XXI
В тот день, в половине второго, Дэвид отправился в больницу св. Елизаветы, куда, после того, как анализ крови дал положительный результат, перевели Дженни.
Дэвид знал, что придёт слишком рано, но ему невтерпёж было сидеть дома и думать о том, что Дженни сейчас подвергается операции. Дженни, его жене, сегодня делают операцию!
За эти месяцы лечения, которое было необходимой подготовкой Дженни к операции, он все спрашивал себя, какого рода чувство он к ней питает. Это не была любовь. Нет, это не могло быть любовью, любовь умерла давно. Но всё же это было большое и властное чувство. Нечто большее, чем жалость.
Теперь история её жизни была ему вполне ясна; Дженни рассказывала ему кое-что урывками, лёжа в постели с неизменным вышиванием в руках, делая тщетные, жалкие попытки преображать факты своей фантазией. Приехав впервые в Лондон, она поступила на службу в большой универсальный магазин. Но работа там была тяжела, гораздо тяжелее, чем у Слэттери, а платили мало, гораздо меньше, чем ожидала Дженни с присущим ей оптимизмом. И скоро она завела «друга». Затем другого. «Друзья» Дженни все вначале казались настоящими джентльменами, а в конце концов оказывались настоящими скотами. Служба в качестве компаньонки у старой леди была, конечно, мифом — Дженни никогда не уезжала из Англии.
Дэвиду казалось странным, что Дженни так мало сознаёт своё положение. Она все так же по-детски легко прощала себе все и по-детски слезливо жалела себя. Она пострадала и была в унынии, но виноватой себя не считала.
— Ах, эти мужчины, Дэвид! — плакала она. — Ты не поверишь… Я никогда и видеть больше не захочу ни одного мужчину, кроме тебя, никогда, до самой смерти!
Всё та же Дженни. Когда он принёс ей цветы, она была глубоко благодарна, но не потому, что любила цветы, а потому, что это покажет сестре, насколько она, Дженни, выше тех, кто лежит в этой палате. Дэвид подозревал, что Дженни сочинила для сестры какую-нибудь историю, без сомнения, романтическую и хорошего тона. Точно так же отнеслась она и к тому, что при её переводе в больницу св. Елизаветы Дэвид выхлопотал для неё удобную комнату: это покажет новой сестре, как высоко её, Дженни, ценит муж. Даже в больнице она сохранила своё легкомыслие. Это казалось невероятным, но это было так. Осудив грубость мужчин, она попросила Дэвида достать из сумочки (которую она тайком держала в ящике ночного столика) палочку губной помады. А под столиком она прятала зеркальце, в которое смотрелась всякий раз перед приходом Дэвида. Держать зеркала запрещалось, но Дженни сохранила своё. Она объяснила Дэвиду, что ей хочется «выглядеть получше» для него.
Свернув с набережной и подходя к больнице, Дэвид, всё время думавший об этом, вздохнул. Хоть бы всё кончилось благополучно! Он от души на это надеялся.
Он посмотрел на часы над подъездом больницы. Было всё ещё рано, слишком рано, но он чувствовал, что должен войти внутрь. Он не может ждать на улице, не может томиться здесь, он должен войти в больницу. Миновав швейцарскую, он поднялся наверх. Подошёл к второй двери, за которой находилась Дженни, и остановился в высоком прохладном коридоре.
В коридор выходило множество дверей: в кабинет Хильды, в комнату дежурной сестры, в приёмную. Но глаза Дэвида притягивала только одна стеклянная двустворчатая дверь в операционную. Он смотрел на эту дверь, — два белых матовых стекла; было мучительно думать о том, что происходило за нею.
Дежурная сестра Клегг вышла из палаты. Эта сестра не работала в операционной. Она посмотрела на Дэвида с кроткой укоризной и сказала:
— Вы уж очень рано! Операция ещё только началась.
— Да, я знаю, — отвечал Дэвид. — Но я не мог не прийти.
Сестра, ушла, не предложив ему пройти в приёмную. Она оставила его здесь, и он тут и стоял, прислонясь спиной к стене, стараясь быть как можно незаметнее, чтобы ему не предложили уйти, и смотрел на белые матовые стёкла двери в операционную.
И в то время как он стоял, смотря на них, ему почудилось, что стекла стали прозрачными, и он видит все, происходящее внутри. Ему часто приходилось присутствовать при операциях в военном госпитале, и всё представлялось ему так ясно и чётко, словно он стоял в самой операционной.
В центре зала стоит металлический стол, похожий скорее на сверкающую машину с рычагами и колёсами, при помощи которых можно придавать этому столу самые разнообразные положения. Нет, пожалуй, на машину этот стол тоже не похож. Он похож на цветок, большой сверкающий металлический цветок, поднимающийся от пола на сверкающем стебле. Но это не цветок, не машина, а стол, на котором кто-то лежит. Сбоку у стола Хильда, с другой стороны её ассистент, а вокруг плотной стеной сестры, они словно напирают на стол и пытаются рассмотреть то, что лежит на нём. Они все в белом, в белых шапочках и белых масках, но руки у всех чёрные и блестящие: на руках — мокрые гладкие резиновые перчатки.
В операционной очень жарко: слышится какое-то бульканье и шипение. У верхнего конца стола, на круглой белой табуретке сидит врач, дающий наркоз, а подле него — металлические цилиндры, и красные трубки, и громадный красный мешок. Этот врач тоже женщина, и лицо у неё спокойное и скучающее.
Подле стола стоят большие цветные бутылки с антисептическим раствором и подносы с инструментами, которые вынуты горячими из пышущих паром стерилизаторов. Инструменты подаются Хильде. Хильда, не глядя, протягивает свою чёрную резиновую руку, в неё кладут инструмент, и Хильда начинает им действовать.
Она немного наклоняется над столом. Почти невозможно увидеть то, что лежит на столе, потому что сестры теснятся вокруг, словно стараясь заслонить его. А это — Дженни, тело Дженни. И вместе с тем это не Дженни, не её тело. Все оно покрыто, закутано белым, словно ради большей таинственности; повсюду белые полотенца.
Только один правильный квадрат на теле Дженни оставлен непокрытым, и этот квадрат резко выделяется на фоне белых полотенец, потому что он красивого ярко-жёлтого цвета. Это сделала пикриновая кислота. И внутри жёлтого квадрата все и происходит, внутри этого квадрата Хильда орудует своими инструментами в гладких резиновых руках.
Сначала — надрез, да, сначала надрез. Ещё горячий, блестящий ланцет медленно проводит чёткую линию по ярко-жёлтой коже, и на коже появляются губы и улыбаются широкой красной улыбкой. Тонкие струйки чего-то красного брызжут из ухмыляющихся красных губ, а чёрные руки Хильды все движутся, движутся, сверкающие щипцы уже легли кольцом вокруг всей раны.
Новый надрез, всё глубже и глубже внутрь красного рта раны, который теперь уже не улыбается, а хохочет, — так широко раскрыты губы.
Затем рука Хильды погружается прямо в рану. Чёрная блестящая рука становится маленькой и острой, как чёрная блестящая головка змеи, и проникает глубоко. Похоже, будто хохочущий красный рот проглотил головку змеи.
Потом идут в ход другие инструменты, и щипцы в кольце ложатся близко друг на друга. Кажется, не разобраться в путанице инструментов, но это не так, здесь все необходимо и все математически точно. Лица Хильды за белой тюлевой маской разглядеть невозможно, но её глаза темнеют над белой маской, и взгляд их твёрд как сталь. Руки Хильды становятся продолжением её глаз. И они тоже неумолимы как сталь.
Да, тут закалка необходима. В операционной здоровое тело — разочарование, а больное бесстыдно в своём страдании. Следовало бы пустить мужчин в операционную, чтобы они увидели это последнее завершение — кровавую улыбку зияющей раны. Нет, бесполезно, совершенно бесполезно. Все слишком легко забывается. Даже вот сейчас, во время операции, рана уже теряет свою жуткость и, когда убраны инструменты, становится снова только тепло улыбающимся ртом, только красной улыбкой. Губы его смыкаются по мере того, как быстро накладываются швы. Хильда с замечательной ловкостью сшивает рану, и губы сжимаются в узкую складку. Теперь все почти окончено, зашито, забыто. Шипение и бульканье немного слабее, в комнате уже как будто не так жарко. Сестры не теснятся больше вокруг стола. Одна кашлянула в свою маску и разбила долгое молчание. Другая принялась считать окровавленные тряпки.
В прохладном высоком коридоре Дэвид стоял недвижимо, устремив глаза на матовые стёкла двери. И, наконец, дверь распахнулась, и появилось нечто вроде кровати на колёсах. Две сиделки везли её, и она катилась бесшумно на резиновых шинах. Сиделки не видели Дэвида, прижавшегося к стене, а Дэвид смотрел на Дженни, распростёртую на кровати. Лицо Дженни было повёрнуто в его сторону, красно и вздуто. Особенно веки и щеки сильно распухли, и казалось, что Дженни спит глубоким и блаженным сном пьяного. Щеки то надувались, то опадали, так как Дженни храпела. Волосы выбились из-под белого чепчика и были так спутаны, словно кто-нибудь их нарочно растрепал. У Дженни сейчас был совсем не романтический вид.
Дэвид смотрел, как закрылись вертящиеся двери палаты, пропустив кровать на колёсах, на которой везли Дженни в её комнату за палатой. Потом он повернулся и увидел Хильду, шедшую по спуску из операционной. Она подошла к нему.
Лицо у Хильды было холодное, презрительное, чужое. Она сказала отрывисто:
— Ну, все позади, и теперь она должна выздороветь.
Дэвид был ей благодарен за холодность: другой той был бы ему сейчас невыносим. Он спросил:
— Когда мне можно будет навестить её?
— Сегодня вечером. Она недолго была под наркозом. — Хильда подумала. — Часов в восемь она уже сможет принимать посетителей.
И на этот раз сухость её тона была приятна Дэвиду; ласковость показалась бы ему несносной, была бы нестерпимо унизительна. Что-то от твёрдости и холодного блеска хирургических инструментов оставалось в Хильде, и слова её резали как нож. Она не хотела стоять здесь в коридоре. Почти нетерпеливо рванула дверь в свой кабинет и вошла туда. Дверь осталась открытой, и хотя Хильда, казалось, забыла о нём, Дэвид последовал за ней. Он сказал тихо:
— Я хочу, чтобы вы знали, что я вам очень благодарен, Хильда.
— Благодарны! — Хильда ходила по комнате, брала со стола какие-то ведомости и клала их обратно. Под наружной холодностью она таила глубокое волнение. Единственной целью, к которой она стремилась, был успех операции, она внушала себе, что должна успешно выполнить эту операцию, показать Дэвиду своё искусство в полном блеске. А теперь, когда это было сделано, ей всё было противно. Её тонкая работа представлялась ей грубой и небрежной, она исцеляла только тело, не касаясь души. Что же толку от этого? Она чинила тело животного — и всё! Эта негодная женщина вернётся к мужу, здоровая только телом, по-прежнему больная духом. Эти мысли мучили Хильду ещё сильнее из-за её чувства к Дэвиду. То была не любовь, — о нет! — а нечто гораздо более утончённое и неуловимое. Дэвид был единственный мужчина, к которому когда-либо влекло Хильду. Одно время она почти внушила себе, что влюблена в него. Но это невозможно! Она не может любить никого. От сознания, что, как бы Дэвид ни нравился ей, она не может любить его, Хильде ещё тяжелее было возвращать ему эту женщину, эту Дженни.
Она круто обернулась к Дэвиду.
— Я буду здесь сегодня вечером в восемь часов, — сказала она. — И передам через кого-нибудь, можно ли вам её увидеть.
— Хорошо.
Она подошла к крану, пустила воду сильной струёй, наполнила стакан, скрывая волнение, выпила его весь.
— Теперь мне надо обойти палаты.
— Хорошо, — повторил Дэвид.
Он ушёл. Спустился вниз, вышел из больницы. В конце Джон-стрит вскочил в автобус, шедший к Бэттерси-Бридж, и, сидя в автобусе, углубился в свои мысли. Несмотря на всё, что Дженни сделала с ним и с самой собой, его радовало её спасение. Он никогда не мог совершенно отвернуться от Дженни, она всегда лёгкой тенью лежала у него на сердце. Все эти годы разлуки она смутно жила в его мыслях, он никогда её не забывал, и теперь, когда он снова нашёл её и всё, что было между ними, умерло, в нём упорно говорило странное чувство связанности с нею и каких-то обязательств перед нею. Он прекрасно видел, что Дженни — дрянное, заурядное, вульгарное создание. Знал, что она была уличной женщиной. Она должна была бы, естественно, вызывать в нём отвращение и ужас. Но он не мог так отнестись к ней. Странно: ему вспоминалось лишь всё то, что в Дженни было хорошего, минуты её бескорыстия, её внезапные добрые порывы, её щедрость, а особенно — медовый месяц в Каллеркотсе и настояния Дженни, чтобы он на её деньги купил себе костюм.
Он вышел из автобуса и по Блоун-стрит дошёл до своего дома. В доме было очень тихо. У себя в комнате он сел у окна и смотрел на видневшиеся из-за крыш верхушки деревьев, на небо за деревьями. Тишина комнаты входила в него, тиканье часов приобретало медленный, мерный ритм, напоминало топот ног медленно марширующих людей.
Он бессознательно выпрямился, и в глазах его, устремлённых на далёкое небо, загорелся огонь. Он больше не чувствовал себя побеждённым. Старая упрямая потребность бороться, бороться до конца воскресла в нём. Поражение позорно лишь тогда, когда влечёт за собой покорность. Он ни от чего не отречётся. Ни от чего. С ним по-прежнему его вера и вера в людей, стоящих за ним. Будущее принадлежит им. Надежда стремительно возвращалась к Дэвиду.
Вскочив, он подсел к столу и написал три письма. Написал Нэдженту, Геддону и Вильсону, своему агенту в Слискэйле. Последнее письмо было особенно важно. Он заверял Вильсона, что приедет в Слискэйль послезавтра, чтобы выступить на собрании местного исполнительного комитета. Письмо дышало бодрым оптимизмом. Дэвид сам это почувствовал, перечитывая его, и остался собой доволен.
За последние несколько дней, в то время как предстоящая Дженни операция вытеснила из его головы все другие мысли, стал заметно близок намечавшийся политический кризис. В августе, как и предсказывал Дэвид, силы, действовавшие в финансовых и политических сферах, вытеснили нерешительное правительство. На прошедшей неделе, 6 октября, временный блок сам собой распался. Оглашение кандидатов для новых выборов назначено было на 16 октября.
Дэвид крепко сжал губы. На этих выборах он будет бороться, как никогда. Намечавшуюся националистическую политику он рассматривал как решительную атаку на нормальный уровень благосостояния рабочих во имя интересов крупных банкиров. Сильнейшее сокращение пособий по безработице оправдали нелепой фразой, что «все должны одинаково приносить жертвы». При этом на жертвы со стороны рабочего рассчитывали твёрдо, на жертвы же со стороны других слоёв общества — гораздо меньше. А между тем утечка британских капиталов за границу достигла четырёх миллиардов. Рабочий класс переживал величайший в его истории кризис. Ему не помогло то, что некоторые из его лидеров соединили свою судьбу с судьбой коалиции.
Половина седьмого. Взгляд на часы показал Дэвиду, что уже поздно, позднее, чем он думал. Он сварил себе чашку какао и выпил её медленно, читая вечернюю газету, только что принесённую миссис Такер. Газета вела агитацию с помощью всяких подтасовок и инсинуаций. «Берегите промышленность от национализации», «Большевизм — безумие», «Кошмары рабочего контроля» — вот какие фразы мелькали перед глазами Дэвида. Имелась в газете и карикатура, изображавшая храброго Джона Булля, попирающего ногой отвратительную гадюку. Гадюка была снабжена откровенной надписью «Социализм». На видном месте было напечатано несколько отборных изречений Беббингтона. Беббингтон был теперь героем националистического движения. Не далее, как накануне, он объявил: «Мирному развитию промышленности угрожает учение о борьбе классов. Мы оберегаем рабочего от него самого!»
Дэвид мрачно усмехнулся и бросил газету на стол. Когда он вернётся в Слискэйль, у него найдётся, что сказать по этому поводу. Пожалуй, немножко по-иному, чем Беббингтон, будет он говорить об этом!
Был уже восьмой час, и он встал, вымыл лицо и руки, взял шляпу и вышел. На душе у него было всё так же удивительно легко, и этому способствовала ещё красота вечера. Когда он переходил мост Бэттерси, небо было всё алое и золотое, и река отражала краски неба. Дэвид подошёл к больнице в совсем ином настроении, чем днём. Прежнего уныния как не бывало. Ему уже казалось, что легко будет всего добиться, если не терять мужества.
На верхней площадке лестницы он наткнулся на Хильду. Она только что окончила вечерний обход и стояла с сестрой Клегг в коридоре, разговаривая перед уходом.
Дэвид остановился.
— Можно мне сейчас к ней? — спросил он.
— Можно, — сказала Хильда. Она была спокойнее, чем днём. Быть может, и она, как Дэвид, убедила себя быть спокойной. Тон у неё был сдержанно-официальный, но прежде всего спокойный. Она прибавила:
— Думаю, что вы найдёте её в прекрасном состоянии.. Наркоз на ней не отразился: она удивительно хорошо все перенесла.
Дэвид не нашёл, что сказать. Он чувствовал, что обе женщины наблюдают за ним. Сестра Клегг в особенности всегда проявляла по отношению к нему какое-то непобедимое женское любопытство.
— Я ей сказала, что вы придёте, — продолжала Хильда спокойно. — Она казалась очень довольной.
Сестра Клегг поглядела на Хильду со своей холодной усмешкой и сказала словно про себя:
— Она у меня спрашивала, в порядке ли её причёска.
Дэвид слегка покраснел. Он находил бесчеловечным со стороны сестры это холодное подчёркивание легкомыслия Дженни. Ответ был уже у него на языке, но он не произнёс его вслух. В тот миг, когда он поднял глаза на сестру Клегг, из палаты выбежала молодая сиделка. Это была, верно, самая младшая сиделка, иначе она не выбежала бы таким образом. Лицо её было бело как мука, она казалась испуганной. Увидев сестру Клегг, она облегчённо вздохнула.
— Пойдёмте, сестра, пойдёмте скорее!
Сестра Клегг ничего не спросила. Она понимала, что означало это выражение лица молодой сиделки. Оно означало, что случилась беда. Сестра Клегг повернулась и, не сказав ни слова, пошла в палату.
Хильда с минуту постояла, потом и она ушла туда же.
Дэвид остался один в коридоре. Всё произошло так внезапно, что он растерялся. Он не знал, можно ли ему пройти через палату к Дженни, раз в палате что-то случилось. Но раньше, чем он успел решить что-нибудь, вернулась Хильда. Теперь в ней замечалась почти невероятная решительность.
— Ступайте в приёмную, — приказала она.
Дэвид уставился на неё. Две сиделки вышли из палаты и торопливо прошли к операционной. Они шли бок о бок, как-то необычайно, словно авангард приближающейся процессии. Затем щёлкнули выключатели в операционной, и мёртвое стекло в двери засияло белым светом, как освещённый экран кинематографа.
— Ступайте в приёмную, — повторила Хильда. В её голосе, взгляде, жёстком, повелительном выражении лица была такая настойчивость, что нельзя было не подчиниться. Дэвид вошёл в приёмную. Дверь за ним захлопнулась, и он услышал быстрые шаги Хильды.
Беда случилась с Дженни, — он почувствовал это с внезапной, холодящей душу уверенностью. Он стоял в пустой приёмной, прислушиваясь к шагам людей, ходивших взад и вперёд по коридору. Он услышал лязганье лифта. Снова шаги. Потом на время тишина, потом — звук, который привёл его в полнейший ужас: кто-то бежал. Пробежал из операционной в кабинет Хильды и затем обратно.
У Дэвида сжалось сердце. Если там, несмотря на дисциплину, так забегали, значит случилось серьёзное несчастье, — да, очень серьёзное. От этой мысли он снова застыл на месте.
Прошло много времени, очень много. Он не знал сколько. Полчаса, а может быть, и час — он не мог бы сказать. Он оцепенел в напряжённой позе вслушивающегося человека, и мускулы ему не повиновались, он не мог вынуть часы.
Вдруг дверь отворилась и вошла Хильда. Дэвиду не верилось, что это Хильда, перемена в ней была слишком разительна. В ней чувствовалось полнейшее изнеможение, физическое и душевное. Она вымолвила почти устало:
— Вы бы сходили сейчас её повидать.
Дэвид поспешно сделал шаг вперёд.
— Что случилось?
— Кровотечение.
Он повторил вслух это слово.
У Хильды задрожали губы. Она сказала раздельно и с горечью:
— Как только сестра вышла из комнаты, она села в постели. Потянулась за зеркалом… Чтобы посмотреть, хорошо ли она выглядит. — В голосе Хильды была ужасная горечь и угнетённость. — Да, чтобы посмотреть, красива ли она, гладко ли лежат волосы, чтобы накрасить губы. Можете себе представить? Полезть за зеркалом! После того, как я столько над ней потрудилась! — Хильда замолчала, совсем подавленная, недавняя бодрость изменила ей, у неё была только одна мысль — о том, что искусная операция пропала даром. Это доводило её до отчаяния. Безнадёжным жестом распахнула она дверь настежь:
— Идите сейчас, если хотите её увидеть.
Дэвид вышел из приёмной и прошёл через палату в комнату Дженни. Дженни лежала, вытянувшись на спине, и конец кровати был поднят высоко на козлы. Сестра Клегг делала Дженни впрыскивание в руку.
В комнате царил беспорядок, повсюду — тазы, лёд, полотенца. Осколки разбитого ручного зеркала валялись на полу.
Лицо у Дженни было землистого цвета. Она дышала прерывисто и с трудом. Глаза смотрели в потолок. В них был ужас, в этих глазах; они, казалось, цеплялись за потолок, боясь его выпустить.
Сердце Дэвида словно расплавилось и затопило все внутри.
Он стал на колени у постели.
— Дженни, — сказал он, — ах, Дженни, Дженни!
Глаза оторвались от потолка и обратились на него. Белые губы, как бы извиняясь, прошептали:
— Мне хотелось тебе понравиться.
Слёзы текли по лицу Дэвида. Он взял её бескровную руку и не выпускал её больше.
— Дженни! О Дженни, Дженни, родная моя.
Она прошептала, как затверженный урок:
— Мне хотелось тебе понравиться.
Слёзы душили его: он не мог говорить. Он прижал белую руку к своей щеке.
— Пить хочется, — всхлипнула она слабо. — Дай мне воды. Он взял поилку («какая забавная, совсем как чайничек!») и поднёс её к бескровным губам. Дженни с трудом подняла руку и взяла поилку. Но тут слабая дрожь пробежала по её телу. Жидкость из чашки вся вылилась на её ночную сорочку.
В последний миг всё вышло так хорошо. Мизинец, которым она всё ещё держала чашку, был изящно согнут. Дженни было бы приятно, если бы она могла это видеть. Дженни умерла, как прилично благовоспитанной особе.