Книга: Вообрази себе картину
Назад: ХIII. Платон
Дальше: ХV. Последняя потеха

ХIV. Аристотель

 

30
Аристотель был практически почти уверен, что на самом-то деле Александр, вероятно, не имел уж очень большого отношения к покушению на своего отца. Относительно матери Александра, Олимпиады, у него такой уверенности не было.
Несогласие по поводу воцарения Александра, существовавшее между матерью и сыном, продлилось недолго.
Александру потребовалось лишь несколько дней, чтобы осуществить, при деятельной поддержке матери, необходимые убийства и казни аристократов, противившихся унаследованию им престола, и еще месяц-другой, чтобы подавить восстания греческих городов, не желавших поначалу смириться с продолжением македонской гегемонии.
Олимпиада сама избавилась от наиболее привлекательных из его соперников, в том числе от младенца-сына последней молоденькой фаворитки Филиппа, Клеопатры, которую нам не следует путать с печально известной сластолюбивой Клеопатрой с Нила, ставшей триста лет спустя любовницей сначала Юлия Цезаря, а затем Марка Антония. Олимпиада убила дитя прямо на коленях матери. А после заставила молодую царицу удавиться.
Имя Клеопатра имеет греческое происхождение и бытует в эллинском фольклоре так давно, что успело появиться уже у Гомера, а также в предании о Язоне и аргонавтах; оно является достаточно традиционным и в македонской культуре, что и позволило ему сохраниться в Египте у всех потомков Александрова друга и военачальника, первого Птолемея, вплоть до Клеопатры VII, ставшей любовницей Цезаря и Антония.
Было бы ошибкой считать какую угодно из Клеопатр не гречанкой, а кем-то еще.
Придерживаясь египетской традиции, Клеопатры выходили замуж за своих родных братьев, принимавших имя и положение Птолемея, после чего супружеская пара, как правило, всецело отдавалась исполнению тяжелой задачи — истреблению детей друг дружки, собственно друг дружки, собственных детей и собственных родителей.
У вдовой Клеопатры II после смерти ее брата остался на руках сын этого самого брата. Она вышла за другого брата, Птолемея VIII, пообещавшего править совместно с мальчиком и защищать их обоих. Мальчика он убил в самый день свадьбы.
После этого свершения он женился на дочери жены, на Клеопатре III, своей племяннице, которой и отдавал в этом кровосмесительном mйnage а trois значительное предпочтение.
Когда же Клеопатра II воспротивилась такому обустройству семейной жизни и провозгласила царем первого своего сына от Птолемея III, отец убил сына, расчленил труп и отправил матери его голову и руки.
В конце концов они помирились.
Клеопатра III унаследовала трон по соглашению с братом и была убита одним из своих сыновей, норовившим отнять у нее этот трон.
Клеопатра Теа убила одного из своих сыновей, не пожелавшего исполнять ее указания, и была отравлена другим своим сыном как раз тогда, когда собиралась сама его отравить.
Последними законными наследователями этой линии стали Клеопатра Береника и Птолемей XI. Птолемей убил Клеопатру Беренику и был в свой черед убит александрийцами.
Трон перешел к его незаконному сыну, Птолемею XII, сыновьями которого были Птолемей XIII и Птолемей XIV, а дочерью — Клеопатра VII, та самая Клеопатра, которую мы знаем по Плутарху и Шекспиру, это ее корабль престолом лучезарным блистал на водах Кидна.
При появлении Цезаря она была замужем за одним из своих братьев, который затем погиб в гражданской войне, последовавшей за восстанием, направленным против этой парочки, а когда Цезарь удалился, Клеопатра вышла за другого брата, подготовкой убийства которого как раз и занималась при появлении Антония.
Таковы были методы, посредством которых потомкам Птолемея удавалось сохранять власть в семье.
Мать Александра открыто похвалялась, что он, Александр, порожден не царем Македонии Филиппом, но существом куда более значительным: он является незаконным сыном великого бога Зевса, провозглашала она, в образе змея сошедшего в брачную ночь к ней на ложе. Олимпиада постыднейшим образом хвасталась, будто Филипп окривел на один глаз, подглядывая сквозь замочную скважину, как совокупляются земная женщина и бог.
Аристотель в это не верил.
Александр верил.
Трения между отцом и сыном обострялись и тем, что Филипп удалил от себя Олимпиаду, и помехами, которые это удаление воздвигло на пути Александра к трону.
Они часто бранились во время пьяных ночных дебошей, обычных при дворе в Пелле. На пиру по случаю свадьбы Филиппа и Клеопатры Александр полез в драку из-за тоста, провозглашенного дядей новобрачной. Разгневанный Филипп, обнажив меч и пошатываясь, бросился на сына, но запнулся о клинок и повалился на пол.
Александр расхохотался.
— Смотрите, — издевательски сказал он, глядя на отца сверху вниз, — как человек, который собирается переправиться из Европы в Азию, растянулся, переправляясь через комнату.
Александру было в ту пору лет девятнадцать.
Ко времени, когда ему исполнилось двадцать два года, он усмирил восстания на севере вплоть до Дуная, стер с лица земли город Фивы и заставил Коринфскую федерацию провозгласить его правителем всей Греции. Собрав армию из тридцати двух тысяч пехотинцев и пяти тысяч конников, поддерживаемую флотом в сто шестьдесят кораблей, он пересек Геллеспонт и вторгся в Персию, положив начало чреде обширных завоеваний, которым он посвятил оставшиеся одиннадцать лет своей жизни.
Аристотель с ним не пошел. Это решение он числил потом среди самых разумных за всю свою карьеру. Он порекомендовал Александру своего племянника, Каллисфена.
В эту экспедицию отправилось и множество молодых ученых, связанных с Аристотелем и исправно присылавших ему исторические сообщения и описания, рисунки и даже, когда удавалось, собранные ими образчики животного и растительного мира, которые в Греции не встречались. Аристотель добавлял их к своему музею естественной истории и вносил в каталоги, разбитые на филюмы, рода и виды — такова была изобретенная им биологическая классификация, — вообще он был очень занят организацией и поддержанием своего Ликея, пересмотром созданных им ранее основ теории музыки и неустанным накоплением идей, кои вошли затем в его «Физику», «Логику», «Метафизику», «Политику», «Первую аналитику», «Вторую аналитику», «Никомахову» и «Эвдемиеву этики» и, возможно, также (у нас не имеется на этот счет решающих документальных свидетельств) в «Предпосылки о добродетели», не говоря уже о таких незначительных сочинениях, как «Топика» и «О софистических опровержениях», к которым он возвращался время от времени, ну и, конечно, в его «Поэтику».
Его племянник Каллисфен, философ и историк, был назойливым педантом, склонным перебивать собеседника, неспособным оного выслушать и не желающим с ним соглашаться. Александр его казнил.
От Олимпиады Александр регулярно получал бранчливые письма, неизменно содержавшие жалобы — главным образом на его регента Антипатра и на стеснения, которые тот ей чинит.
Александр был сверх обыкновенного привязан к матери и никогда не выказывал желания снова свидеться с нею.
Мать требует слишком высокой платы за те девять месяцев, на которые она приютила его в своей утробе, пожаловался он однажды своему доброму приятелю Клиту Черному, который спас его от смерти в битве при Гранике и которого Александр в скором времени убил в припадке пьяного гнева, с близкого расстояния метнув ему в грудь копье, о чем очень потом сокрушался.
— Освобожусь ли я когда-нибудь от моей надоедливой матери? — громко вопрошал Александр.
Клит Черный покачал головой.
— Только если другая Олимпиада поможет тебе с этим.
Когда известие о смерти Александра достигло Греции, среди немногих мер, предпринятых Олимпиадой для присвоения власти, было и убийство его полоумного полубрата, последнего из оставшихся в живых Филипповых сыновей.
Она отпраздновала свой краткий, продлившийся около года триумф оргией убийств и была в свой черед убита родичами ее жертв.

 

 

31
В 332 г. до Р. Х. Александр через Палестину прошел из Вавилона и Сирии в Египет, где назначил себя фараоном, а в Афины просочились слухи о найденной им дорогой иудейской Библии, в первых стихах которой содержалась теория сотворения мира. Аристотель выяснил подробности и сразу понял, что эту теорию ему превзойти не удастся.
То, что ему о ней рассказали, выглядело настолько простым, что Аристотель разозлился — как же он первым до этого не додумался? Да будет свет, и стал свет. Чего уж проще?
Вот и все, причем в горстке стихов.
В начале сотворил Бог небо и землю.
Почему он сам так не сказал? Насколько это яснее, чем Неподвижный Движитель, или Немыслящий Мыслитель, или Первый Неподвижный Движитель его собственной путаной космологии. И насколько короче.
Приходится отдать должное этим евреям, кем бы они ни были, негодуя на них, думал Аристотель. Как долго удастся сохранить все это в тайне от учеников?
Пожилой человек, создавший теорию, которая многие годы грела ему душу, с течением времени, сознавал Аристотель, начинает все меньше заботиться о ее истинности и все больше о том, чтобы ее принимали за истинную, а ему самому воздали за нее почести еще при жизни.
И вот в самый неподходящий момент невесть откуда выскакивает эта чертова еврейская Библия.
Он понимал, что против еврейской Библии его «Метафизике» не устоять.
У него было теперь больше причин для уныния, чем даже у Платона.
И отменные причины для того, чтобы стать антисемитом.
Аристотелева «Метафизика» с ее теорией бытия была ключом ко всей его философии, и всякому, кто желал понять его как философа, следовало начать с изучения этой книги.
Авиценна, великий арабский ученый одиннадцатого века, говорят, прочитал «Метафизику» сорок один раз и ни слова в ней не понял.
Аристотель впал по поводу Библии в затяжную депрессию и заговаривал об этой книге чуть ли не с каждым встречным. Следы этой мучительной травмы и сейчас еще заметны на лице, написанном Рембрандтом.
Подобно всякому добросовестному писателю, Аристотель вовсе не желал увидеть, как его труды пойдут прахом — хороши они или дурны, правильны или неправильны. Даже если бы он додумался до пришествия Шекспира, он все равно цеплялся бы за свою «Поэтику». Коперник, Галилей и Ньютон, возможно, и заставили бы его призадуматься, однако он все равно опубликовал бы свои соображения относительно небесных тел, ибо они были лучшими, какие ему удалось измыслить, и звучали правдоподобнее того, что говорилось по этому поводу вокруг.
Сказанное им относительно рабов и женщин можно бы и пересмотреть, хотя изложено оно было так гладко, что и Платону бы сделало честь.
«Даже женщина может быть достойной, даже раб, — написал он в своей „Поэтике“, рассуждая о характерах в трагедии, — хотя о женщине можно сказать, что она существо низшего порядка, а раб и вовсе ни на что не годен».
Для консерватора вроде него это была довольно либеральная мысль.
Критики Аристотеля забывают, что он любил двух женщин — жену и любовницу, а после смерти освободил своих рабов, чего, как он небезосновательно полагал, не скажешь даже об Аврааме Линкольне.
Он слишком много писал. Он и сам мог бы составить длинный список сделанных им дурацких утверждений и радовался только, что никого из его знакомых подобное желание не посетило.
Одна ласточка, написал он, еще не делает лета.
Почти никто не похвалил его за эту фразу; впрочем, сама фигура речи, и он это сознавал, стала замшелым штампом уже к тому времени, когда он вставил ее в свою «Этику».
«Никому не по силам вечно водить за нос всех людей сразу», — говорит он в «Поэтике», а многие ли американцы помнят, что эти слова принадлежат ему?
Абсолютные нравственные нормы никому не известны, сказал он и дальнейшие рассуждения строил так, будто ему-то они как раз и известны.
Аристотель ничего не имел против теории, утверждающей, что в начале Бог сотворил небо и землю, и отделил небо от земли, и повелел воде собраться в одно место. Изначально общество было малым. Мужчина и женщина жили в саду, имея под рукой все необходимое. Они были вольны проводить весь день в размышлениях. Самый что ни на есть рай.
Доказательств, конечно, никаких — ну и что? Их не было и в его «Метафизике», да и Платоновы Душа или Идея тоже никакими доказательствами не подпирались.
— Если мы начнем для всего требовать доказательств, — сказал он, — мы никогда ничего доказать не сможем, поскольку ни для одного доказательства у нас не будет отправной точки. Некоторые вещи очевидным образом истинны и доказательств не требуют.
— Докажи это, — сказал его племянник Каллисфен. Аристотель был рад, что Каллисфен отправился с Александром. И не опечалился, узнав о его гибели.
Совершенно очевидно, сознавал Аристотель, что доказать очевидную истинность чего бы то ни было невозможно.
Даже вот этого.
Парадокс очень ему понравился.
В Нью-Йорке, городе, который он в конце концов возненавидел, Аристотель с неудовольствием вспоминал софиста Горгия, сумевшего-таки доказать, что не существует ничего, что человек способен узнать, что если он и узнает что-либо, то все равно не поймет, а если поймет, так не сможет передать этого другому.
Софист Протагор сказал: «О богах я не могу знать, что они существуют, или что они не существуют, или какова их природа».
Помнится, в «Критии» он читал, что не существует ничего определенного, кроме того, что рождение ведет к смерти.
А от Метродора исходило его любимое: «Никто из нас ничего не знает и даже того, знаем мы что-нибудь или не знаем».
В те далекие времена Аристотель был человеком, который знал, что он знает.
Аристотель считал, что любой polis с населением более ста тысяч человек лишается общности целей, как и самого чувства общности, и неизменно заходит в тупик, пытаясь наладить управление самим собою. Для счастья необходимы рабы. Ну и женщины тоже. В совершенном обществе Аристотеля аристократический коммунизм Платона отвергается, однако и Аристотелевым гражданам также запрещено заниматься торговлей и разведением скота. Его народу полагается вставать до зари, ибо такое обыкновение, говорит он, идет на пользу здоровью, богатству и мудрости. Аристотель и сам как-то раз встал до зари и тут же пришел к выводу, что у женщин меньше зубов, чем у мужчин.
Ныне он склонялся к мысли, что зубов у них, пожалуй, поровну.
Аристотель разрешал себе кривую улыбку всякий раз, как он размышлял над Гомером и вспоминал, что едва ли не все греки, что-либо писавшие в демократических Афинах, культурном городе, где процветали поэзия, драма, наука, философия и искусство ведения спора, были, включая и его самого, антидемократами, исполненными аристократического презрения к демократическому обществу, дававшему им свободу писать о нем столь критически. Странно и то, что все они обладали склонностью отдавать предпочтение регламентированной аристократии Спарты, в которой не наблюдалось ни литературы, ни музыки, ни науки, ни искусства.
Их чувства вдохновляла вовсе не любовь к Спарте, но ненависть к пошлости и торгашеству демократических Афин.
Поскольку Сократ ничего не писал, а Платон в своих диалогах никогда от собственного имени не высказывался, Аристотель постарался не упоминать о Сократе, критикуя и нападки Платона на частную собственность в «Государстве», и предположение, что коммунизм способен покончить со всяким злом, присущим человеческой натуре, и воззрения насчет того, что как рука движется, подчиняясь желаниям мозга, так и отдельная личность обязана двигаться, подчиняясь желаниям государства.
Будучи скромнее Платона, будучи в большей мере ученым и в меньшей догматиком, Аристотель пришел к выводу, что он — писатель более серьезный, способный высказать куда более ценные мысли. Платон, говорит Аристотель, доказал, что благой человек непременно счастлив. Однако Аристотель, когда он это писал, знал, что Платон счастливым человеком не был. А мы сегодня знаем, что само существование такового явления чрезвычайно сомнительно.
— Что мне нужно для начала, — объяснял Платон еще до того, как махнул рукой на сей мир, — так это добродетельный тиран.
— И он должен быть молодым? — высказал предположение Аристотель.
— И он должен быть молодым, — согласился Платон, — и обладать добродетелью, разумностью и абсолютной властью. И пусть наслаждается своей абсолютной властью так долго, что она ему прискучит. И пусть он обладает добродетелью и разумностью достаточными, чтобы представить себе справедливое общество, и пусть применит свою власть для его создания.
— И что бы ты стал с ним делать? — поинтересовался Аристотель.
— Я научил бы его философии. Я преподал бы ему цели и идеалы.
— А потом? Как бы он правил?
— Добродетельно.
— Но что это значит? Что бы он делал?
Платон в смятении уставился на Аристотеля.
— Ему, разумеется, пришлось бы прочесть мое «Государство».
— А после?
— Он создал бы описанное там государство.
— Которым правили бы философы? Не он сам?
— К тому времени нашлись бы философы и получше, — снисходительно сказал Платон. — Ты бы тоже мог подойти.
— И вся собственность принадлежала бы обществу? И все женщины и дети тоже?
— Естественно. Так было бы лучше.
— Для кого? Для богатых?
— Там не будет богатых.
— Для других граждан и рабов?
— Для всех.
— А как бы они узнали? Что так для них лучше?
— Да так, что я бы им об этом сказал.
— А для него?
— Мой тиран был бы счастлив отказаться от правления и позволить своей власти сойти на нет.
— Да, но по какой причине правитель, обладающий абсолютной властью, — изумился Аристотель, изо всех сил стараясь разобраться в загадке, — и те из его окружения, кто наделил его таковой, вдруг согласятся расстаться с ней?
— По такой, что он добродетелен. А им я скажу, что так надо.
— И остальное население с этим согласится?
— Ему придется согласиться, желает оно того или нет. В моей добродетельной коммунистической республике роль личности состоит в том, чтобы исполнять указания государства.
— А если народ этого не хочет?
— Тогда придется подавить несогласие, для блага государства. Этим займутся Стражи.
— Но кто заставит подчиняться стражников? — спросил Аристотель. — Где та сила, которая их принудит?
— Какая разница? — рассердился Платон. — То, что люди делают в этом мире, не имеет никакого значения.
— Тогда о чем ты хлопочешь? О чем мы с тобой разговариваем? И зачем ты написал «Государство»?
— Подожди, дай подумать. Потому что мне так захотелось.
— А нам-то зачем его читать?
— Постой, куда ты?
Аристотель отошел от Платона, чтобы пересчитать лапки жука, которого он до сей поры еще ни разу не видел.
Он не сказал своему учителю, что не способен назвать ни одного города на земле, включая сюда и Афины, управляемого настолько дурно, чтобы жители его не предпочли бы то, что имеют, тому, что предлагает Платон.
Ни того, что общее владение собственностью и семьями противно природе человека и природе государства; ни того, что собственностью, которой сообща владеют все люди, не владеет никто из людей, а владеет правительство, а правительствам обыкновенно наплевать на благополучие граждан, которыми они правят; ни того, что, по его, отличному от Платонова, мнению, назначение государства — обеспечить условия, необходимые для счастья граждан. В обществе, целью которого является счастье всех его членов, даже у Аристотелевых рабов имелись бы свои рабы.
Не повезло ему со временем — то ли он слишком рано родился, то ли слишком поздно.
Он писал о трагедии, когда театр уже умер; о преобразовании polis'а, когда греческие города-государства утратили жизнеспособность. Александр был фараоном египетским и считал себя божеством. В Италии римляне отняли Неаполь у самнитов.
Пока Гераклид, еще один ученик Платона, рассуждал о гелиоцентрической Вселенной, Аристотель описывал небеса так, будто он, Адам и Ева проживают в мире, где звезды, солнце, луна и планеты сияют и кружат именно для них.
Аристотелю никогда не приходило в голову, что города будут объединяться в провинции вроде Голландии, провинции перерастут в штаты вроде Нью-Йорка, а штаты сольются в невообразимо огромные нации, которые неизменно будут неуправляемыми и неизменно недружественными и нечестными — и не менее прочего в отношениях с собственными гражданами.
Он принижал значение денег, когда нигде вокруг него не наблюдалось силы более притягательной.
В Амстердаме он со смущением обнаружил, что является официальным философом кальвинизма, и никак не мог взять в толк, почему культура, преданная ортодоксии коммерции, капитализма, прибыли и финансовых накоплений, восславляет древнегреческого философа, чьи научные спекуляции рассыпаются на глазах и который к тому же утверждал, будто избыточный капитал не нужен и бесполезен, будто добродетельный человек не станет делать деньги ради делания денег и будто погоня за деньгами недостойна хорошо обеспеченного, имеющего приличное положение в обществе человека и нимало его не красит.
Деньги за все отвечают, сказано в этой их Библии.
Аристотель скрипнул зубами.
«Таково уж мое везенье», — пишет он в своей колоссальной автобиографии, которой не успел завершить и из которой до наших дней дошел лишь начальный фрагмент самого первого предложения.
Назад: ХIII. Платон
Дальше: ХV. Последняя потеха