Книга: Звезды смотрят вниз
Назад: XVII
Дальше: XIX

XVIII

В начале апреля Дэвид, вот уже почти три месяца дававший уроки Артуру Баррасу, получил записку от отца. Записку эту принёс однажды утром в школу на Бетель-стрит Гарри Кинч, мальчуган с Террас, брат той самой маленькой Элис, которая семь лет тому назад умерла от воспаления лёгких. «Дорогой Дэвид, не хочешь ли в субботу поехать в Уонсбек удить. Твой папа», — было неуклюже нацарапано химическим карандашом на внутренней стороне старого конверта.
Дэвид был глубоко тронут. Значит, отец опять хочет взять его с собой удить на Уонсбек, как брал тогда, когда он был ещё малышом! При этой мысли Дэвид почувствовал себя счастливым. Роберт не работал в шахте десять дней, заболев туберкулёзным плевритом (сам он равнодушно уверял, что это «обыкновенное воспаление»), но уже поправился и начинал выходить из дому. Суббота была его последним свободным днём, и он хотел провести его в обществе Дэвида. Эта записка была как бы предложением мира, шедшим из глубины отцовского сердца.
Пока Дэвид стоял у доски в жужжавшем классе, перед ним быстро пронеслись последние полгода. Он пошёл в «Холм» против воли, отчасти из-за приставаний Дженни, а больше всего потому, что им нужны были деньги. Но это сильно огорчило его отца.
Разумеется, ему и самому представлялось невероятным, что он теперь коротко знаком с Баррасами, о которых он всегда думал, как о чём-то стоящем вне его собственной жизни. Он вспомнил: вот, например, тётушка Кэрри. Она вначале присматривалась к нему с недоверчивым любопытством и беспокойством и склонна была отнестись к нему так же, как и к людям, приходившим в комнаты в грязных сапогах, или к счёту мясника Ремеджа, когда он, по её мнению, брал с неё лишнее за филе. И довольно долго в её близоруких глазах читалось тревожное недоверие.
Но мало-помалу тётушкины глаза утратили это выражение. В конце концов она стала положительно неравнодушна к Дэвиду и всякий раз к концу урока, часам к девяти, посылала в старую классную комнату горячее молоко и печенье.
Потом молоко в классную стала, к его удивлению, иногда приносить Хильда. Вначале она смотрела на него даже не как на субъекта, который явился в дом в грязных сапогах, а просто как на грязь с этих самых сапог. Дэвид не обращал внимания на её тон; он был достаточно сообразителен, чтобы увидеть в нём признак душевного разлада. Эта девушка интересовала его. Ей было двадцать четыре года. Её неприветливость и мрачная некрасивость её лица с годами стали ещё более резко выражены. Хильда, — говорил себе Дэвид, — не такова, как большинство некрасивых женщин. Те упорно себя обманывают, прихорашиваются, наряжаются, утешают себя перед зеркалом: «голубое мне несомненно к лицу», или «у меня, право, очень красивый профиль», или «ну, разве не очаровательная у меня головка, если причесаться на прямой пробор?» — И так тешатся иллюзиями до самой смерти. Хильда же сразу решила, что некрасива, и усиленно подчёркивала это своей нелюбезностью. Помимо этого Дэвид чувствовал, что Хильда переживает душевную борьбу: может быть, сильная воля, унаследованная от отца, боролась в ней с материнской пассивностью. Дэвиду всегда чудилось в Хильде такое насильственное сочетание этих двух черт характера. Казалось, зачатая против воли, она ещё зародышем боролась против своего существования и родилась затем на свет в состоянии вопиющего внутреннего разлада. Хильда была несчастна. Она постепенно, не сознавая этого, выдавала свою тайну Дэвиду. Ей сильно недоставало Грэйс, которую отправили кончать школу в Хэррогет. Несмотря на её обычные замечания вроде: «никогда её ничему не научат, эту маленькую пустомелю», или (при чтении писем Грэйс): «да она делает ошибки в самых простых словах!» — Дэвид угадал, что Хильда обожает Грэйс. Эта девушка представляла собой какую-то своеобразную разновидность феминистки, — воюющей тайно, внутри себя. 12 марта все газеты были полны описаниями разгрома, учинённого суфражистками в Вест-Энде. На всех главных улицах были выбиты окна в домах, и сотни суфражисток арестованы, в том числе и миссис Сильвия Панкхерст. Хильда вся горела от возбуждения. В этот вечер она была вне себя и затеяла горячий спор. Она сказала, что хочет быть участницей этого движения, что-то делать, ринуться в кипучий водоворот жизни, бешено работать во имя освобождения женщин от губительного гнёта. С сверкающими глазами она привела в пример женщин Армении и торговлю белыми рабынями. Она была великолепна в своём гневном презрении. Мужчины? Ну, конечно, мужчин она ненавидит! Ненавидит и презирает. Она приводила доводы, — эту песню она знала наизусть. Новый симптом внутреннего разлада, психоза некрасивой женщины.
Несмотря на то, что Хильда никогда не говорила этого прямо, было ясно, что её озлобление против мужчин коренилось в её отношениях с отцом. Отец был мужчина, олицетворение мужского начала. Хладнокровие, с которым он подавлял все её порывы и стремления, разжигало в ней злобу, заставляло её ещё глубже, ещё острее ощущать гнёт. Она хотела уйти из «Холма», из Слискэйля, жить своим трудом, — где угодно и чем угодно, только бы среди женщин. Она хотела делать что-нибудь. Но все эти исступлённо-страстные желания разбивались о спокойную отчуждённость отца. Он смеялся над ней, он одним рассеянным словом заставлял её чувствовать себя какой-то дурочкой. Она дала себе клятву, что уйдёт из дому, будет бороться. Но никуда не уходила, а борьба происходила лишь в ней самой. Хильда ждала… Чего?
Хильда внушала Дэвиду одно представление о Баррасе, Артур, разумеется, другое. В «Холме» Дэвид никогда не встречался с Баррасом, и тот оставался для него далёким и недоступным. Но Артур много говорил об отце, для него не было большего удовольствия, как говорить об отце. Покончив с квадратными уравнениями, он начинал… Предлогом для этого служило всё, что угодно. И в то время как в словах Хильды об отце сквозила ненависть, Артур говорил о нём с настоящим восторгом.
Дэвид очень полюбил Артура, но в этой его привязанности скрывалось то же чувство жалости, которое проснулось ещё тогда, когда он впервые увидал Артура на заводском дворе, на высоком сиденье кабриолета. Артур был так серьёзен, так трогательно серьёзен. Но так слаб и нерешителен. Даже выбирая карандаш для рисования, он долго колебался и раздумывал, какой взять — Н или НВ. Быстрое решение радовало его как благодеяние. Он все принимал близко к сердцу, был чрезмерно впечатлителен. Дэвид часто пытался шуткой осторожно вывести Артура из застенчивости. Но всё было напрасно. Артур не обладал ни малейшим чувством юмора.
Познакомился Дэвид и с матерью своего ученика. Как-то вечером тётушка Кэрри принесла горячее молоко в классную, всем своим видом давая понять Дэвиду, что ему на этот раз оказывается ещё большая милость, чем обычно. Она сказала с важностью:
— Моя сестра, миссис Баррас, хочет вас видеть.
Гарриэт приняла его, лёжа в постели. Она объяснила, что хочет поговорить об Артуре, то есть просто узнать его мнение о сыне. Артур очень её тревожит, она чувствует, что на ней лежит большая ответственность. — Да, большая ответственность, — повторила она и попросила Дэвида передать ей, если его это не затруднит, одеколон с ночного столика. — Он вот там, у самого его локтя. Одеколоном она немного успокаивает головную боль, когда Кэролайн занята и не может расчёсывать ей волосы. — Да, — продолжала она, — для отца Артура было бы таким разочарованием, если бы из Артура ничего не вышло. Она надеется, что мистер Фенвик, о котором Кэролайн так лестно отзывалась, постарается оказать доброе влияние на Артура, подготовит его к жизни. И тут же, без всякого перехода, она осведомилась, верит ли Дэвид в лечение гипнозом. Ей недавно пришло в голову, что надо бы попробовать на себе этот способ лечения, но затруднение в том, что для этого кровать, собственно говоря, должна быть обращена на север, а в её комнате этому мешает расположение окна и газовой печки. Обойтись же без печки она, конечно, не может. Ни в коем случае! Так как, — продолжала Гарриэт, — мистер Фенвик знаком с математикой, то пусть он скажет по совести, считает ли он, что гипноз подействует так же, если кровать обращена на северо-запад. Поставить её таким образом будет не особенно трудно, для этого нужно только передвинуть комод к другой стенке.
Дженни была в восторге от того, чти Дэвид произвёл в «Холме» такое хорошее впечатление, что он «подружился с Баррасами». У Дженни было такое тяготение к «высшему обществу», что её радовала возможность приблизиться к нему хотя бы косвенным образом. По вечерам, когда Дэвид приходил домой, она заставляла его рассказывать все подробно: «Неужели она так именно и сказала?» «А как там подают печенье — ставят на стол или оставляют вазу на подносе?» То, что Хильде, может быть, нравился Дэвид, ничуть не беспокоило Дженни. Она не ревновала и была крепко уверена в Дэвиде, к тому же эта Хильда — «настоящее пугало». Дэвида забавлял жадный интерес Дженни к «Холму», и он часто, поддразнивая её, выдумывал самые замысловатые происшествия. Но Дженни провести было не так-то легко. У неё, по её собственному выражению, была голова на плечах, Дженни оставалась Дженни.
Дэвид понемногу узнавал её ближе. Его часто поражала мысль, что только теперь он начинает узнавать собственную жену. — Но не так уж странно, — говорил он себе, — что до свадьбы он не знал её. Он смотрел тогда на Дженни сквозь призму своей любви, она была для него цветком, сладкой прелестью весны, её дыханием. Теперь он начинал узнавать настоящую Дженни, Дженни, которая жаждала «общества», нарядов, развлечений, любила рестораны и была не прочь выпить стаканчик портвейна, была чувственна, но охотно возмущалась «неприличием», шутя мирилась с серьёзными неприятностями и плакала из-за пустяков, которая требовала любви и сочувствия и ласк, имела привычку тупо противоречить, не приводя никаких доводов, Дженни, в которой логика сочеталась с диким безрассудством. Дэвид все ещё любил её и знал, что никогда любить не перестанет. Но теперь они часто и сильно ссорились. Дженни была упряма, и он тоже. И в некоторых вопросах никак нельзя было позволить Дженни поступать так, как ей хотелось. Он не мог, например, позволить ей пить портвейн. В тот вечер в ресторане Перси, когда она заказывала себе одну порцию за другой, он почувствовал, что Дженни слишком пристрастилась к этому напитку. Нельзя допускать, чтобы она держала его в доме. Из-за этого они воевали: «Ты рад отравить другому удовольствие… Тебе бы вступить в Армию Спасения… я тебя ненавижу… ненавижу, слышишь?» Потом — бурные слезы, трогательное примирение и нежность. «О, я тебя люблю, Дэвид, люблю, люблю».
Ссорились они из-за экзаменов Дэвида. Дженни, разумеется, желала, чтобы он получил степень бакалавра. Ей «до смерти» хотелось этого, «назло» миссис Стротер и некоторым другим. Но она попросту не оставляла Дэвиду времени заниматься. По вечерам всегда оказывалось нужным пойти куда-нибудь, а если они сидели одни дома, то начинались патетические заявления: «Посади меня к себе на колени, Дэвид, миленький, мне кажется, ты уже целую вечность меня не ласкал». Или, слегка порезав палец ножом, которым чистила картофель, она уверяла, что «потеряла такую массу крови» («и когда уж мы сможем, наконец, держать прислугу, как ты думаешь, Дэвид?»), и никому, кроме Дэвида, не позволяла делать перевязку. В такие моменты степень бакалавра отходила на второй план. Целых полгода Дэвид все откладывал экзамены, а теперь, когда прибавились ещё уроки в «Холме», надо думать, что пропадёт опять полгода. Он стал предпринимать поездки на велосипеде за пятнадцать миль в Уолингтон, — деревню, где поселился Кэрмайкль. Там он находил успокоение и разумные советы: на что надо приналечь, что можно пока отложить. Разочарованный Кэрмайкль был добр к нему, по-настоящему добр. Дэвид часто проводил у него свободный конец недели — субботу и воскресенье.
Наконец, третьей постоянной причиной ссор между ним и Дженни были его родные. Дэвида ужасно огорчало вызванное его женитьбой отчуждение между ним и семьёй. Конечно, между Инкерманской Террасой и домиком на Лам-стрит поддерживались некоторые отношения. Но это было не то, чего хотелось Дэвиду. Дженни во время визитов держала себя чопорно, Марта — холодно, Роберт молчал, Сэм и Гюи чувствовали себя неловко. И странное дело: когда Дэвид видел, как надменно-покровительственно обращалась Дженни с его родными, он готов был её поколотить, но с той минуты, как они уходили, он чувствовал, что любит её по-прежнему. Он понимал, что их брак был ударом для Марты и Роберта. Марта, конечно, встретила этот удар с чем-то вроде горького удовлетворения. Она, мол, всегда знала, что уход Дэвида из шахты принесёт им одно горе, — и вот теперь эта глупая ранняя женитьба показала, что она права.
Роберт держал себя иначе. Он замкнулся в молчании. С Дженни он был всегда ласков, усиленно ласков, но, как ни старался он ободрять молодых, в его молчании сквозила грусть. Он возлагал на Дэвида надежды, он так много строил на будущей деятельности сына, он, можно сказать, всю свою жизнь вложил в будущее Дэвида. А Дэвид в двадцать один год женился на глупой девчонке-продавщице. Вот что в глубине души думал Роберт.
Дэвид угадывал печаль отца. Ему было очень больно. Он не спал по ночам, думая об этом. Отца возмущает его женитьба. Возмущает и то, что он обратился к Баррасу с просьбой о месте. Возмущают занятия с Артуром в «Холме». И, несмотря на всё это, отец написал ему, приглашая поехать с ним удить в Уонсбек!..
Дэвид вздрогнул, очнулся от задумчивости. Немного виновато успокоил расшумевшихся учеников. Торопливо набросал ответ отцу и отдал Гарри. Затем с жаром принялся за обычную работу.
Всю неделю он с нетерпением ждал субботы. Он всегда был великий охотник до рыбной ловли, но ему так редко представлялся случай поудить. Стояла весна, он знал, что в Уонсбекской долине сейчас должно быть чудесно. И его вдруг стало мучить желание побывать там.
Наступила суббота. День был самый подходящий для рыбной ловли, тёплый, с проблесками солнца сквозь облака и мягким западным ветром. Дэвид встал рано, принёс Дженни её утреннюю чашку чая, приготовил бутерброды с вареньем. Осмотрел удочку, подаренную отцом, когда ему минуло десять лет, — как ясно помнился этот день и лавка Мэрриота в Вест-Энде, куда они с отцом ходили её покупать. Он попробовал согнуть удочку, — она осталась такой же гибкой и вполне годилась. Тихонько насвистывая, Дэвид надел сапоги. Дженни была ещё в постели, когда он ушёл из дому.
Он поднялся на Террасы, прошёл по Инкерманской улице к родному дому. Странные ощущения будило в нём сегодня тихое весеннее утро. Сэмми и Гюи работали в утренней смене, но мать была дома и стояла у стола, завёртывая в промасленную бумагу завтрак Роберту и обвязывая его тонкой бечёвкой. Марта экономила бечёвку и бумагу, как будто это было золото. При виде сына она кивнула головой, но углы её губ опустились с недобрым выражением. Видно было, что она всё ещё не простила его.
— Ты плохо выглядишь, — заметила она, пронизывая его угрюмыми глазами.
— Я чувствую себя отлично, мама.
Это была неправда. В последние месяцы ему временами нездоровилось.
— У тебя лицо бело как бумага.
Он ответил коротко:
— Ну, что ж поделаешь. Говорю тебе, что я здоров, я отлично себя чувствую.
— А я так думаю, что ты был здоровее, когда жил дома и работал в шахте, как все добрые люди.
Дэвид почувствовал, что в нём закипает раздражение. Но сказал только:
— Где папа?
— Пошёл за личинками. Сейчас вернётся. А тебе так некогда, что не можешь посидеть минутку и сказать слово-другое с родной матерью?
Дэвид сел и стал наблюдать, как она старательно завязывала на пакете последний тугой бантик, — на бечёвке не было ни одного узла, так как Марта рассчитывала получить её обратно и снова пустить в ход.
Марта мало постарела; её большое крепкое тело было всё так же подвижно, движения уверенны, глубоко сидящие глаза зорко и властно глядели с худого, но здорового и энергичного лица. Она вдруг обернулась к сыну:
— А твой завтрак где?
— В кармане.
— Покажи-ка.
Он сделал вид, что не слышит. Мать протянула руку. Повторила:
— Покажи.
— Не покажу, мама. Мой завтрак у меня в кармане. Он мой. Его буду есть я.
Рука Марты всё ещё оставалась протянутой к нему. Угрюмое выражение её лица не смягчилось.
— Так ты уже и в глаза мне дерзишь… мало того, что за глаза не слушаешься матери.
— О чёрт! Я вовсе не хочу дерзить тебе, мама. Просто я…
Он сердито извлёк из кармана завёрнутый в бумагу пакетик. Она взяла его хладнокровно и с тем же хладнокровием развернула три ломтика чёрствого хлеба с вареньем, которое он приготовил себе. Лицо её не изменилось, не выразило никакого пренебрежения, она просто отложила пакетик в сторону и сказала:
— Это пойдёт в мой хлебный пудинг. — И взамен подала ему уложенный ею солидный пакет, без всяких комментариев, сказав только: — Этого с избытком хватит на вас двоих.
В её отношении к нему была несправедливость, но была и доля справедливости. Эта справедливость вдруг ударила его по сердцу. Он сказал горячо:
— Мама, я бы очень хотел, чтобы ты была поласковее с Дженни. Ты всегда очень строго судишь её. Это несправедливо. Ты не пытаешься наладить с ней отношения. За последние три месяца ты навещала нас не больше трёх-четырёх раз.
— А разве она хочет, чтобы я у неё бывала, Дэвид?
— Ты не делаешь так, чтобы ей этого захотелось, мама. Тебе следует быть поласковее к ней. Она здесь одинока. Тебе бы следовало её ободрять.
Марта проворчала ещё угрюмее обычного:
— Ах, так она нуждается в ободрении? — Она сделала паузу. Холодный гнев поднялся в ней, душил её. Она наружно ничем не выдала его, но от волнения заговорила вдруг на протяжном диалекте своей юности:
— И она одинока, вот как? А с чего бы это ей быть одинокой, когда у неё есть муж и дом, за которым надо смотреть? Я вот одинокой себя не чувствовала. У меня на это никогда времени не хватало. А она постоянно шляется по городу и лебезит перед теми, кто побогаче да познатнее. Этак она никогда не наживёт друзей, настоящих друзей. И на твоём месте я бы ей посоветовала не покупать столько бутылок портвейна у Мэрчисона.
— Мама! — вскочил Дэвид. Бледное лицо его запылало. — Да как ты смеешь говорить такие вещи…
В то время как они мерили друг друга глазами, он — багрово-красный, она — бледная, бесстрастная, в открытых дверях появился Роберт. Он с одного взгляда все понял.
— Ну, Дэви, я готов, — сказал он мягко. — Едем, а с матерью поговоришь, уже когда вернёмся…
У Дэвида вырвался долгий вздох, шедший из самой глубины души. Он опустил глаза, чтобы скрыть, как больно он задет.
— Хорошо, папа.
И они вышли вместе. По дороге Роберт говорил больше, чем обычно. Он завёл длинный разговор насчёт рыбной ловли. Рассказал, что достал отличных личинок на костеобжигательном заводе, и у Миддльрига. И ветер сегодня подходящий, так что ловля будет удачная. И он устроил так, что их подвезёт фургон Тисдэйля. Возчик болен, и хлеб развозит Дэн, который временно не работает в шахте и помогает отцу. Он довезёт их до фермы Эвори… а оттуда до Морпета мили две. Это очень мило со стороны Дэна… Славный он парень.
Дэвид слушал, старался слушать, но он понимал, что скрывается за разговорчивостью отца. Пока Роберт разговаривал с Дэном перед булочной Тисдэйля, он стоял немного в стороне. Как больно слышать от матери такие вещи… в её словах было крошечное зерно правды, — и это-то грызло Дэвида, и глодало, и не давало покою.
Когда фургон нагрузили, Дэн Тисдэйль влез в него, за ним с трудом, медленно, опершись ногой на медную ступицу колеса взобрался Роберт, затем Дэвид. В фургоне было не слишком просторно. Они тронулись.
Как только проехали предместье, Дэн начал дружески болтать, сказал, что доставит их прямо до фермы Эвори, а хлеб развезёт уже на обратном пути. Обидно, что ему нельзя отправиться с ними, он любит удить, да не часто удаётся этим заняться. Вообще он любит бывать за городом, любит деревенскую жизнь. Собственно говоря, он всегда мечтал стать фермером, работать на свежем воздухе, а не в старой мокрой шахте. Но вы знаете, как всё сложилось… Тут Дэн засмеялся, немного устыдившись своей откровенности.
Они уезжали все дальше от однообразной равнины с мрачными трубами и надшахтными копрами, и уже вокруг них расстилались поля, другой мир, одетый молодой зелёной листвой и молодой травой. Казалось, бог только что создал этот кусочек земли и не далее как прошлой ночью уронил его с неба, а люди ещё не успели найти и загрязнить его. Поля желтели одуванчиками, тысячами одуванчиков и были очень красивы. Даже Дэвид — и тот повеселел, глядя на эти бесконечные ковры одуванчиков. Он встряхнулся.
— Как хорошо! — сказал он Дэну.
Дэн кивнул головой.
— Да, красиво. И от них молоко у коров вкуснее.
Минута молчания. Затем Дэн бегло посмотрел на Дэвида. И спросил:
— Ну как, нравится тебе бывать в «Холме»?
— Ничего, Дэн, там не плохо, — ответил Дэвид.
По совершенно непонятной Дэвиду причине что-то вроде стыдливого смущения выразилось на румяном лице Дэна. Он отрывисто засмеялся, уставившись на Дэвида своими ясными голубыми глазами.
— И ты всех их знаешь? Ты уже, должно быть, успел со всеми познакомиться. И Грэйс видел, а?
Когда Дэн упомянул имя Грэйс, на лице его выразилось какое-то благоговение. Он сделал горлом глотательное движение, словно принимая святое причастие. Но Дэвид ничего не заметил. Он покачал головой.
— Грэйс я не видел. Она, кажется, живёт сейчас не дома? В Хэррогете, что ли?
— Да, — подтвердил Дэн, погруженный в созерцание вздрагивавших ушей своей лошади. — Она в Хэррогете.
Пауза. Тягостная пауза. Потом Дэн Тисдэйль говорит со вздохом:
— Удивительно славная девушка Грэйс!
Он вздыхает снова, вздыхает от души, очень тяжело, вздохом, в котором излилось все томление недостижимой мечты, скрываемое им в глубине сердца вот уже почти восемь лет.
В это время они подъезжали уже к ферме Эвори, и на повороте Дэн остановил фургон. Роберт и Дэвид сошли, снова поблагодарили Дэна и пошли полями к Уонсбеку.
Они добрались до реки, полноводной и светлой. Не глядя на сына, Роберт сказал:
— Я пойду за мост, Дэви, а ты начинай тут… тут самое лучшее место для ловли. Потом приходи ко мне, и мы вместе перекусим. — Он кивнул сыну и зашагал по берегу.
Дэвид медленно поднял удочку, довольно равнодушно привязал лесу; потом выбрал для приманки личинок зелёной, коричневой и синей мухи. Пробуя, он взмахнул удочкой — и ощутил лёгкий трепет: снова всё было как встарь. С удочкой в руке он подошёл ближе и встал у самой воды, балансируя на горячем сухом валуне. Форель почти бесшумно проплыла посредине реки. Слабый плеск сомкнувшейся над ней воды пронизал Дэвида до мозга костей. Он подействовал на него, как хлопанье пробки, вылетающей из бутылки, действует на пьяницу, который годами не касался вина. И он принялся удить.
Он постепенно передвигался вверх по берегу, удил, где только можно было, во всех хороших местах. Из-за туч выглянуло солнце и пригревало его своими яркими лучами. Журчание реки вливалось ему в уши, тихий вечный звук бегущей воды.
Он поймал пять рыб, из которых самая большая весила, по меньшей мере, фунт, но когда они с отцом встретились у моста, оказалось, что Роберт его превзошёл. На траве рядышком лежала целая дюжина форелей. Роберт растянулся неподалёку и курил, опершись на локоть. Он бросил удить больше часа тому назад, как только набрал дюжину.
Было уже три часа, и Дэвид успел проголодаться. Они сообща принялись уничтожать свои запасы: сэндвичи с ветчиной, крутые яйца, большой кусок пирога с телятиной и — специальность Марты — ватрушку с малиновым вареньем. В пакете оказалась даже бутылка молока и, чтобы остудить молоко, Роберт поставил бутылку в воду, там, где было мелко.
У Роберта, в противоположность большинству чахоточных, аппетит всегда был плохой. Не соблазняясь вкусными вещами, он и сегодня ел очень мало и скоро взялся снова за свою трубку.
Дэвид всё это заметил. Некоторое время он с тревогой всматривался в отца: отец как будто похудел, немного сгорбился. Больные чахоткой уезжают в Швейцарию, Флориду, Аризону. Их помещают в прекрасные дорогие санатории; их на все лады выстукивают дорогостоящие доктора, они отхаркивают мокроту в дорогостоящие фляжки с резиновыми пробками. А его отец работает под землёй в шахте, никто его не выстукивает, и мокроту он собирает в клочки газетной бумаги. Старое чувство к отцу охватило Дэвида. Он сказал:
— Ты ничего не ел, папа. Не бережёшь ты себя совсем.
— Да я здоров, — сказал Роберт с искренним убеждением. Он отличался оптимизмом, как все чахоточные. Они часто верят в своё выздоровление, а Роберт кроме того был так давно болен, что кашель, пот, мокрота и всё остальное стали как бы частью его самого, и он терпел их без всякого ожесточения. Собственно, он вспоминал о них только затем, чтобы сказать себе, что скоро от них избавится. Вот и сейчас он улыбнулся Дэвиду и постучал себя по груди концом трубки:
— Не беспокойся… от этого я не умру.
Дэвид тоже зажёг свою трубку. Они лежали и курили, глядя в небо, на белые облачка, которые гонялись друг за другом в вышине. Пахло травой и первыми весенними цветами, и табачным дымом, и дождевыми червями, лежавшими у Роберта в сумке. Очень приятно пахло. А вокруг, насколько хватал глаз, только поля, луга, деревья, нигде ни единого домика. То была пора, когда ягнились овцы, отовсюду доносилось блеяние, полное мирного спокойствия. И все дышало покоем, двигались только белые облачка в небе да крошечные белые ягнята: они прыгали и сталкивались лбами под животами матерей, которые стояли в ожидании и жевали, широко раздвинув задние ноги. Беленькие ягнята крепко бодали друг друга, сосали, потом опять бодались, но недолго. Они убегали от матери и снова принимались играть и скакать, готовые всё крепче и крепче стукаться лбами.
Роберту хотелось знать, счастлив ли Дэвид… Он очень много думал об этом. Может быть, Дэвид только кажется счастливым, в душе же совсем не счастлив. Но спросить об этом сына Роберт не мог; не мог он, как Марта, вгрызаться ему в душу, в тайну отношений между ним и Дженни. Роберт вдыхал запахи весны и думал: «Весенний цветок, пение птицы — и готово, человек влюбился. Единственная птица, которой можно разрешить петь весной — это кукушка… Если бы Дэвид просто взял эту Дженни (а она, судя по виду, как раз девушка такого сорта), он не лежал бы здесь сейчас с таким измученным лицом. Но он был слишком молод, чтобы понять это, и дело окончилось свадьбой. А теперь он тянет лямку в начальной школе, обучает молодого Барраса, гоняясь за заработком, а экзамен на бакалавра и все те прекрасные планы, которые они когда-то строили вместе, отложены в долгий ящик, может быть, совсем забыты». Роберт горячо желал, чтобы Дэвид поскорее выпутался из всего этого, чтобы он шёл вперёд и создал себе имя, делал в жизни что-нибудь настоящее. Ведь он был способен делать большое дело, в нём было что-то такое. Да, Роберт крепко надеялся, что Дэвид всё же добьётся своего. Но он перестал думать об этом, так как у него были и другие заботы.
Вдруг Дэвид приподнялся с земли.
— Ты сегодня очень молчалив, папа. Видно, тебя что-то тревожит.
— Право не знаю, Дэви… Здесь так хорошо… — Он помолчал. — Получше, чем внизу, в Скаппер-Флетс…
Дэвид внезапно понял. Сказал медленно:
— Так вот где ты теперь работаешь!
— Да. Мы уже в Скаппер-Флетс. Три месяца тому назад начали вскрывать жилу.
— Вот как!
— Да.
— А вода есть?
— Есть. — Роберт спокойно пыхтел трубкой. — В моём забое она доходит до вентилятора.
Оттого-то я и заболел на прошлой неделе. От мирного тона отца Дэвиду вдруг стало тяжело. Он сказал:
— А ведь ты жестоко боролся, отец, за то, чтоб людей не посылали в Скаппер-Флетс.
— Может быть, и боролся. Но нас победили. Мы бы сразу тогда вернулись в Скаппер-Флетс, если бы контракт Барраса не был расторгнут. Ну, а теперь он подписал новый, — и мы снова там, откуда всё началось. Жизнь вертится как колесо, сынок, ждёшь, ждёшь и под конец, смотришь, — пришла на то же самое место.
Короткое молчание. Потом Роберт продолжал:
— Я уже тебе говорил когда-то, что не боюсь сырости. Всю жизнь приходилось работать в сырых местах, и чем дальше, тем в худших и худших. Беспокоит меня не это, а вода в отвале. Смотри, Дэви, я тебе сейчас объясню. — (Он поставил ладонь ребром на землю.) — Вот жила Дэйк, она служит как бы перегородкой, это сброс, который тянется вниз на север и на юг. По одну сторону от неё все старые выработки, отвал для всех шахт старого «Нептуна», которые идут от «Снука». Все нижние этажи отвала залиты водой, там воды тьма, да иначе и быть не может. Так. Теперь, Дэви, вот здесь, по другую сторону Дэйка, на запад, лежит Скаппер-Флетс, где мы сейчас работаем. И что же мы делаем? Мы вынимаем уголь — и всё ослабляем и ослабляем перегородку.
Он снова закурил.
— А я всегда слышал, будто Дэйк выдержит что угодно, будто это — природный целик, — заметил Дэвид.
— Возможно, — отвечал Роберт, — но невольно иной раз подумаешь: а что будет, если мы работаем слишком близко к старым, залитым водой выработкам? Эта натуральная перегородка может оказаться слишком тонкой.
Роберт говорил рассудительным тоном, почти задумчиво. Казалось, все его былое ожесточение исчезло.
— Но, папа, знают же они, что делают, обязаны знать, насколько близко вы работаете от старых забоев. У них обязательно должен быть план копей.
Роберт отрицательно покачал головой.
— У них нет плана старых выработок «Нептуна».
— Они обязаны их иметь. Тебе следовало бы сходить к инспектору, к Дженнингсу.
— А что толку? — равнодушно возразил Роберт. — Он ничем помочь не может. Не может он навязать им закон, которого не существует. Закон ничего не говорит о копях, заброшенных до 1872 года, а старые выемки «Нептуна» оставлены задолго до этого. Тогда не беспокоились о том, чтобы сохранить планы. И они потеряны. Вода может оказаться сразу же по ту сторону Дэйка, а может быть, она и на полмили от него.
Он зевнул, как бы показывая, что устал говорить об этом, и, улыбнувшись Дэвиду, прибавил:
— Будем надеяться, что на полмили.
— Но, папа… — Дэвнд замолчал, расстроенный тоном отца. Роберт, видимо, был переутомлён и впал в какой-то фатализм. Он заметил выражение лица Дэвида и снова улыбнулся.
— Больше я из-за этого не стану поднимать шума, Дэви. Никто из них в тот раз не верил мне, ни один из наших, и только надежда получить прибавку в полпенни заставила их бастовать. Я больше не хочу ни о чём беспокоиться. — Он замолчал, посмотрел на небо. — Знаешь, я, пожалуй, приду сюда и в следующее воскресенье. И ты тоже приходи. На Уонсбеке весна — самое лучшее время. — Он закашлялся обычным глухим кашлем.
Дэвид сказал торопливо:
— Тебе из-за твоего кашля следовало бы почаще бывать на воздухе.
Роберт усмехнулся:
— Я сбегу сюда опять на днях. — Он постучал трубкой по груди. — Но кашель — это пустяки. Мы с ним старые друзья. Никогда он меня не убьёт.
С безмолвной тоской смотрел Дэвид на отца. Его нервы, до последней степени взвинченные за последние дни, не могли вынести всего этого: кашля отца, его беспечного тона, его апатичного отношения к тяжёлым условиям работы в Скаппер-Флетс. А что если им там действительно грозит опасность? Сердце Дэвида сжалось. И он подумал с неожиданной решимостью:
«Я должен поговорить с Баррасом относительно Скаппер-Флетс. Поговорю с ним на этой же неделе».
Назад: XVII
Дальше: XIX