Книга: Пчелиный пастырь
Назад: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Санта Эспина (Santa Espina)
Дальше: II

I

В конце января 1945 года офицер в полевой форме вышел из «джипа» с брезентовым верхом; «джип» вел довольно небрежно одетый солдат. Прохожих было мало, от морского ветра перехватывало дыхание. На светлой пилотке офицера было четыре нашивки; его длинный непромокаемый плащ, застегнутый на все пуговицы, хлопал по сапогам.

Он вошел в гостиницу «Каталонская». Как всегда, в приемной никого не было. Казалось, тут даже растения с толстыми стеблями не изменились с 1943 года.

— Есть здесь кто-нибудь?

— Иду, иду.

Появился Антонио Вивес, ставший еще более восковым, если только это возможно. Э! Галльская-то секира исчезла из его петлицы, теперь ее заменяет выставленный напоказ Лотарингский крест.

— Ба! Господин Лонги! Простите, я хотел сказать: господин майор! Ну, поздравляю вас! Вы прекрасно выглядите. Снимайте плащ!

— Я хочу остановиться у вас.

— Вы хотите сказать, у себя, господин майор! «Мой дом — ваш дом» — как говорят испанцы. В этом сезоне… Ох, в Баньюльсе такая каша!.. Я отведу вам ваш номер. Он не протоплен, но там есть электрический камин…

Да, и, однако, кое-что все же изменилось: вместо портрета, маршала над доской, где висели ключи от номеров, портрет Генерала. Правда, это не сразу бросается в глаза: то же место, та же рама.

— Ах, столько воды утекло! Немцы арестовали меня, посадили в Крепость. Меня спасло только Освобождение.

Лицо его становится суровым.

— В подполье меня, звали капитаном Бенуа.

Появился шофер, дуя на пальцы.

— Пауло! Тащи сюда мои вещи!

— Я так не исхудал даже во время дизентерии в тридцатом году в Макао… в Макао… О, господин майор, уж вы… — Он подмигнул: — Я понял, на чьей вы стороне, когда гестапо произвело обыск. Они приехали из Булу. Они все перевернули вверх дном…

Эме протянул ему пачку «Кемела». Вивес почтительно взял сигарету. Как в Макао. Нет. Не совсем так.

— Как в Сингапуре, — произнес он.

Кругосветное путешествие навсегда врезалось в память Дерьмовой Малакки, он же капитан Бенуа!

Пауло сгибался под тяжестью чемодана. Появилась служанка — новая служанка, — шаловливо помахивая пустым пакетом из-под молока.

— Молоко теперь только по карточкам.

— Будем пить порошковое, — сказал Вивес. — На войне как на войне! Покажи солдату комнату майора.

— Это какую же?

— Уж конечно, лучшую, Рита! Большую!

Рита игриво кивнула шоферу:

— Идите за мной, пожалуйста.

Так как она уж чересчур вызывающе покачивала бедрами, Пауло мог бы занести чемодан майора хоть на чердак!

Эме снова опустился в кресло, улыбаясь своей улыбкой с тремя ямочками. На стенных часах была половина шестого. За занавесками неистовствовал косой дождь. Вивес щелкнул выключателем, и желтый свет залил холл. Эме Лонги, любивший Мак-Орлана, вспомнил о «доме безрадостного возвращения».

Вивес говорил так тихо, словно в этом все еще была необходимость. Эме прервал его:

— Не можете ли вы уточнить дату появления гестапо?

— Вскоре после вашего отъезда. Я успел переслать вам два письма…

В глазах его блеснуло что-то неискреннее. Он распечатывал письма и читал их, прежде чем отдать почтальону!

— Это было до или после пятого августа?

— О, конечно, до!

— В начале июля?

— Пожалуй, что и так. После вашего отъезда они поместили ваш снимок в газете. Они учинили мне допрос с пристрастием. Они перерыли ваш чемодан — тот, что стоял в чуланчике, — и забрали его.

Стало быть, вот каким образом они нашли снимок, из-за которого Лонги так волновался! Значит, Анжелита тут ни при чем. Был момент, когда он заподозрил ее, позабыв о второй фотокарточке, — вечно у него все было в беспорядке.

— Они оставили только ваши рисунки.

Он произнес это с простодушным видом, который говорил: «Вот уж не повезло!»

— Их должно быть…

— Три.

— Совершенно верно. Три.

Три рисунка покойного художника: после Баньюльса Эме не прикасался к кистям и сделал всего несколько набросков в Палальде. В Алжире вообще ничего не писал.

Эме надел плащ.

— Дождь льет как из ведра! Возьмите хоть зонтик, господин майор!

Эме вышел на улицу, стараясь держаться поближе к домам. Он направился к морю. Там сверкающим топазом догорал день — догорал над Альбером, позади Канигу, в вышине, далеко от времени и пространства. Палальда, Заброшенная Мельница, Живодерня, Каранса — не стали ли они тоже страницами романа о том, кто остался в живых, как по очереди становились такими страницами поля войны — Тромборнское кладбище, Энский канал и песчаная Померания?

 

Дождь хлещет его по щекам. Альбер и Мадлош приобретают фиолетовый цвет анютиных глазок, оживляемый различными оттенками снега. Горы отсюда недалеко. И не войну с ее прожекторами приводит ему на память это освещение — нет, сейчас он вспоминает другой январь, январь 1939 года, когда постепенно пустела Испания. Ручка у помпы фонтана по-прежнему сломана. Рыбаки вытащили свои лодки на прибрежную гальку. На перекличку явились все.

Неужели в этом, несмотря на катастрофы, незыблемом мире вечно буду меняться один только я? Да, это действительно 1939 год, гибель Республики, агония, генеральная репетиция разгрома. Сейчас, как и тогда, Средиземное море — это сумеречное Балтийское, которое перед Малым островом гонит длинные, бушующие, пенистые волны. Остров весь в водяной пыли, и брызги сливаются с тяжелыми жемчужинами, падающими с облетевших платанов. Часы на мэрии не освещены. Лонги попал во Францию еще более бедную, чем та, какой она была, когда он вернулся из Германии. Война идет по инерции, точно лодка с выключенным мотором.

Эме пытается найти основную причину всех этих перемен. Он сворачивает на залитую водой дорогу между двух откосов, которая идет мимо мэрии и выводит к «Первым тактам». Он с грустью смотрит на дверь. Музыка, способная пробудить мертвых в Судный день, теперь уже не раздается в подвалах большого незрячего здания.

Байори струится вровень с берегами. Горные воды стремятся навстречу водам морским. Группа мужчин и женщин показывается на Мирамарской дороге. У них походка эмигрантов, которые чего-то ждут; эту походку он видел всюду, даже здесь, а потом видел «на дорогах Франции и других стран», видел в Германии — то была походка военнопленных, но также и походка иностранных рабочих — украинцев, бельгийцев, поляков, — походка с минимальным расходом энергии, походка людей, которые никогда не идут вперед по доброй воле. Теперь их стыдливо именуют «перемещенными лицами».

Там, где стоит церковь св. Иоанна — старинное здание в стиле Кабура, — приходится проскакивать между двумя волнами, чтобы не промокнуть до нитки. В Фонтоле он проходит мимо Гранд-отеля. Господин Мальро, спасибо вам за «Удел человеческий». И особенно спасибо за «Надежду».

Лаборатория пуста. Лонги бежит по омытому дождем цементу. Он хочет пробраться на Большой остров. До самых гранитных ступеней все заливает синеватый поток. Эме хочется снова увидеть Памятник павшим и поклониться тому, кто извлек этот памятник из толщи гранита. Пенные буруны стараются сокрушить громаду, растянувшую вокруг стелы свои абсурдные линии.

Дождь перестал. Эме Лонги поворачивает обратно. Он заходит в Зеленое кафе, где когда-то встретил Майоля, Анжелиту и датчанина. И что это за планета, на которой ни один человек не знает, кто умер и кто остался в живых! В обычной жизни, которая называется мирной, вещи меняются быстрее, чем люди! Так сказал Бодлер. Люди от этого несчастны. Война все поставила с ног на голову. Люди кружатся в каком-то водовороте и исчезают — актеры, изгнанные из театра режиссером, который начисто лишен воображения.

У раскаленной докрасна печки — как некогда в классах муниципальной школы — сидят старики в куртках и играют в тарок. Здесь новый хозяин — низенький брюнет, все время размахивающий руками, с бритой головой. Эме спрашивает грогу.

— Ах, бедные мы, бедные, господин майор, ведь только это и можно пить на этом окаянном Севере!

Человечек с бледно-оливковой кожей подмигивает ему:

— Вы, верно, оттуда, господин майор?

Эме распахнул плащ и встряхнул его; при этом стали видны нашивки.

— Вот уж полгода, как я уехал из Алжира. А вы?

— Я из Орана. Сержант. Ранен при Монте-Кассино. Меня демобилизовали. Получил наследство, пособие по демобилизации — ну и купил это заведение. Мне казалось, что я хорошо обделал дельце. Но этот климат! И эти людишки — ведь понять невозможно, что они там болтают…

— А в Оране уже не играют в тарок?

— Играют. Испанцы играют. Экое убожество! Хорошо еще, что сейчас мир! Я продам свою долю в этом заведении! И уеду в Оран со своим дружком — он содержит кофейню. И уж ноги моей здесь…

— Вы знаете местных жителей?

— Да они со мной не разговаривают! У меня, видите ли, акцент! А у них, у этих пожирателей улиток, нет, что ли, акцента? У, проклятые каталонцы! Ох уж эти мне северяне! Сразу видно, что вы нездешний!

— Я из Валансьенна. У вас отличный грог.

— Настоящий сахар, треть виски, треть рома, треть воды! Три составные части — это лучше всего! Валансьенн — вот я и говорю!

— Это немножко Север.

— У меня есть диплом! Правда, он остался в Оране, в рамочке — это чтобы матери доставить удовольствие! Север Северу рознь!

Под потолком «радиоточка» — и она все та же, — тарелка громкоговорителя, некогда усыпанная блестками, передает сардану. Эме уже не слушает алжирца. Это сардана, и в то же время это не сардана. У нее нет терпкого привкуса старинных кобл. Это грандиознее, в этом ощущается музыкальная культура, это богаче оркестровано. Такую сардану мог бы написать великий композитор. Алжирец смотрит на майора, видит, что он слушает радио, пожимает плечами и отходит к раковине.

Новый порыв ветра с размаху бьет по веранде и сотрясает дверь. Здоровенный детина входит, отфыркивается, поворачивается. Не может быть! Это Горилла!

Да, это он — спина мокрая, длинные руки, голова втянута в плечи, лба не видно под курчавой шерстью.

— Э-э! Анжелитин художник! Он же майор Французских Внутренних Сил!

— Да где вы видели майоров Французских Внутренних Сил в такой форме? Вот несчастье! Даже настоящего военного от ненастоящего отличить не могут!

— Хозяин! Это тот самый господин Сагольс, о котором я вас спрашивал.

— Ах, так это и есть Горилла? Что ж, прозвище подходящее. Но его чаще называют «господин Сагольс» — он ведь разбогател благодаря своим шинам. Так как же, господин Сагольс, остаетесь вы или уходите? Ну и холодина в ваших краях!

— Катись отсюда, араб. Не хотите растерять клиентов в этом королевском краю, так научитесь хорошим манерам! Эти африканцы еще похуже северян! Ох, простите, мсье Лонги, это я не про вас. А вас здесь сюрприз ждет — старое вино специально для художника! И потом, сколько раз вам говорить, что сардану не орут во всю глотку? Мать вашу так и разэдак. Особенно эту сардану!

— Ох уж эти ваши сарданы! В задницу все ваши сарданы!

— Крест господень! И что это за людишки! Да ведь это дирижирует сам муссю Пабло Казальс, невежда!

Алжирец приглушил звук. Горилла слушает благоговейно, встряхивает головой, притопывает ногами, размахивает руками, и вдруг у него словно невольно вырывается:

— А все-таки я кое в чем упрекнул бы муссю Пабло, хотя это самый замечательный человек, потому что это человек из Прада. — (Эме так и не успел разглядеть Прад в тот ужасный день, когда они разыскивали радиатор…) — Да, упрекнул бы самого муссю Пабло Казальса; при всем моем уважении к муссю Пабло, я сказал бы ему, что мне больше нравятся наши старые коблы, хотя они и не такие парадные, и муссю Аристид тоже считал, что они лучше.

— Он умер?

— Да. Умер. — Он возвышает голос и отчетливо выговаривает каждое слово: — А я вот нисколько не боюсь сказать, что смерть муссю Аристида Майоля причинила мне горе, и особенно горько мне оттого, что люди радуются его смерти! И я имею право сказать об этом во весь голос!

Сидящие за другими столиками не слушают его. Он понижает голос:

— Попробуйте заткнуть людям рты! На самом деле все было очень просто. Пятнадцатого сентября муссю Майоль попал в катастрофу по дороге в Сере. Вы знаете дуб трабукайров?

— Тот, что в Морейа. Мне показал его Пюиг.

— Вот-вот, и Пюиг тоже… Ну, ладно… Так вот. Муссю Майоль ехал в гости к одному парижскому художнику — не то Бюфи, не то Тюфи. Машиной правил перпиньянский врач — машину-то ему дали, но сказали при этом, чтобы он был поосторожнее с управлением. Ну, он и потерял управление. Муссю Майоль умер двадцать седьмого.

— Он ехал к Раулю Дюфи, своему другу.

— Пусть будет Дюфи. Вы у нас несколько дней пробудете?

— Я остановился в «Каталонской».

— А, у капитана Бенуа! Красавец мужчина, что и толковать! Пошел в Сопротивление в сентябре месяце? Приходите ко мне! Я держу гараж при въезде в Перпиньян. Потому-то эта зараза и заговорил про шины! Я женился на девушке из Сальса. Aïe mare mia! Я рад, что снова вижу вас целым и невредимым. Потому как, между нами будь сказано, с этим Пюигом у вас было не так уж много шансов выпутаться!

Эме хочется что-то сказать. Но он не в силах.

— Знаете, поначалу-то я злился на вас из-за Анжелиты. Она ведь была скорее моих лет, чем ваших. Или чем этого датчанина! Вот шлюха-то! Правду говорят — пусти козла в огород!

Это был один из вопросов, которые жгли Эме. Анжелита?

— Муссю Майолю удалось вытащить ее из Крепости. Он ведь был добрый — это-то ему и повредило. Господин майор, уж лучше… уж лучше я вам скажу… Тогда вы приехали к нам слишком рано. А теперь слишком поздно.

— Стало быть, я должен уехать?

— Простите. Я этого вовсе не думаю. Мы, каталонцы, так плохо понимаем друг друга, что чужие нас и вовсе не понимают! Ведь мы французы. О да, мы французы. Но существует язык. Думаем мы не по-французски. Это — гимнастика для мозга. И эту нашу неуклюжесть мы компенсируем гордостью. Той самой баньюльской гордостью, из-за которой теперь все пришло в расстройство. За исключением нескольких человек, о Майоле никто не решается говорить во весь голос. Эх, муссю Майоль!

Со стекол падают свинцовые капли; слышно, как ударяется о стол жетон.

— Ваш хозяин носил галльскую секиру, он состоит в Легионе бывших фронтовиков, он член «Презанс африкен» — и еще смеет упрекать муссю Майоля за дружбу с немцами! И был-то всего один граф Кесслер… Ну да, пруссак! Только в Берлине этого пруссака звали Красным графом, и умер он во Франции за два года до войны! Но попробуйте объяснить все это нашим игрокам в тарок! Ваш Антонио Вивес держится на плаву. По одной простой причине. Он всю войну работал на английскую разведку. Интеллидженс сервис! Что ему до нас, до нашей жизни, до нашей войны? Продажная душонка, вот он кто!

— Как умер Майоль? Расскажите, пожалуйста.

— Он работал над чисткой памятника на Большом острове. Как я уже сказал вам, доктор Николо из Перпиньяна повез его в Амели-ле-Бен.

Эме снова видит Палальду, взгромоздившийся на скалы поселок и маленькую бакалейщицу Алису, муж которой все не возвращался.

— Николо теперь важная шишка. Ведь это он вел переговоры между маки и отступавшими немцами, и эти-то переговоры и привели к освобождению Перпиньяна. Майоль это понимал — ведь у него арестовали сына. ФФИ — Фифи их у нас называют. Они не посмели арестовать старика — так забрали сына. Вот, стало быть, Николо ведет машину, которую ему одолжил его любезный собрат. Он осторожен с управлением. Но когда ведешь машину, одной осторожности недостаточно. Управление потеряно, и они врезаются в платан! Майоля поспешно отвозят в клинику Николо, в Перпиньян. У него сломана челюсть — это в восемьдесят-то два года! Да еще приступ уремии. Он умер в ночь с двадцать шестого на двадцать седьмое сентября. Похороны были в Баньюльсе. На хуторе. Сборщики винограда были на виноградниках — на майолях… Так вот, в тот день, когда проходила похоронная процессия, люди закрывали ставни! Нас было человек пятнадцать — тех, кто шел за гробом. А почему? Вообще-то почти всем баньюльцам плевать на эту самую «политику». Но сам Майоль никогда ни на чьи похороны не ходил. Вот вам и все.

Да, именно это и предвидела Дина, модель последней статуи Майоля — «Гармонии».

 

Оранец принес колбасу, оливки, анчоусы. Хлеб был чернее, чем при оккупации! Алжирец предложил им омлет с перцами. Он понимал, что сейчас эти двое начнут вспоминать своих покойников. А это всегда нелегко.

Сагольс посмотрел на Лонги и наконец решился:

— Я женился, когда Анжелиты уже не было в живых.

Майор и глазом не моргнул.

— Восемнадцатого августа прошлого года в департаменте не осталось немцев. Это произошло без особого шума. Шума не было уже давно. Оккупанты со временем поняли что к чему. Они уже не так громко орали свое «Эли! Эло! Получишь по…!». Они притихли. Надо было видеть их патрули на улицах, их опущенные головы в этих жутких черных фуражках! Эх, козлы! И про равнение позабыли! Ну, а Анжелита стала пить. Когда она вышла из Крепости, о ней пошла дурная слава. У нас плевали в морду девкам, которые спали с бошами, да и сам я думал о ней плохо. И вот шестнадцатого августа три офицера вермахта решили обмыть свой отъезд. Они взяли с собой Анжелиту, Симону, и еще такая у нас есть Армель. Они отправились пировать в Кане — там у них было свое казино. На следующий день всех троих нашли на пляже мертвыми — голые были, белые, как черви! Не очень-то это было красивое зрелище! Три девки убили их и удрали в горы, еще мундиры с собой захватили. Ну, когда немцы ушли, Симона и Армель вернулись и стали искать Анжелиту — они потеряли ее след. Видели бы вы тогдашний Перпиньян, особенно квартал святого Иакова! В этом-то квартале и жила Анжелита. Да вы и сами это знаете. Ну да, конечно, знаете! Улицы были увешаны транспарантами. На некоторых даже было написано: «Да здравствует полиция!» Полиция и впрямь работала недурно, но все-таки это было смешно. В тот день знамена были всюду. И вдруг они исчезают! Поговаривали, что немцы, попавшие в окружение в Нарбонне, снова спустились с гор, чтобы перейти к своему дружку Франко. Эх, козлы! И в этой неразберихе вдруг кто-то узнал Симону и Армель. Их хотели было обрить, но спас полицейский. Высокий такой мужик. Он знал Анжелиту и Симону. С самого начала Анжелита работала на него.

— По прозвищу Пират.

— Его звали Пиратом, беднягу! Идиотская случайность. Напоролся на мину. Когда люди узнали, что эти девицы оставили в Кане троих бошей в чем мать родила, с ними стали носиться как с героинями. Угощали вином. Но когда Симона рассказала, как они действовали кинжалами бошей, восторги поостыли! Патриоты перепугались! А две девицы разыскали-таки Анжелиту. Ее нашли через неделю в лесу, близ черной статуи Девы Марии, в Консоласьон. Крысы погрызли ей лицо. Ее и опознали-то не сразу, потому что волосы у нее поседели. Ее тоже закололи — ударили в спину то ли ножом с широким лезвием, то ли штыком. В тех местах были русские дезертиры из армии Власова. В эту войну иногда и не знаешь хорошенько, кто умер, кто остался в живых.

— Ну а Капатас?

Игроки в тарок гримасничали, как сумасшедшие. В кафе наступила такая тишина, когда любой звук кажется нестерпимо грубым, и тут Лонги оставил даже безнадежную надежду, о которой говорил как-то раз пастух из Мускайу.

— Капатас умер, как бог. Чтобы понять, как умер Капатас, надо съездить на то место, где он умер. Съездим, когда захотите!

Лонги пришлось трезвонить в дверь своей гостиницы. Ему открыла растрепанная Рита. Желая убедиться, что Лонги не заблудится, она проводила его до номера и улыбнулась ему.

Он взял ее за подбородок, ласково поглядел ей в глаза, чмокнул в кончик сморщившегося носика и опустил в карман фартука купюру — «на шелковые чулочки!».

Большая белая клетка номера предстала перед ним такой, какой она была на самом деле, — машиной времени. Три его рисунка были разложены на стульях. И было в них что-то такое душераздирающее, словно то были останки погибшего брата.

Назад: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Санта Эспина (Santa Espina)
Дальше: II