ХIII. Платон
27
О том, что Платон ездил в Сицилию, у нас имеются достоверные сведения, извлеченные из его тринадцатого «Послания», пять из которых, если не все тринадцать, являются подделками.
Греческий врач и писатель Гален, живший в Риме во втором столетии после Христа, сообщает, что тамошние библиотеки уже тогда платили немалые деньги за рукописи прославленных деятелей прошлого, создавая чрезвычайно прибыльный рынок поддельных документов, производимых искусными фальсификаторами.
Документ, в котором Гален сообщает об этом, вполне может быть поддельным. Алчность человеческая ненасытима, говорит Аристотель.
Платон не обзавелся в Сицилии сколько-нибудь серьезными личными связями с привольно живущими, падкими до наслаждений, потворствующими своим прихотям греками, которым он представлялся мудрецом и отчасти спасителем. То были люди, позднее жаловался он в своем «Седьмом послании», которые обедали дважды в день и никогда не ложились в постель в одиночку.
В Афинах над ним порой потешались за его серьезность и сознание собственной значимости, он часто служил мишенью для насмешек комическим поэтам и объектом язвительных колкостей для таких, как Диоген, находивший его претенциозным, а лекции его называвший скучной тратой времени.
Когда Платон читал свой диалог «О душе», говорит Фаворин, из всех собравшихся послушать чтение до конца досидел один Аристотель, прочие же встали и ушли.
О душе, которую он полагал бессмертной, Платон говорит, что она, переселяясь, облекается во многие тела и обладает числовым началом. С другой стороны, тело обладает началом геометрическим.
Аристотель не был уверен, что видит в этом какой-либо смысл.
Душа, говорил Платон, это живое дыхание, распространяющееся во всех направлениях.
Аристотель не испытывал уверенности, что и в этом можно усмотреть какой-либо смысл.
Платон также говорил о душе, что она самодвижется и состоит из трех частей: разумная часть имеет седалище в голове, страстная часть — в сердце, а вожделительная — при пупе и печени.
Он наговорил о душе больше, чем когда-либо сказал о душе кто бы то ни было другой. Душа существует до нашего рождения и переживает тело после нашей смерти. Она старше всего сотворенного вещества, старше Вселенной.
Из середины со всех сторон душа окружает тело по кругу, состоит она из первооснов и, будучи разделена гармоническими расстояниями, образует два круга, кои соприкасаются дважды, так что вместе с внутренним кругом, который разделен шестью разрезами, получается всего семь кругов.
Внутренний круг движется по поперечному влево, а другой, внешний круг — по стороне вправо. Таким образом, один из них является высшим, потому что он един, а другой, внутренний круг, разделен. Высший круг есть круг Тождественного, а другой — круг Иного, и этим, говорит Платон, он хочет сказать, что движение души есть и движение целого, и обращение планет.
Когда Платон рассуждал о душе, мысли Аристотеля часто отвлекались, обращаясь к женщинам и украшениям.
Из двух начал всего — Бога и вещества, утверждал Платон, вещество бесфигурно и беспредельно и из него рождаются сложные сущности; и некогда оно было в нестройном движении, но Бог, предпочитая строй нестроению, свел его в единое место. И это вещество, говорит Платон, обратилось в четыре первоосновы — огонь, воду, воздух и землю, — а из них возник мир и все, что в мире.
Платон говорит об этих четырех элементах, что земля одна из всех не подвержена изменениям, и лишь по причине странности образующих ее треугольников.
В других трех первоосновах, поясняет он, продолговатые треугольники, из которых все они сложены, единообразны. Для земли же были использованы треугольники необычайной формы. Первооснова огня — пирамида, воздуха — восьмигранник, воды — двадцатигранник, земли же — куб. Поэтому ни земля не превращается в иные первоосновы, ни сами они в землю.
Кругом одна геометрия.
Аристотель часто от этого ошалевал.
Платон первым ввел в рассуждения вопросы и ответы, первым объяснил аналитический способ исследования, первым употребил в философском обсуждении такие понятия, как «противостояние», «первооснова», «диалектика», «качество», «продолговатое число», «открытая плоскость граней», а также «божественное провидение», первым стал рассматривать возможности грамматики.
Вера Платона в превосходство чистой мысли над индуктивными построениями позволила ему в своих рассуждениях о бессмертии души и о неизменяющемся мире идей и духа свести воедино мечтательные помыслы орфиков.
Орфизм имел своим происхождением рассказ об Орфее, одну из нескольких дохристианских историй о воскресении, наличествующих в греческой мифологии, — другими являются истории Персефоны и Адониса.
Разумеется, никакого Орфея никогда не существовало.
Орфики утверждали, что душа существует, что происхождение она имеет божественное, что она заключена, будто в темницу, в наши тела, кои склонны грязнить ее и потому ее недостойны.
Жизнь есть борьба за сохранение в этом мире душевной чистоты, которая позволит воспринять благословение мира следующего. После смерти, говорили орфики, чистота получает вечное блаженство, непоправимое зло — вечные муки, а всем остальным приходится страдать в чистилище, возмещая каждый грех десятикратно, пока не наступит время нового воплощения и рождения.
Они были вегетарианцами.
Платон перенял у них многое, и его теория идей, в которой вводится понятие духовной жизни, а также подчеркивание им превосходства духовной жизни над телесной считаются наиболее важным, возможно, вкладом, когда-либо сделанным в философию религии.
Не бог весть что, по правде сказать.
О Платоне говорят, что его идеализм, его ощущение неизменного мира реальностей, скрытого за видимым миром ощущений, и его концепция Бога и отношения веры к морали оказали глубочайшее влияние на Цицерона, Квинтиана, св. Августина, Спенсера, Аддисона, Колриджа, Шелли и Вордсворта.
За все это его тоже можно простить.
В молодости Платон писал обращенные к молодым мужчинам и женщинам любовные стихи, которые были ужасны.
Он написал пьесу, предназначенную им для городских состязаний, но предал ее огню после знакомства с Сократом. Он до того опасался нежного воздействия музыки, что ограничил ее исполнение в обоих тюремных государствах, которые задумал в качестве идеальных.
То, что Платон был способен понять шутку, следует из множества таковых, приписанных им Сократу. В его «Законах» Сократ отсутствует, и шутки тоже.
Учительствуя, Платон определил человека как двуногое животное без перьев и был много превозносим за это проливающее столь яркий и новый свет описание.
Диоген ощипал куренка и притащил его на следующую лекцию Платона, говоря: «Вот человек Платона».
Платон добавил к своему определению: «и с широкими ногтями».
Мы знаем от Диогена Лаэртского, что Сократ, послушав, как Платон читает «Лисия», воскликнул: «Клянусь Гераклом! сколько же навыдумал на меня этот юнец!»
Что касается системы правления, то Платон еще молодым человеком обнаружил то, чему все мы научаемся с большим опозданием: рано или поздно любая оказывается несовершенной. Поэтому он выдумал свою собственную. Такую, что паршивее некуда.
Платоново «Государство», сочинение, с начала и до конца которого Сократ, разумеется, остается привлекательнейшим персонажем, представляет собой написанный в форме диалога, занимающий сотни четыре страниц литературный отчет о разговоре, происшедшем будто бы одним вечером 421 г. до Р. Х., лет за пятьдесят до его обнародования, в пору которого Платону было уже ровно семьдесят.
Его идеальная республика представляет собой коммунистическое государство, в котором фашистские отряды стражей поддерживают порядок, установленный правящей элитой философов, — это несмотря на то, что все философы, известные ему и его друзьям, были, как они согласились, либо беспринципными прохвостами, либо считались миром за людей совершенно никчемных.
Имущество и жены принадлежат общине, которая и пользуется ими совместно. Детей при самом рождении разлучают с матерями и выращивают в общинных группах, так что ни единая мать в этом совершенном мире не знает своего ребенка и ни единый отец не может с уверенностью сказать, что вот этот — его.
Платон ценил женщин даже больше, чем Аристотель, и считал, что образование и обязанности их должны быть такими же, как у мужчин.
— Следует ли нам позволить им выходить обнаженными на площадку для борьбы? — говорит у него Сократ. — Поначалу это может показаться нелепым, особенно когда увидишь, как старые женщины упражняются со стариками, но мы к этому привыкнем.
Платон был на суде или заставил Сократа сказать в «Апологии» написанной Платоном, что был там, — и навряд ли при этом солгал, поскольку у него хватало литературных соперников вроде Ксенофонта, всегда готовых его уличить.
Невозможно переоценить чувство соперничества, порой возникавшее между одним греческим философом и другим, между одаренным учителем и одаренным учеником.
Зато легко представить себе радостное удовольствие, с которым Аристотель отмечает в начале своей «Никомаховой этики», что, хотя Платон ему и дорог, истина еще дороже. Или отчаяние, которое могло терзать Аристотеля, узнавшего, что воздействие Платона на будущие поколения куда сильней его собственного.
Аристотеля называли отцом логики, психологии, политической науки, литературной критики, физики, физиологии, биологии и прочих естественных наук, эстетики, эпистемологии, космологии, метафизики и научного исследования языка, а уж по части этики он мог сообщить гораздо больше кого бы то ни было.
Не диво, что Платон получил куда более широкое признание.
Христианские Отцы Средних веков, пишет Гамильтон, говорили, что находят в первом предложении Платонова «Тимея» предвидение Троицы. Это первое предложение, произнесенное Сократом, выглядит так:
— Один, два, три, а где же четвертый из тех, что вчера были нашими гостями, любезный Тимей, а сегодня взялись нам устраивать трапезу?
Платон слышал на суде, как Сократ, признанный виновным и получивший последнюю возможность испросить наказания меньшего, чем смерть, сказал:
— С какой стати?
Поскольку Сократ не знал, что есть смерть — зло или благо, — он ее не боялся. А поскольку он был уверен, что никогда не причинил вреда другому, он, конечно, не стал бы вредить себе самому, предлагая любое наказание, которое есть зло.
— Назвать вечное заточение?
Но ради чего стал бы он жить в тюрьме рабом меняющихся что ни год тюремщиков — официальных Одиннадцати?
— Денежную пеню и жить в заключении, пока не уплачу?
Но для него это сводится к тому же, потому что сколько-нибудь значительных денег у него нет, так что ему все равно придется оставаться в тюрьме. Если бы, с другой стороны, деньги у него были, он мог бы назначить пеню, которая ему по карману, — и чем бы он тогда отличался от человека, повинного в преступлении, за которое его осудили?
— Или назначить изгнание?
К этому они, возможно, с охотой бы его присудили, этой-то просьбы они и ждут.
Но так легко отделаться он им не позволит.
Не хочет он никуда отправляться.
— Сильно бы должен был я ослепиться отчаянной любовью к жизни, если б не мог вообразить вот чего: вы, собственные мои сограждане, не были в состоянии вынести мое присутствие и слова мои оказались для вас слишком тяжелыми и невыносимыми, так что вы ищете теперь, как бы от них отделаться, ну а другие легко их вынесут? Никоим образом, афиняне, не очень это похоже на правду. Хороша же в таком случае была бы моя жизнь — переходить на старости лет из города в город, вечно меняя место изгнания и будучи отовсюду изгоняемым. Я ведь отлично знаю, что, куда бы я ни пришел, молодые люди будут везде меня слушать, так же, как и здесь. И если я буду их отгонять, то они сами меня выгонят, подговорив старших, а если я не буду их отгонять, то их старшие выгонят меня из-за них же, как вот вы теперь.
Но не мог ли бы он просто держать язык за зубами, уйдя куда-нибудь в другое место?
Нет, не мог бы.
— Вот в этом-то, я знаю, всего труднее убедить вас. Ибо если я скажу, что это значит не слушаться Бога, и потому-то я и не могу держать язык за зубами, то вы не поверите мне и подумаете, что я шучу. С другой стороны, если я скажу, что ежедневно беседовать о доблестях и обо всем прочем, о чем, как вы слышали, пытаю я и себя, и других, есть величайшее благо для человека, а жизнь без такого исследования не есть жизнь для человека — то вы поверите мне еще меньше. На деле-то оно как раз так, но убедить вас в этом нелегко.
Он ходил по городу, расспрашивая людей, надеясь найти человека мудрее его. Он думал, что много времени это не займет, поскольку знал про себя, что никакой он мудростью не обладает, ни малой, ни большой.
— И клянусь, о мужи-афиняне, — собакой клянусь! — уж вам-то я должен говорить правду, результат моей миссии был таков: те, что пользуются самою большою славой, показались мне самыми бедными разумом, а другие, те, что считаются похуже, — более мудрыми и одаренными.
Сначала он пошел к человеку, который слыл особенно мудрым, человеку государственному, имени которого он не стал называть, и поневоле убедился, что на самом деле человек этот мудрым не был, а только казался мудрым другим и особенно самому себе.
— Уходя от него, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего в совершенстве не знаем, но он, не зная, думает, будто что-то знает, а я коли уж не знаю, то и не думаю, что знаю.
От него Сократ пошел к другому, обладавшему еще большими притязаниями на мудрость, и убедился в том же самом.
— И оттого получил еще одного врага.
Люди государственные озлоблялись, узнавая от Сократа, что неспособны мудро говорить о политике, которую они проповедуют.
Одаренные поэты также не смогли толком объяснить лучшие места своих сочинений или происхождение своих метафор.
— Брал я те из их произведений, которые всего тщательнее ими отработаны, и спрашивал у них, что именно они хотели сказать, чтобы, кстати, и научиться от них чему-то. И поверите ли? Чуть ли не все присутствующие здесь сегодня лучше могли бы объяснить их поэзию, чем они сами.
И в то же время они, будучи поэтами известными, мнили себя мудрейшими из людей и в остальных отношениях, чего на деле не было.
Ремесленники, с которыми он беседовал, грешили тем же несовершенством разумения, заслонявшим их достоинства. Они знали многое, чего он не знал, и этим были мудрее его. Но даже хорошие ремесленники впадали в ту же ошибку, что и поэты, — поскольку они хорошо владели своим искусством и каждый знал что-то свое, они верили также, что разбираются в разного рода высоких материях, и утешались мыслью, будто знают вещи, которые были выше их разумения.
Сократ же утешился мыслью, что превосходит их всех в одном отношении: он знал, что ничего не знает.
— Вот от этого самого исследования многие меня возненавидели, притом как нельзя сильнее и глубже, отчего произошло и множество клевет. Ибо мои слушатели всегда воображают, что сам я мудр в том, относительно чего отрицаю мудрость другого.
Тогда как мудрость его состоит в знании, что ничего его мудрость не стоит и что мудр только Бог.
Какое же наказание может он назначить себе как самое заслуженное?
— Не ясно ли, что в этом состоял мой долг? — сказал он. — Чему должен подвергнуться человек за то, что ни с того ни с сего всю свою жизнь не давал себе покоя, за то, что не старался ни о чем таком, о чем старается большинство: ни о наживе денег, ни о домашнем устроении, ни о семейных интересах, ни о том, чтобы попасть в стратеги, ни о том, чтобы говорить в Собрании и руководить народом, вообще об участии в заговорах либо в тайных партийных организациях? За то, что, считая себя, право же, слишком порядочным человеком, чтобы быть политиком и остаться целым, я не шел туда, где не мог принести никакой пользы ни вам, ни себе, а ходил себе частным человеком, стараясь убеждать каждого из вас не заботиться ни о чем своем раньше, чем о себе самом, — как бы ему быть что ни на есть лучше и умнее, и заботиться также о характере государства прежде, чем заботиться о его интересах. Итак, чего же я заслуживаю, если я именно таков? Несомненно, чего-нибудь хорошего, о мужи-афиняне, если уж в самом деле воздавать по заслугам, и притом такого хорошего, что бы для меня подходило. Что же подходит для человека заслуженного и в то же время бедного, который нуждается в досуге ради вашего же назидания?
Для подобного человека, сказал он им, нет ничего более подходящего, как хорошее содержание, предоставляемое городом и даруемое обычно победителям в Олимпии. Вот это он себе и назначает — даровой обед в Пританее, который, как он уверен, заслужен им в куда большей мере, чем гражданином, завоевавшим награду на Олимпийских играх верхом или на паре.
— Мне он нужен гораздо больше. У него и так всего есть в достатке, а я нуждаюсь. И он старается о том, чтобы вы казались счастливыми, а я стараюсь о том, чтобы вы ими были.
Несколько раньше он заявил им со всей прямотой:
— И могу вам сказать, о мужи-афиняне: поступайте так, как добивается того Анит, или не поступайте, оправдайте меня или не оправдайте, но сделайте это с пониманием, что поступать иначе, чем я поступаю, я не буду, даже если бы мне предстояло умирать много раз, о афиняне! Не шумите, а слушайте меня! Мы вроде бы договорились, что вы дослушаете меня до конца. Я намерен сказать вам и еще кое-что, от чего вы, наверное, пожелаете кричать, только я верю, что выслушать меня будет для вас благом. Будьте уверены, что если вы меня такого, как я есть, убьете, то вы больше повредите себе, нежели мне.
Под конец он согласился уплатить штраф в одну мину, который он, пожалуй, смог бы осилить.
И затем прибавил:
— Правда, мои друзья — Платон, Критон, Критобул, Аполлодор — велят мне назначить тридцать мин, а поручительство берут на себя; ну так назначаю тридцать, а поручители в уплате денег будут у вас надежные.
Ясное дело, все это не походило на раболепную мольбу о милосердии, ожидаемую самодовольными судьями, число коих равнялось пятисот одному и кои, возможно, склонны были оное милосердие даровать.
Его признали виновным двумястами восемьюдесятью голосами против двухсот двадцати одного. Перепади тридцать голосов с одной стороны на другую, сказал Сократ, и он был бы оправдан.
Он удивляется лишь числу голосов на той и другой стороне, сказал Сократ. Поскольку я за собой никаких преступлений не знаю, бесстрашно пошутил он, я был совершенно уверен, что меня осудят гораздо большим числом голосов.
Число проголосовавших за смертную казнь и оказалось гораздо большим: триста шестьдесят против ста сорока одного.
Восемьдесят судей проголосовали за то, чтобы предать Сократа смерти за преступления, которых он, по их убеждению, не совершал.
28
Столь большое число голосов, поданных за смертный приговор Сократу, не облегчило положение кожевенника Асклепия, молившего о милосердии, когда сам он месяц спустя предстал перед судом. Право голосования, презрительно заявил Анит на предварительном слушании, есть драгоценная свобода Афин. Асклепий дважды потратил это право впустую, проголосовав за освобождение преступника, которого огромное большинство его, Асклепия, сограждан сначала признало виновным, а затем сочло необходимым умертвить.
Но насколько мог судить Асклепий, ничто на суде не доказало виновности Сократа в каждом из преступлений, в которых его обвиняли.
А какая, собственно, разница? — огрызнулся Анит. Важно, что большинство сочло его виновным, желало его виновности и проголосовало за его виновность — в отличие от Асклепия. Вопрос стоял о целостности государственной системы, а не о жизни одного-единственного семидесятилетнего старика.
И система сработала.
Асклепий заявил под присягой, что никогда не одалживал Сократу ни петуха, ни иную какую птицу, а также не предоставлял ему товаров и услуг равной ценности.
Уверения Асклепия в собственной невиновности, сделанные перед лицом столь серьезных обвинений, судьи сочли доказательством злоупорного нежелания признать свою вину.
Зачем же Сократ сказал, что задолжал петуха Асклепию, если на самом деле этого не было?
— Может быть, — запинаясь, произнес Асклепий, — он говорил о боге врачевания, о том, чтобы принести ему жертву?
— С какой это радости человек, который вот-вот помрет, станет приносить жертвы богу врачевания?
Обвиняемый тоже не усматривал в этом особого смысла.
— Тогда, возможно, он пошутил? — безнадежно предположил обвиняемый.
— После того как выпил цикуту?
Иных соображений у кожевенника не нашлось.
Он смутно помнил, как Сократ говорил на суде, что не боится смерти, так что, выходит, пошутить-то он, пожалуй, все-таки мог. Другие подобных воспоминаний не имели.
И в протоколах ничего такого не значилось.
Платон тогда еще не издал своей «Апологии».
Исторические свидетельства гласят, что Платон и еще кое-кто из людей, известных своими связями с Сократом, после его казни на время благоразумно удалились из Афин, вероятно, опасаясь дальнейших кровопролитий.
Асклепий же не удалился, каковая самоуверенность и вызвала пристальное к нему внимание — с чего это он ведет себя так, словно последние слова смертника вовсе его не обличают?
Асклепий отвечал, что поскольку он ничего дурного не сделал, то полагал, что и бояться ему нечего.
Афины кишмя кишат людьми, определенно повинными в дурном, совершающими преступления каждодневно и знающими, что никакие наказания им не грозят.
Так какое же право имеет человек невиновный предполагать, будто для него закон не опасен?
Обвинение потребовало смертного приговора.
29
Платон прожил еще пятьдесят лет. Писал книги. Основал Академию. И постепенно утратил упования на возможное самоусовершенствование человека и общества.
Каждое из существующих сообществ управляется плохо, писал он в своем «Седьмом послании», если, конечно, его «Седьмое послание» действительно написано им. Если же «Седьмое послание» написано не Платоном, оно написано кем-то, умевшим писать, как Платон, не хуже Платона.
Все государства, говорит Платон, пребывают под властью эгоистических интересов правящих классов. И потому реформирование уже существующих институтов власти является не менее затруднительным, чем создание новых.
Убежденный, что знание есть благо и что всякое знание врождено каждому человеку и может быть открыто посредством неустанного поиска, он облек свои представления об образцовом обществе в концепцию «добродетельного тирана», человека, обладающего абсолютной властью и достаточно артистичного, чтобы стать царем-философом. И три раза ездил в Сицилию, теша себя обманчивой надеждой, будто отыскал такого.
При первом визите Платона в Сиракузы местный тиран-правитель, как рассказывают, все не мог решить, что лучше — казнить его или продать в рабство, и в конце концов остановился на последнем. История гласит, что от рабства Платона спасло случайно подвернувшееся Аристотелево драматическое узнавание низшего разряда, а также большие деньги, за которые его выкупил некий благодетель.
Во второй раз он поехал в Сицилию после смерти отца и воцарения сына — Дионисия II, при этом у него имелся там могучий покровитель — дядюшка нового правителя; могучего покровителя изгнали по подозрению в том, что он привез философа, дабы запудрить правителю мозги философией и самому захватить власть.
Когда его, уже старика, пригласили в третий раз, он поехал, не ожидая ничего хорошего. Несколько месяцев он просидел под домашним арестом и получил свободу лишь благодаря усиленным просьбам интеллектуалов из других частей острова.
Вернувшись на родину, говорит Диоген Лаэртский, он больше государственными делами не занимался, хотя из его сочинений видно, что установления правительства и принимаемые им меры вызывали у философа неизменный интерес.
Теперь ему, родившемуся в год восемьдесят восьмой Олимпиады, в седьмой день месяца фаргелиона, было уже семьдесят лет.
В семьдесят лет он объяснил свои неудачи в Сиракузах, написав, что никакой город не сможет пребывать в спокойствии ни при каких вообще законах, «если люди полагают правильным растрачивать свое имущество в расточительных выходках и почитают за долг предаваться праздности во всем, кроме еды, питья и усердного разврата».
В довершение сицилийских унижений Платона Дионисий II, когда его свергли и вытурили из страны, написал, почитая себя теперь знатоком всяческой философии, книгу, содержавшую истолкование платоновской.
Именно кислая реакция на эту пародию и заставила Платона на удивление всем заявить в «Седьмом послании», что он никогда не писал и не напишет трактата, посвященного доктринам, коим отдал всю жизнь. Можно, разумеется, предположить, что Платон на самом деле не был автором седьмого послания. Из чего, впрочем, придется сделать вывод, что и ноги его никогда в Сицилии не бывало.
Тот род знания, которым он обладает, писал Платон, не передается словами, но возгорается в душе внезапно, подобно пламени веры, которое пронзает душу, будто свет, пришедший из другой души.
Странно слышать такие слова от человека, который до самого дня своей смерти учил других посредством одних только слов.
Он умер после свадебного пира. Не от переедания.
Остается лишь пожалеть, что он не прожил достаточно долго, чтобы успеть закончить свои «Законы» и переписать, ради пущей непротиворечивости и внятности, преподносимые двум слушателям Афинского Странника многословные наставления касательно Образцового Города, в котором единственной свободой является свобода подчинения и в котором самому Платону запретили бы распространяться и на эту тему, и на все остальные.
Вся власть в новом обществе «Законов» должна быть отдана старцам, говорит старец Платон, поскольку старцы консервативны.
Имеются также рабы.
Имеется также двенадцать родов, и в каждом роду по четыре класса, а принадлежность к классу, совершенно как в древних Афинах Солона, определяется обладанием собственностью. Чрезмерное богатство запрещено, стремление к наживе запрещено, запрещены также разведение скота и торговля. Тем не менее заседать в правящем Сенате могут лишь те представители двенадцати родов, которые владеют собственностью и вообще занимают высокое положение.
Запретив богатство, он отдал власть богатеям.
И перед нами снова возникает классическая греческая олигархия, которая, как ее ни называй, всегда триумфально вылезает на передний план. Аристотель был, вероятно, первым, кто отметил, в письменной форме, что при всех конституциях собственность есть главное средство достижения политической власти. А отсюда следует, заявляет он в своей «Политике», что обеспечение дополнительных привилегий для не владеющих собственностью и не состоящих при власти граждан усиливает их лишь в малой мере, зато весьма помогает внушать им чувство довольства.
Право голоса как раз является одной из таких дополнительных привилегий, которые не оказывают почти никакого влияния ни на государственную политику, ни на перераспределение собственности либо политической власти.
Вот что сказал Корнелиус Вандербилт, в некоторых биографических словарях все еще по старинке именуемый американским капиталистом девятнадцатого столетия: «Закон? Чего мне думать о законе? Разве я не у власти?» Не получивший высшего образования Корнелиус Вандербилт тем не менее сформулировал на простом английском языке принцип политической науки, ныне повсеместно известный как Вандербилтов первый закон правления.
Теперь в Америке никаких капиталистов не сыщешь: они теперь все — промышленники, мелкие предприниматели, менеджеры, финансисты, учредители того-этого и филантропы.
Мы забыли, как звалось славное американское семейство, основы финансовой династии которого были заложены посредством продажи правительству гнилого мяса во время Гражданской войны. Или другое, продававшее племенам американских индейцев одеяла, зараженные оспой. Или еще одно, дававшее скоту лизать соль и пить воду, прежде чем загнать его на весы мясного рынка в Нью-Йорке. Мы, впрочем, помним имя человека, разбогатевшего на продаже Армии Союза негодных мушкетов. Им был Дж. П. Морган.
Нынче серьезные деловые решения подобного рода принимаются привилегированными корпорациями.
Приморские государства нестабильны и привержены погоне за прибылью, говорит Платон и добавляет, что города торговцев и лавочников всегда будут недружественны и нечестны в отношениях как с другими народами, так и с собственными гражданами.
В 1947 году, после второй мировой войны, Военное министерство США, ведомство американского правительства, существовавшее с 1789 года, было ликвидировано и затем преобразовано в Министерство обороны, а военного министра переименовали в министра обороны.
С того дня и по нынешний опасность войны никогда больше не угрожала Соединенным Штатам Америки.
Им угрожала опасность обороны.
Город, вооружившийся против своих соседей, говорит Платон, не может не вызвать опасений в соседнем городе, не может не понудить его вооружаться для своей защиты, не может, следовательно, не обратить в реальность угрозу, которой он сам опасался, или не привести к нескончаемой гонке вооружений, а та, скорее всего, закончится войной, ради сдерживания которой она и была затеяна.
Не кто иной, как Уильям Генри Вандербилт, сын Корнелиуса, заложил в 1882 году основы изучения политической науки как академической дисциплины, для чего ему хватило афоризма, известного ныне всему просвещенному миру в качестве Вандербилтова второго закона правления:
«Плевать на народ».
В тоталитарных странах вроде Китая и России народ оплевывают посредством указов, регламентации, полиции и террора.
В индустриальных демократиях его оплевывают простым актом пренебрежения.
И фаворитизмом.
В Платоновых «Законах», имевших целью искоренение всяческого зла, содержатся десятки предписаний, а также предписания о карах для тех, кто предписаниями пренебрегает.
— Невысокого же ты мнения о людях, — заметил один из его слушателей.
Людские дела навряд ли стоят серьезного рассмотрения, говорит Платонов Афинский Странник, чьей аудитории, состоящей из двух человек, едва удается вставить словцо на протяжении всех двенадцати книг, заполненных бессвязными рассуждениями, в равной мере замешанными на мизантропии и злобе.
В сравнении с Платоном «Законов» Джонатан Свифт выглядит Санта-Клаусом.
Людские дела, на взгляд Платона, серьезного рассмотрения, может быть, и не стоят, однако среди преступников против веры, для которых он устанавливает суровые наказания, имеются и те, кто, подобно Аристотелю в его «Метафизике», верит, что боги к людским делам равнодушны.
Платон в своих «Законах» более суров, нежели судьи, приговорившие Сократа к смерти за нечестие, а позже предъявившие и Аристотелю то же самое обвинение.
Всякий, преподающий знания о Гомере или ином сочинителе, у которого боги не непременно справедливы, нравственны и благожелательны к людям и друг к дружке, при первом таковом преступлении заключается в тюрьму на пять лет. В случае рецидива его ожидает смерть без погребения.
Гесиод и Гомер, говорит Платон, распространяют ложь наихудшего сорта. Кто распространяет ложь наилучшего сорта, он, к сожалению, не говорит.
Детей следует воспитывать на единообразный манер: если они будут играть в одни и те же игры, по одним и тем же правилам и при одних и тех же условиях, а удовольствие будут получать от одних и тех же игрушек, то они и вырастут один в одного и во взрослой жизни не станут стремиться к новшествам или желать изменения законов и обычаев государства.
На празднествах надлежит иметь три хора — детский, юношеский и еще один, составленный из людей от тридцати до шестидесяти лет, петь же им всем надлежит одно:
Добродетель и счастие неразделимы.
Закон, понятное дело, превыше всего. За Стражами приглядывают Надзиратели, за Надзирателями — Ночной Совет, однако все правители суть просто слуги Закона, совершенного и неизменного.
Платон по-прежнему держался о женщинах более высокого мнения, чем Аристотель. Он верил, что они способны научиться чему-то, так что женщинам предстояло получать то же образование, что и мужчинам, дабы они не оставались и впредь никчемным бременем, каким были всегда.
Всего же граждан должно быть ровно пять тысяч да еще сорок.
Эта обрисованная им конституция будет, конечно, не лучшей из конституций, с некоторым раздражением и досадой признает Платонов Афинский Странник. Самую лучшую, то есть коммунизм его более раннего «Государства», приходится отставить как непригодную для граждан, воспитанных на описанный им манер.
Граждане Платона будут все же недостаточно хороши для коммунизма, описанного в его «Государстве».
Зато теперь мужчины смогут иметь собственных жен и детей и получат каждый по равному наделу земли.
Левую руку надлежит воспитывать в духе равенства с правой.
Детям в первые три года жизни ходить не дозволяется, дабы нежные члены их не деформировались слишком ранними усилиями. Впрочем, няньки будут безостановочно таскать их взад-вперед, ибо движение обладает чудодейственными свойствами, благодетельными для растущего организма.
Не менее благодетельно движение и для души, признавал Афинский Странник, ибо оно умеряет страхи и вострит бодрость и отвагу.
Ростовщичество и разные там приданые не допускаются ни под каким видом.
А всякого главу семьи, опозорившего оную стяжательством, следует для первого раза сажать в тюрьму на год, для второго — на два, ну и так далее.
Государству должно быть добродетельну, а не богату, поскольку быть и таким и этаким сразу ни одно государство не способно.
Городам, устроенным по Платонову образцу, надлежит располагаться вдалеке от побережья, дабы избегнуть ввоза-вывоза ненужных товаров, каковая деятельность грозит наводнить государство золотом и серебром, что всегда пагубно сказывается на благородном и праведном образе жизни.
Торгашество — сия презренная и неизбежная практика, сводящаяся к тому, что товары покупаются подешевле, а продаются подороже, то есть, если можно так выразиться, низменное приторговывание по высокой цене, — запрещается и для чужеземцев, и для постоянных жителей. Тех же, кто более, чем совсем чуть-чуть, преуспевает в зарабатывании денег и накоплении богатств, мы тут у себя не потерпим.
Платон уже отмечал в «Государстве», что торговлей обыкновенно занимаются те, кто слабее прочих телесною силой и потому ни на что иное, в сущности, и не годны.
Числа, подобно движению, также обладают божественными метафизическими свойствами, так что все определяемые Платоном пропорции и отношения являются священными и неизменными. Числу в пять тысяч сорок граждан никогда не дозволяется возрастать либо уменьшаться. Для поддержания населения на постоянном уровне в пять тысяч сорок человек Платон предлагает куда больше способов, чем нам хотелось бы знать.
Людям следует подниматься пораньше и немедля приискивать себе какое-нибудь занятие, ибо спящий человек ничем не лучше мертвого, природа же показывает, что мы вовсе не нуждаемся в таком количестве сна, каким нам хотелось бы наслаждаться.
Аристотель, просматривая это неотредактированное и недоработанное литературное наследие своего наставника, обнаружил больше законов о торговле и рыночных отношениях, чем ему удалось удержать в голове; там имелись даже законы о введении новых законов, регулирующих торговлю, денежный оборот и наживание барышей.
Голод, жажда и половое влечение, три потребности и желания, врожденные человеку, суть состояния нездоровые, со все возрастающим скептицизмом продолжал читать Аристотель, — и Платон предлагал сдерживать их посредством трех величайших сил, воздействующих на поведение человека: страха, закона и истинных доводов.
Жизни в его государстве полагалось быть благой, а не приятной.
Эмиграция допускалась лишь с целью колонизации, да и то когда количество граждан переваливало за пять тысяч сорок человек. Никому из тех, кто не дожил до сорока, не дозволялось разъезжать по чужим странам, а никому старше сорока — оставаться частным лицом.
Тюрем имелось три: одна — близ рыночной площади, для обычных преступников, другая — близ совещательной залы Ночного Совета, заседающего еженощно, а третья — в самой глубинке, в месте по возможности диком и пустынном.
Мир лучше войны, говорит Платон, и согласие лучше завоеваний. Тем не менее он вооружает свое государство тем самым манером, который не может не вызвать опасений в соседнем государстве и не понудить его вооружаться для ведения войн.
Упражняться в воинском деле людям надлежит постоянно — и не только в военное, но и в мирное время. Каждый месяц всему государству следует, невзирая на холод или зной, выступать в поход самое малое на один день; в походе участвуют все — мужчины, женщины и дети.
Никому из тех, кто не дожил до сорока, не дозволяется сочинять хвалебную либо порицательную речь для публичного исполнения, и никто ни в каком возрасте не имеет права петь не разрешенные властями песни.
Душу Платоновы «Законы» повелевают чтить положенным образом — как божественнейший из элементов человеческой природы.
Попрошайки-жрецы, предлагающие за какую угодно плату выпросить у богов благоволение Небес либо вызвать из Гадеса мертвых, получают пожизненное заключение. Никогда больше не смогут они увидеться с близкими, а по смерти тела их выбрасывают за границу страны без погребения.
Таковы последние из зрелых сочинений этого греческого философа-язычника, который заложил философские основания западных религий, не отыскавших таковых до него и не нашедших ничего лучшего после, религий, чья ненависть к человеку была под стать его собственной.
«Неизлечимая порочность человека — вот что делает труд законодателя печальной необходимостью», — провозгласил Платон.
Действенного лекарства от неизлечимой порочности законодателя у нас, увы, не имеется.
Богатые друзья Солона воспользовались полученными от него сведениями, чтобы стать еще богаче.
Дельфийский оракул брал, как известно, взятки.