественно и непринужденно, — у меня дома есть оружие. Сейчас схожу… это здесь, неподалеку… и сразу вернусь… Принесу.
Обтрепанный, с головы до ног смерив его недоверчивым и уничижительным взглядом, отвечает:
— Да? Что ж, валяй…
Антонио, уязвленный таким тоном, хочет что-то сказать, но в этот миг подходит верховод: судя по въевшемуся запаху пота и могучим мозолистым ручищам — грузчик или носильщик.
— Катись отсюда, — говорит он. — На хрен ты нам сдался.
Юношу словно обдает жаром. В самом деле, зачем я здесь, думает он.
— Что ж, господа, в таком случае — всего вам хорошего. Желаю удачи.
Антонио поворачивается и идет к дому: самолюбие его уязвлено, но зато какое облегчение — избавиться от сомнительной компании. А там, сменив цилиндр на шляпу с серебряным галуном, прихватив шпагу, оставив мать в тревоге и слезах, снова отправляется на поиски более подобающих соратников, твердо решившись сражаться бок о бок с людьми своего круга, достойными и здравомыслящими. Но встречаются ему только разъяренное простонародье и офицер, пытающийся сдержать его; на углу улиц Луна и Тудескос он видит лейтенанта в конногвардейском мундире и обращается к нему за советом. По галуну на шляпе решив, что перед ним его гвардеец, тот спрашивает:
— Почему торчите на улице? Приказа не знаете?
— Я, господин лейтенант, из Севильи… Я член королевского кавалерийского общества…
— В таком случае — немедленно домой! Я сам иду в казармы. Приказано — носу из расположения не высовывать. А дойдет до крайности — открывать огонь, чтоб усмирить толпу.
— Как? По мирным жителям?
— Может, и придется. Вы же видите — чернь как с цепи сорвалась, остервенилась вконец… Перебито много французов, а теперь уже и наших… Вы, сдается мне, молодой человек из порядочных. Боже вас упаси якшаться с этими людьми — они себя не помнят…
— Но… Неужели наши войска не вступят в бой?
— Я вам все сказал, черт возьми! И повторяю — марш домой и не вздумайте примкнуть к мадридскому отребью!
Антонио Алькала Галиано, дав себя убедить и повиновавшись столь настоятельной рекомендации, справедливость коей успел проверить на собственном опыте, пускается в обратный путь — домой, где мать, с ума сходя от беспокойства, будет умолять его никуда больше не ходить. И в конце концов, совершенно сбитый с толку тем, что видел и слышал, он согласится не испытывать судьбу.
* * *
А покуда юный Алькала Галиано принимает решение не выходить на подмостки, где разыгрывается первый акт этой драмы, горожане по-прежнему рвутся к парку Монтелеон за оружием. Дав большой крюк, отряд Молины остановился, не дойдя до проезда Сан-Пабло, потому что увидел впереди французский пикет. И слесарь, памятуя о расстреле на дворцовой эспланаде, решает не рисковать.
— Каждому овощу — свое время, — цедит он сквозь зубы. — А в пост положено репу есть…
Без происшествий и помех добрались до ворот парка и присоединились к толпе прочие отряды. Один из них возглавляет тощий и деятельный студент-астуриец Хосе Гутьеррес, собравший вокруг себя человек шесть, и среди них — парикмахер Мартин де Ларреа и его подмастерье Фелипе Баррио. Здесь же — Космэ Мартинес де Корраль с улицы Принсипе, управляющий бумажной фабрикой и отставной артиллерийский солдат, явившийся предложить свои услуги былым однополчанам, если те, конечно, захотят драться. Рядом с ним — тезка его, угольщик Космэ де Мора, владелец лавки на проезде Сан-Пабло, и его приятель, привратник в здании окружного суда Феликс Тордесильяс с улицы Рубио. Все они умудрились беспрепятственно, нигде не повстречав французов, привести сюда один из самых многочисленных отрядов, к которому по дороге примкнули десятник Франсиско Мата, плотник Педро Наварро, Херонимо Мораса, цирюльник с улицы Сильва, погонщик мулов леонец Рафаэль Канедо и Хосе Родригес, содержатель винного погребка на Сан-Херонимо, вместе с сыном Рафаэлем. На улице Орталеса их догнали братья Амадор — Антонио и Мануэль, за которыми, как ни гнали его, увязался, не убоясь подзатыльников, третий, младший брат, одиннадцатилетний Пепильо.
* * *
Еще один отряд, который вот-вот прибудет к Монтелеону, сколотил Хосе Фернандес Вильямиль, хозяин постоялого двора с площади Матуте, а за ним движутся его слуги, несколько соседей и нищий с улицы Антона Мартина. Вломившись в ратушу, Вильямиль разоружил охрану, сопротивления не оказавшую: один из сторожей примкнул к отряду, — и разжился шестью ружьями со штыками и соответствующим огневым припасом. Изо всех горожан, ополчившихся сегодня в Мадриде на французов, на долю этого отряда выпало наибольшее число разнообразных передряг. Едва лишь раздобыли ружья и двинулись в сторону дворца через улицы Аточе и Калье-Майор, как неподалеку от здания кортесов нарвались на небольшой кавалерийский отряд. Уложив в скоротечной схватке французского офицера, испанцы отступили к аркаде на Пласа-Майор и стали отстреливаться, пока не появилась французская пехота, а уж тогда пришлось им под частым огнем переместиться по открытому пространству Пуэрта-де-Гвадалахара к Пласа-де-Дескальсас, где к ним присоединились замочных дел мастер Бернардо Моралес и казначейский чиновник Хуан Антонио Мартинес дель Аламо. Новую попытку прорваться к дворцу пресекла, едва лишь высунулись они из-за угла, картечь. Откатились назад, на Дескальсас, и, пока переводили дух и решали, как быть дальше, с балконов добрые люди рассказали, что много народу направилось к парку Монтелеон. И вот, после краткой остановки в таверне у Сан-Мартина, где немного освежились, а мех с вином вместимостью в целую арробу взяли с собой, причем хозяин при виде ружей даже и денег за него не взял, Вильямиль и его люди, включая нищего, трогаются скорым шагом к Монтелеону, только на этот раз никто уж не кричит: «Бей французов!» Хотя постоянно встречаются им другие партии, которые требуют оружия, и жители окрестных домов подбадривают их, обращая к ним с балконов и из окон разные утешительные и приветные слова, Вильямиль — стреляный воробей или, если угодно, путаная ворона — велит двигаться, прижимаясь к стенам и фасадам, смотреть в оба, ружья держать наготове, рот — на замке и всячески стараться не привлекать к себе внимания.
* * *
Из окон Главного штаба артиллерии по-прежнему слышатся отдаленная пальба — выстрелы гремят теперь постоянно — и шум толпы, направляющейся в Монтелеон. В одиннадцать утра капитан Веларде, все это время продолжавший — к вящему беспокойству полковника Наварро — чертить бессмысленные арабески и бормотать себе под нос «драться… драться…», откидывается на спинку стула и вдруг резко, рывком, опершись обеими руками о столешницу, вскакивает.
— Погибнуть! — вскрикивает он. — Отомстить за Испанию!
Полковник тоже поднимается, пытается успокоить его, но Веларде явно не в себе: каждый выстрел, раздающийся на улице, каждый крик проходящих мимо людей будто разрывает ему нутро. Побелев как полотно, неверными движениями отстранив начальника, он на глазах испуганных офицеров, солдат, писарей, прибежавших на его крики, выскакивает из кабинета, скатывается по лестнице.
— Идемте сражаться с французами! Защищать отчизну!
Все в замешательстве. Полковник взмахом руки приказывает: никому ни с места. Веларде на миг останавливается взглянуть, последовал ли за ним кто-нибудь, поворачивается, бегом бросается по улице, расчищая себе путь прихваченным у ординарца ружьем.
— Всем стоять! — кричит Наварро. — Не сметь идти за ним!
Из полусотни людей, находившихся в тот миг в кабинетах, во внутреннем дворике и в подвале Главного штаба, приказ нарушили только двое — делопроизводитель Мануэль Альмира и Рохо Мартинес Доминго, вольнонаемный писарь, взятый на испытательный срок без жалованья. Поднявшись из-за столов, они бросают перья, отодвигают чернильницы, хватают каждый по ружью и молча, без единого слова, следуют за Веларде.
* * *
Едва ли не в тот самый миг, когда капитан Веларде покинул здание Главного штаба артиллерии, на другом конце города, возле фонтана Нептуна, капитан Марселей Марбо глядит на пологий склон холма, по которому он предполагает вести сейчас авангард кавалерийской колонны, направленной генералом Груши из Буэн-Ретиро на Пуэрта-дель-Соль, по-прежнему заполненную мятежниками: так уверяет курьер, только что сюда примчавшийся во весь опор и по дороге раненный в руку. Марбо горделиво выпрямляется в седле, оборачивается, глядит — и не может не залюбоваться мощью замершей у него за спиной громады.
«Нет на свете силы, — думает он, — способной противостоять этому».
Что ж, у Марбо есть основания так полагать. Это цвет императорской армии. Лучшая кавалерия в мире. Вдоль южной стены королевских конюшен, во всю ширь проспекта до самой площади Колисео, окружающей старинный Австрийский дворец, посверкивая на утреннем солнце наконечниками пик и гребнями касок, сияя золотом шитья и шнуровки, поэскадронно выстроились плотные шеренги. В авангарде — сотня мамелюков и пятьдесят драгун императрицы. За ними — по двести конных егерей и конногренадер Старой гвардии, а еще дальше — тысяча драгун из бригады Приве. Коннице поручено выбить восставших с Пуэрта-дель-Соль и Пласа-Майор и соединиться там с пехотой, которая подойдет по улицам Ареналь и Калье-Майор, и с тяжелой кавалерией — кирасиры от Карабанчелес двинутся по улице Толедо.
— Ваше слово, Марбо.
Старый полковник Домениль, которому поручено командовать атакой, подъезжает к капитану, ставит бок о бок с его конем своего — великолепного серого в яблоках жеребца. Домениль облачен в нарядный мундир гвардейских конных егерей — зеленый доломан, красный ментик, с щегольской небрежностью наброшенный на одно плечо; из-под медвежьего меха кивера глядят живые глаза, усы торчат до самого чешуйчатого ремня, идущего вдоль щек и туго охватывающего подбородок. «Воевать с ошалевшими мальчишками и полоумными старухами, — презрительно сказал он недавно, — недостойно солдата». Но приказ есть приказ. Марбо почтительно рекомендует следовать по широкой и просторной улице Алькала.
— И внимательней с переулками по левой стороне, господин полковник. Там могут быть засады.
Домениль тем не менее склоняется к мысли направить авангард более коротким путем — по Сан-Херонимо. А основные силы пусть идут по Алькала, таким образом будут расчищены оба проспекта.
— Пусть только попробуют нос высунуть… А вы — с нами или должны вернуться к маршалу?
— Предпочитаю остаться с вами. На Пуэрта-дель-Соль такое творится… Я видел, в каком виде добрался сюда последний курьер, и слышал, что он рассказывал. Мне с четырьмя драгунами просто не прорваться…
— Ну и ладно. Держитесь поближе ко мне. Мустафа!
Звероподобного вида командир египетских наемников — тот самый, что под Аустерлицем едва не взял в плен русского великого князя Константина — выезжает вперед, самодовольно расправляя пышные усищи. Он огромен и силен и очень колоритно смотрится в чалме, архалуке и алых шароварах, с поблескивающей на боку кривой саблей и заткнутым за пояс кинжалом.
— Ты со своими мамелюками пойдешь первым. Пощады не давать.
Смуглое лицо озаряется улыбкой свирепой радости.
— Иль-Алла Бисмалла, — отвечает он и, повернув коня, возвращается к своему живописному воинству.
Полковник Дюмениль кивает трубачу, и, когда раздается сигнал к атаке, тотчас потонувший в многоголосом реве «Да здравствует император!», первые шеренги шагом берут с места.
* * *
За двадцать минут до того, как гвардейская кавалерия выступила с Буэн-Ретиро, мичман Мануэль Эскивель с неизъяснимым облегчением видит, как в здание почтамта на Пуэрта-дель-Соль входит смена.
— Патроны принесли?
Грубоватое лицо начальника караула, немолодого лейтенанта, выражает явное беспокойство. Он качает головой:
— Нам и самим-то не выдали ни одного заряда.
Услышав такое, Эскивель не хватается за голову, не заламывает руки. Другого ответа он и не ждал. Стало быть, обратный путь в казарму через весь взбесившийся город придется проделать безоружными. «Будьте вы трижды прокляты, — думает он. — Вы все — и начальники, и французы, и ополоумевшая чернь, и те потаскухи, что вас на свет произвели».
— Какие будут последние указания?
— Все те же. Запереться и носа не высовывать.
— Ах вот как? Разумно, особенно если вспомнить, что творится снаружи.
Лейтенант безрадостно машет рукой:
— Мое дело маленькое. Да и твое тоже. Приказано — исполняй.
— Что приказано-то? Что приказано?! Ничего нам не приказано!
Лейтенант, не отвечая, смотрит так, словно просит поскорее оставить его в покое. Эскивель с беспокойством оглядывает свой взвод — двадцать морских гренадер выстроились в патио, взяв к ноге бесполезные ружья. В довершение ко всему прочему, из-за сине-красных мундиров, перекрещенных белыми ремнями амуниции, и меховых шапок эту отборную часть издали ничего не стоит спутать с императорской гвардейской пехотой.
— Ну а что французы?
Лейтенанту, похоже, очень хочется сплюнуть, однако он сдерживается. И лишь с полнейшим безразличием пожимает плечами:
— Готовятся выступить к центру города. Или вид делают.
— Но ведь это же выйдет настоящая бойня. Ты же видел, как люди настроены? Просто пышут злобой…
— Меня не касается. Пусть об этом у французов голова болит. А? Ты не находишь?
Вполне очевидно, что новоприбывшему этот разговор неприятен. И он не собирается осложнять себе жизнь. Бросает налево и направо нетерпеливые взгляды, явно мечтая, чтобы Эскивель поскорее убрался отсюда сам и увел своих людей, а он запер бы за ним двери.
— Я бы на твоем месте здесь не засиживался.
Эскивель кивает так, словно ему прозвучало божественное откровение.
— Раздумывать тут особенно нечего, — завершает лейтенант. — Счастливого пути.
— Счастливо оставаться.
Мичман, бодрясь и стараясь не думать о том, что впереди, подходит к шеренге гренадер, взирающих на него с надеждой и с тревогой. От почтамта до казарм морской пехоты на Пасео-дель-Прадо — путь неблизкий, и лучше бы, конечно, оставаться здесь с остальной ротой — особенно если последует наконец приказ выйти на улицу поддержать народ или, наоборот, разогнать его, — но раз уж нельзя, то делать нечего: надо этот путь проделать, преодолев препятствия в виде дальнего расстояния, взбудораженной толпы и французов. Самых больших неприятностей следует ждать именно от них, ибо из Буэн-Ретиро они двинутся как раз навстречу идущему той же дорогой взводу. И даже думать не хочется, что будет, если встреча эта произойдет.
— Примкнуть штыки!
«По крайней мере, — проносится у него в голове, — если вдруг чего, все же не с пустыми руками пойдем, как кур, не передушат».
— Приготовиться к выходу. Не останавливаться. Что бы там ни творилось, что бы ни увидели, слушать только мою команду. Готовы?
Сержант — выдубленное походами и годами лицо покрыто шрамами, оставшимися на память о Трафальгаре, — смотрит на мичмана так, словно хочет спросить: «Сам-то знаешь, что делаешь?» Эскивель, чтобы ободрить взвод, растягивает губы в улыбку:
— На руку! Шагом марш!
И, мысленно осенив себя крестным знамением, во главе смены выходит на улицу, до отказа заполненную необозримым морем людей. Узнав мундиры морских гренадер, толпа почтительно расступается, давая проход. Эскивель видит: это простонародье, много женщин из южных, бедных кварталов, балконы и окна заполнены зрителями, как на праздник. Одни улыбаются, выкрикивают приветствия, рукоплещут испанской армии. Другие, настроенные не столь дружелюбно, требуют, чтобы солдаты присоединились к ним или хоть ружья отдали. Эскивель невозмутимо, ни на кого не обращая внимания, ведет взвод дальше. Со стороны Санта-Аны слышатся несколько одиночных выстрелов. Мичман, стараясь ни с кем не встречаться глазами, левой рукой придерживая на бедре саблю, уставившись в устье улицы Сан-Херонимо, идет дальше и только молится про себя, чтоб Господь позволил вовремя и без приключений добраться до Пасео-дель-Прадо.
— Держать строй! Глаза прямо!
Взвод, не ускоряя шаг, доходит до Буэн-Сусесо, движется вниз по спуску Сан-Херонимо, и мичман замечает в этот миг, что толпа редеет, рассеивается, а люди по трое-четверо жмутся в воротах и на углах с палками, ножами, допотопными мушкетами. Трижды — пока проходили мимо переулков, выводящих на улицы Антона Мартина и Аточа, — звучали выстрелы, но кто стрелял — испанцы ли, французы — неясно, тем паче что свистнувшие над головой пули никого не задели, хоть и спокойствия не добавили. Когда его взвод, продолжая четко печатать шаг по мостовой, выходит туда, где Сан-Херонимо сливается с Прадо, Эскивель вдруг видит: не далее чем в нескольких сотнях шагов от них, медленно разворачиваясь и заполняя всю ширь пространства от самого Буэн-Ретиро, им навстречу по склону холма сползает плотная сверкающая масса кавалерии.
— Матерь Божья… — задавленно восклицает сержант за его спиной.
Эскивель, резко обернувшись, рычит:
— Рядов не разравнивать! Глаза прямо! Правое плечо вперед — марш!
И вот, за считанные минуты до того, как французский авангард миновал фонтан Нептуна, мимо оторопелых кавалеристов невозмутимо дефилирует маленький отряд — гренадеры маршируют, уставясь в пустоту, словно не замечая грозно нависающей над ними громады людей и лошадей, — и, четко завернув за угол, целым и невредимым скрывается под деревьями Пасео-дель-Прадо.
* * *
К половине двенадцатого, когда кавалерия по улице Сан-Херонимо выступила к Пуэрта-дель-Соль, императорские войска, размещенные в предместьях Мадрида, покинули расположение и двинулись к городским заставам, исполняя приказ: перекрыть проспекты и сойтись в центре. Увидев, как возросло число французов, убедившись, что их передовые части открывают огонь без предупреждения по любому скоплению горожан, оказавшемуся на пути, люди на улицах с новым рвением взялись за поиски оружия. Стали громить лавки, фехтовальные залы, палатки ножовщиков, ворвались в Королевский арсенал, где разжились кирасами, алебардами, аркебузами и шпагами времен императора Карла. В это же время через заднюю стену казарм испанских гвардейцев солдаты перебросили им сколько-то ружей, а офицеры, несмотря на полученный приказ, старательно смотрели в другую сторону. Полковник дон Рамон Маримон, который не покидал казарм с самого начала волнений, появился очень вовремя и успел пресечь попытку гвардейцев выйти на улицу. Тем не менее пятеро — в том числе Мануэль Алонсо Алибус, уроженец Севильи, 25 лет, и Эухенио Гарсия Родригес, мадридец, 24 лет, — перемахнули ограду и примкнули к восставшим. Так образовался отряд человек в тридцать военных и гражданских: Хосе Пенья, сапожник, 19 лет, Хосе Хуан Баутиста Монтенегро, лакей маркиза де Пералеса, толедец Мануэль Франсиско Гонсалес Ривас с улицы Оливар, местные жители — Хуан Эусебио Мартин и кузнец Хулиан Дуке, 40 лет. Все они через сады Сан-Херонимо и Ботанический направляются к Пасео-дель-Прадо искать французов. Найдут и, проявив сверхъестественную стойкость, будут драться с ними и причинят немалый урон кавалеристам, спускающимся от Буэн-Ретиро, и пехоте, поднимающейся от Пасео-де-лас-Делисиас и Пуэрта-де-Аточа.
* * *
Покуда большей частью вдоль Прадо происходят стычки между горожанами и передовыми частями кавалерии, конюх королевских конюшен Грегорио Мартинес де ла Торре, 50 лет, и Хосе Доктор Сервантес, 32 лет, направляющиеся в казармы испанских гвардейцев за оружием, вынуждены повернуть обратно — путь им перекрывает колонна конницы. В скором времени они встречают знакомого по имени Гаудосио Кальвильо, служащего таможенного ведомства, — тот спешит к ним навстречу, таща четыре ружья, две сабли и патронную суму. Сообщает, что совсем близко, на Реколетос, его сослуживцы по таможне собирались напасть на французов, а может, и уже напали. А потому каждый берет по ружью и следует за ним. По дороге, увидев, что они вооружены и вид у них решительный, присоединяются к ним садовники герцогини де Фриас и маркиза де Пералес — Хуан Фернандес Лопес, Хуан Хосе Постиго, Хуан Торибьо Архона, причем первый несет собственное охотничье ружье, у прочих же имеются только навахи. Таким манером появляются они на Реколетос в тот миг, когда таможенники и еще сколько-то горожан вступают в бой с передовыми дозорами французов, там появившимися. Перескакивая через заборы и изгороди, пригибаясь, прячась за деревья парка, шестеро присоединяются к довольно значительному отряду, в рядах которого среди прочих бьются чиновники пограничной стражи Ансельмо Рамирес де Арельяно, Франсиско Рекена, Хосе Авилес, Антонио Мартинес и Хуан Серапьо Лоренсо, а также рабочие с черепичной фабрики на улице Алькала Антонио Коломо, Мануэль Диас Кольменар, братья Мигель и Диего Мансо-Мартин и малолетний сын последнего. Им удается напасть на нескольких французских разведчиков, беспечно продвигающихся по саду Сан-Фелипе Нери. Обстреляв их, мадридцы выхватывают навахи и устраивают форменную резню, столь кровавую и жестокую, что, сами устрашась содеянного и в предвидении неизбежной кары, разбегаются кто куда и прячутся. Таможенники решают укрыться в одном из зданий своего ведомства все на той же Реколетос, садовник Лопес, не расстающийся с дробовиком, увязывается за ними, и никто из них не подозревает, что уже очень скоро, когда французы всей силой нагрянут сюда, чтобы отомстить за своих зарезанных товарищей, убежище это станет для них смертельной ловушкой.
Начальник королевской тюрьмы отказывается верить своим ушам:
— Чего, ты сказал, они хотят?
Главный надзиратель Феликс Анхель, только что положивший ему на стол исписанный лист бумаги, пожимает плечами:
— Нижайше просят.
— Вот я и спрашиваю — о чем они просят?
— Чтобы их отпустили защищать отчизну.
— Ты издеваешься, Феликс?
— Боже меня упаси.
Начальник цепляет на нос очки и все еще недоверчиво пробегает глазами прошение, которое надзиратель, как предписано правилами внутреннего распорядка, представил ему на рассмотрение:
Паелику в городе наблюдаются безпорядки, а с балконов слышно, что нужны люди и оружие для защиты Родины и Короля, я, ниже падписавшийся. Франсиско Хавьер Кайон, от своего лица и от имени арестантов, отбывающих срок отсидки во вверенном вам исправительном заведении, нижайше прошу отпустить нас на свабоду, дабы палажить жизнь на алтарь борьбы с чужиземцами и на благо отчизны. Клятвенно обисчаем все вернуться в тюрьму.
Мадрид.
Мая второго дня, тыща васемсот васмова года.
Начальник, все никак не оправясь от изумления, смотрит на старшего надзирателя:
— Какой это Кайон? Номер пятнадцатый, что ли?
— н самый. Грамотей, как сами изволите видеть. И слогом владеет.
— И что же — ему можно доверять?
— Можно-то оно конечно можно…
Начальник ерошит бакенбарды и бормочет с большим сомнением в голосе:
— Дело неслыханное… Ни в какие ворота… Даже в наших прискорбных обстоятельствах… И потом, среди них есть такие, кто отбывает срок за особо тяжкие… Как же можно их отпускать?
Надзиратель покашливает, глядя себе под ноги, а потом переводит взгляд на своего начальника:
— Еще сказали, что взбунтуют тюрьму, если их прошение не удовлетворят по-хорошему.
— Как? Они угрожают?! — Начальник стучит кулаком по столу. — И эти канальи осмелятся?!
— Тут ведь дело такое… Как посмотреть… Можно сказать, они уже осмелились… Собрались во дворе и забрали у меня ключи. — Надзиратель показывает на бумагу. — Это прошение, вообще-то говоря, формальность. Доказательство благих намерений.
— Они вооружены?
— Ну, опять же, как сказать… Обычное дело — заточки разного вида и фасона… Да, еще они обещают поджечь тюрьму.
Начальник утирает лоб платком.
— Это, надо полагать, тоже в доказательство благих намерений?
— Да я что, господин начальник… Это они так говорят…
— А ключи ты им отдал тоже по-хорошему?
— Чего было делать?! Вы же знаете, какой это народ. «По-хорошему» — это ведь так говорится…
Начальник поднимется из-за стола и раза два обходит его кругом. Останавливается у окна, озабоченно прислушиваясь к пальбе, доносящейся снаружи.
— Ну и как ты считаешь — они сдержат слово?
— Не имею на этот счет ни малейшего понятия.
— А если тебя поставить над ними старшим, так сказать? А? Что скажешь?
— Скажу, и притом со всем почтением, что если это шутка, то неудачная.
Начальник в замешательстве снова утирает лоб платком. Возвращается за стол, надевает очки, перечитывает прошение.
— Сколько у нас сейчас народу?
Старший надзиратель достает записную книжку:
— На утренней перекличке отозвалось восемьдесят девять душ. Это здоровые. И еще пятеро — в лазарете. Итого девяносто четыре. — Он закрывает книжку и добавляет многозначительно: Было утром.
— И все желают воевать с французами?
— Нет. По словам Кайона, таковых имеется пятьдесят шесть. Остальные тридцать восемь, если считать и больных, предпочитают спокойно оставаться здесь.
— Безумие какое-то, не находишь, Феликс? Не тюрьма, а натуральный сумасшедший дом.
— День такой, господин начальник. Отчизна в опасности и всякое такое…
Начальник подозрительно смотрит на него:
— Ты что?.. Ты, может, тоже намереваешься… с ними?
— Я? Да ни за какие коврижки!
* * *
Покуда начальник и старший надзиратель королевской тюрьмы водят хоровод вокруг прошения заключенных, другое письмо — и совсем в другом тоне — доставлено в собственные руки членов совета Кастилии. Подписано оно великим герцогом Бергским и гласит следующее:
С настоящей минуты предписывается, прекратив всякого рода попустительство, незамедлительно восстановить в городе спокойствие, ибо жители Мадрида в случае неповиновения испытают на себе все пагубные последствия оного. Мои войска соединились. Суровые и неумолимые приказы отданы. Под страхом расстрела должны быть прекращены любые сборища. Каждый, кто будет застигнут на них, должен быть незамедлительно взят под стражу.
В ответ на обращение Мюрата вконец растерявшийся совет ограничился тем, что за подписью своего председателя дона Антонио Ариаса Мона издал этот вот примирительный указ, на который в обезумевшем и взявшемся за оружие городе никто, разумеется, не обратил внимания:
Да не дерзнет никто из верноподданных его королевского величества ни словом, ни действием нанести оскорбление французским солдатам, но, напротив, всякий обязан оказывать им всемерную помощь и поддержку.
Андрес Ровира-и-Вальдесоэра, капитан полка Сантьяго-де-Куба, не ведая ни о каких указах, уже изданных или только готовящихся, ведет взвод горожан, желающих сражаться с французами, и встречает хорошо ему знакомого капитана Веларде, который в сопровождении Рохо и Альмиры направляется по Сан-Бернардо в сторону казарм Мехорада, где размещаются волонтеры короны. Увидев, как решительно шагает Веларде, Андрес Ровира со своими людьми присоединяется к нему. И вот все вместе они оказываются в казармах, на плацу, где выстроен полк, а командир его, полковник дон Эстебан Хиральдес Санс-и-Мерино, маркиз де Каса-Паласьо, ветеран войн с Францией, Португалией и Англией, ведет в сторонке крайне неприятный разговор с офицерами — те рвутся на улицу, желая примкнуть к народу и вмешаться в драку, а Хиральдес не пускает, угрожая в случае неповиновения посадить под арест весь командный состав от лейтенанта и выше. Дело осложняется присутствием кое-кого из вожаков этого самого народа, равно как и жителей окрестных домов, знакомых и родни волонтеров — все они обещают довести гвардейцев в целости и сохранности до самого парка Монтелеон божась, что народ так нуждается в командирах, что охотно позволит обуздать себя самой строгой дисциплиной.
— Дисциплина прежде всего в том, чтобы исполнять приказы, которые я отдаю, — с трудом сохраняя остатки выдержки, сообщает полковник.
Позиция его ослаблена приходом Веларде, Ровиры и всех, кого они привели за собой. Лейтенант Хасинто Руис, который, несмотря на приступ астмы и сильный жар, все-таки явился в полк, слушает пылкие речи Веларде, убеждаясь, что они еще больше горячат всех — и его самого тоже.
— Мы не можем сидеть сложа руки, пока там убивают людей! — ораторствует артиллерист.
Однако полковник упорствует, и дело вот-вот кончится мятежом. И тем, кто уверяет, что полк, выйдя на улицу, увлечет своим примером всю испанскую армию, Хиральдес доказывает: это приведет лишь к еще большему кровопролитию и, придав событиям характер необратимый, не даст покончить дело миром.
— Позор так рассуждать! — настаивает Веларде, и словам его вторит одобрительный хор голосов. — Честь велит нам драться, не беря в расчет никакие соображения. Разве вы не слышите выстрелов?
Полковник начинает колебаться, и это замечено всеми. Градус дискуссии повышается. Теперь даже выстроенные во дворе солдаты подают голос, явно склоняясь к мятежу.
— Разрешите, по крайней мере, усилить караул в Монтелеоне, — просит Веларде. — Там всего горстка артиллеристов с капитаном Даоисом, и французы намного превосходят их численно. Если нападут, отвечать придется вам, господин полковник!
— Я не потерплю, чтобы со мной говорили таким тоном!
 Таким или иным, но вы понесете ответственность перед отчизной и перед Историей!
Он повышает голос так, чтобы и солдаты в первых шеренгах послушали в свое удовольствие. На плацу нарастает ропот. Побагровев от ярости — на шее, стиснутой высоким жестким воротом мундира, вздуваются жилы, — полковник указывает на улицу:
— Сию минуту покиньте расположение моей части!
— Если я уйду, то, клянусь честью, уйду не один! — отвечает Веларде еще громче, так что эти слова разносятся по всему двору.
Решение, устраивающее обе стороны, приходит в голову капитану Ровире: поскольку артиллеристам в парке Монтелеон и вправду угрожает опасность, туда следует направить небольшое подкрепление, чтобы оградить артиллеристов от враждебных поползновений. Кроме того, можно надеяться, что отряд регулярной испанской армии отрезвит беснующихся горожан.
— Если они ворвутся в парк, добра не жди… Но при виде испанского мундира должны будут прийти в себя.
И полковник — его, что называется, допекли, — который совсем не уверен, что сумеет и дальше держать своих людей в узде, соглашается на это предложение, видя в нем меньшее зло. Скрипя зубами, а сердце — скрепя, он называет тех, кто пойдет в Монтелеон. Один из самых благоразумных офицеров в полку капитан Рафаэль Гойкоэчеа, командир 3-й роты 2-го батальона, возьмет под свое начало тридцать три фузилера, лейтенантов Хосе Онторию и Хасинто Руиса Менлосу, младшего лейтенанта Томаса Бругету и троих кадетов — Андреса Пачеко, Хуана Мануэля Васкеса, Хуана Рохо. Устная инструкция, полученная капитаном, гласит: не предпринимать никаких враждебных действий по отношению к французам. После этого, получив патроны, взяв «на плечо», волонтеры короны, с командиром и офицерами впереди, покидают казарму и по Сан-Бернардо идут к фонтану Маталобос, а оттуда по улице Сан-Хосе — к парку Монтелеон. За ними следуют Веларде, Ровира и еще человек двадцать мирных, но до крайности разгоряченных жителей. Остальные рукоплещут, выкрикивают что-то приветственное, похлопывают солдат по плечу, а кое-кто увязывается следом. Последним, с трудом поспевая за строем, горя в жару и трудно дыша, одолевая слабость и головокружение, но стараясь держаться прямо, идет Хасинто Руис. С балкона одного из домов по улице Сан-Димас конногвардеец Хосе Пачеко, заметив сына, кадета Андреса Пачеко, торопливо сбегает вниз, на ходу опоясываясь саблей, и молча, без единого слова, присоединяется к отряду.
* * *
— Мавры! Мавры скачут!
Когда из устья Сан-Херонимо между госпиталем при церкви Буэн-Сусесо и монастырем Виктория на Пуэрта-дель-Соль выносятся головные всадники, первое побуждение безоружной толпы — броситься прочь, рассеяться по окрестным улицам, спасаясь от летящих галопом мамелюков, крутящих над головами в чалмах кривые сабли, рассыпающих направо и налево удары. В этом столпотворении падре из Фуэнкарраля дон Игнасьо Перес Эрнандес пытается поднять упавшего старика — сейчас ведь наскочат, затопчут, — как вдруг со всех сторон начинают звучать голоса, призывающие не отступать, держаться стойко и дать отпор:
— Бей их! Бей мавров-лягушатников! Не давай пройти! Не пропускай!
Испуганный священник слышит, как щелкают, раскрываясь, бесчисленные навахи. Роговые рукояти, семь пружин, высвобождающие лезвия длиной от пяди до двух, — люди достают их из карманов, из-за пазухи, из-под плащей и с ними, будто ослепнув от ярости, заходясь неистовым криком, бросаются навстречу мамелюкам.
— Да здравствует Испания и король! Бей мавров!
Схватка происходит с невиданным доселе ожесточением. Охмелев от злобы, не заботясь о том, чтобы уцелеть, люди лезут прямо под копыта, вцепляются в поводья, хватаются за вальтрапы и стремена, наносят удары, куда придется, докуда рука дотянется — в ноги, в живот, — поднырнув под лошадей, вспарывают им брюхо, и те, путаясь в собственных кишках, падают, бьются на мостовой.
— Режь их! Чтоб ни один не ушел!
С улиц на площадь волна за волной вылетает конница. Лошади спотыкаются о распростертые тела, прыгают, поджав ноги, шарахаются в сторону, встают на дыбы, вскидывая в воздух и волоча людей, которые гроздьями виснут на поводьях, упрямо и свирепо тянут с седел мамелюков, не обращая внимания на свистящую, полосующую воздух сталь, меж тем как со всех сторон набегают остервенившиеся горожане с ножами, с охотничьими пищалями, древними мушкетонами, в упор стреляют в морду лошадям, в грудь всадникам. А те, слетев наземь, получают по восемь-десять ударов ножом, и по мере того, как зеленые мундиры и блестящие шлемы французских драгун перемешиваются с пестрыми одеяниями египетских наемников, резня захлестывает всю площадь, а с балконов и из окон тоже гремят выстрелы, летят бутылки, черепица, кирпичи, порой даже столы или табуреты. Из домов выскакивают женщины с портновскими ножницами, с кухонными ножами, многие жильцы бросают оружие тем, кто дерется внизу, а самые смелые — у них дикие, жаждущие крови и кровью налитые глаза — с воем вскакивают сзади на круп лошадям, всаживают клинки в бок, перерезают глотку всадникам, убивают, умирают, валятся с разрубленными головами, ползают на коленях под топчущимися лошадьми, катаются там, обхватив и стиснув противника, захлебываются собственной кровью и кровью врага, вонзают, исторгая крики из своей и чужой груди, ножи, и кони со вспоротыми животами жалобно ржут, молотят в воздухе копытами. Вот так из восьмидесяти шести человек, составлявших эскадрон мамелюков, погибают под ножами двадцать девять — и в числе их герой Аустерлица легендарный Мустафа, которому каменщик Антонио Мелендес Альварес, уроженец Леона, 30 лет, перерезал горло, покуда Франсиско Фернандес, слуга графа де ла Пуэбло, и Хуан Гонсалес, слуга маркиза де Вильясека, держали. Под полковником Доменилем, командовавшим авангардом, убили двух лошадей, и от неминуемой смерти его оба раза спасали бросавшиеся на выручку драгуны и мамелюки.
— Держись, держись, еще скачут!.. Да здравствует дон Фернандо Седьмой!
Окровавленные по самую рукоять навахи не ведают устали. Многие французы, придя в замешательство при виде этой живой стены, разворачивают коней и огибают Буэн-Сусесо в сторону улицы Аточа, где их встречает то же самое, но горловина Сан-Херонимо извергает новые и новые волны императорской кавалерии, и горожане начинают нести страшные потери. У фонтана Марибланка помянутому каменщику Мелендесу ударом сабли раскроили череп. Буэнавентуре Лопесу дель Карпьо, помощнику аптекаря с улицы Монтера, дравшемуся рядом со своим товарищем по имени Педро Росаль, пуля разворотила лицо; погибли под копытами хватавшие лошадей под уздцы Луис Монхе с Менорки, конюх Рамон Уэрто, неаполитанец Блас Фальконс, поденщик Басилио Адрао Санс и Мария Тереса де Гевара с улицы Хакометресо. Многие, дрогнув, отступают и бегут, ища спасения, и вот уж на Пуэрта-дель-Соль остается не больше трех сотен мужчин и нескольких женщин, которые продолжают драться, чем и как могут, время от времени скрываясь за углами, ныряя в подвалы, чтобы перевести дух или пропустить сомкнутый строй кавалерии, а потом вновь набрасываясь на одиночных всадников, снующих по площади в разных направлениях. В числе этих людей — братья Рехон и их неразлучный спутник Матео Гонсалес, егерь из Кольменара: они сражались отчаянно, но были вынуждены отступить к решетчатым воротам перед папертью, когда накатившая волна драгун рассеяла их малый отряд, огнем и сабельными ударами уложив Эзекиэлу Карраско, кузнеца Антонио Иглесиаса Лопеса и сапожника Педро Санчеса Селемина, 19 лет. Среди тех, кто, отбиваясь, успел укрыться в церкви Буэн-Сусесо, Матео Гонсалес, глазам своим не веря, узнает актера Исидоро Майкеса, дравшегося, оказывается, с мадридским простонародьем плечом к плечу.
— Черт… Неужто это Майкес?.. Быть не может.
Знаменитый комедиант, которому в этом году исполнилось сорок, и одет как настоящий махо: короткая куртка, замшевые штаны, суконные гамаши, туго обтянутая платком голова. Услышав свое имя, он устало улыбается, тыльной стороной ладони вытирает с лица кровь — чужую, по всей видимости.
— Может, дружище, может, — приветливо отвечает он. — Собственной персоной и к вашим услугам.
У Матео Гонсалеса, недрогнувшего перед мамелюками, сейчас захватывает дух. Как жаль, сетует он, что в бурдючке у братьев Рехон не осталось больше вина, нечем отметить такую встречу.
— Я вас видел на сцене, дона Педро играли… Замечательно!
— Благодарю вас, но сейчас не до этого. Займемся делом.
Отдых недолог. Едва лишь мимо проносится плотный строй кавалерии, как все, включая Майкеса, выбегают, оскальзываясь на мокрых от крови торцах тротуара, на улицу. Хосе Антонио Лопес Рехидор, 30 лет, застрелен в упор в тот самый миг, когда, запрыгнув сзади на круп коня, всаживает наваху в сердце мамелюку. Залпы французов косят и других — Андреса Суареса-и-Фернандеса, счетовода королевской компании «Гавана», 72 лет, Валерио Гарсию Ласаро, 21 года, Хуана Антонио Переса Бооркеса, 20 лет, служащего при конюшнях конногвардейского эскадрона, Антонию Файолу Фернандес с улицы Абада. У баскского дворянина Хосе Мануэля де Барренечеа-и-Лапаса, который оказался в Мадриде проездом в родной Гипускоа и при первых же признаках возмущения вышел из дверей гостиницы с длинной шпагой, упрятанной в трость, парой дуэльных пистолетов за поясом и пятью кубинскими сигарами в кармане сюртука, ударом сабли глубоко разрублено плечо и сломана левая ключица. В нескольких шагах дальше, на углу улиц Коррео и Карртетас, босой и бесштанный Хосе дель Серо и Хосе Кристобаль Гарсия, соответственно 10 и 12 лет, камнями отбиваются от натиска гвардейского драгуна и один за другим погибают под ударами его сабли. Тогда-то священник дон Игнасьо Перес Эрнандес, придя в ужас от всего, что предстало его взору, достает из кармана и открывает дождавшуюся своего часа наваху. Подоткнув полы сутаны, он вступает в бой рядом со своими прихожанами.
Назад: 2
Дальше: 4