Колокольня Палальды вызванивает к вечерне. Ей отвечают колокольни Амели-ле-Бен и Сере, отвечают в такт или не в такт — это уж глядя по настроению звонарей, которые ведут колокольную войну. Эме и Алиса наслаждаются вечером. Она и не думала, что снова увидит его, а он взял да и вернулся. Она обезумела от радости, а он снова уезжает. Сердцам так же трудно биться в лад, как и колоколам.
Алиса романтична. О, он вовсе не заблуждается на сей счет! Это не Анжелита! Алиса скорее была бы тупо добродетельной — вот как те девицы, которые предпочитают отправляться в Сен-Ферреоль, в Консоласьон или в Сен-Мартен, чтобы выпросить себе мужа, нежели обращаться к Пресвятой Деве или к святым с мольбой избавить их от последствий греха. В Руссильоне девушки целомудренны, а женщины пылки, непонятно только, каким образом первые превращаются во вторых.
Алиса замужем. Она никогда не говорит о своем муже, который живет в Бордо. Сначала она смеялась над Эме (а это значит, что она вертелась около него с первого же дня). Ей казалась забавной военная хитрость, к которой она прибегла, чтобы заставить его переменить комнату в ту ночь, когда та понадобилась (правда, ее «миссия» не требовала от нее столь многого!). Потом, узнав, что он уезжает, она бросилась к нему в объятия уже без всякого предлога. Этого было достаточно для того, чтобы, следуя женской логике, она почувствовала себя собственницей, оттого что все отдала.
Кружат стрижи — у них короткий хвост и крылья в виде двух запятых.
— Мама говорила, что никто никогда не видел спящего стрижа.
Эме вспоминает историю в духе Сент-Экзюпери, которую ему рассказали.
— Это было, когда авиация только появилась. Как-то ночью один биплан поднялся очень высоко. Приземлившись, летчик нашел в углублении крыла трупик стрижа. Стрижи спят высоко в небе, как молодые женщины Палальды.
Она напевает сардану Капатаса:
Над Валлеспиром кружат в ночи
Бесчисленных звезд рои,
Но мрак напрасно сверлят лучи —
Только одни объятья твои
Властны меня излечить.
Она, конечно, бросилась бы к нему в объятья, но достаточно и того, что люди видели бакалейщицу и парня с пчельника, идущих рядом, касаясь друг друга плечами.
Резкий свист застает их врасплох. Христиансен пришел за Эме. Пора. Алиса сжимает запястье молодого человека. Хотя она жена, и притом, как у Лорки, неверная, он говорит ей: «Девочка». Они отрываются друг от друга. Глаза молодой женщины — черные озера. Две прихожанки, вышедшие из церкви, рвут последнюю нить, которая их связывала.
На грузовиках «Берлье» громоздятся один на другом ульи, самые нижние покоятся на ложе из сухих листьев. Благодаря крючьям они составляют некоторое единое целое на общей подставке; к ульям прикреплены резиновые амортизаторы. Весь ансамбль скреплен тросами, которые пропущены через железные скобы и которые удерживают груз на месте. Тотем в виде улья висит на задней стенке второго грузовика.
Солнце, уже прячущееся за горой, все еще омывает крыши Палальды. Закашлялся стартер, первый мотор затарахтел. Второй — с непослушным газогенератором на дровах — приходится запускать ручкой. С подобной техникой караван никогда не доберется до места назначения! Фургоны, каждый из которых взят на буксир грузовиком, сохраняют тот немыслимый красный цвет, который видел Эме Лонги, когда рисовал их в дни своего Баньюльского счастья.
Первый грузовик рывком берет с места, за рулем датчанин. С ним сидит мамаша Кальсин. Во второй влезает Сантьяго. Эме и Капатас совершат путешествие в стареньком «ситроене». Два мула, которых ведет Толстяк Пьер, уже в пути. Позади каравана Палальду поглощают время и ночь.
Через час второй грузовик вынужден остановиться. Газогенератор выбрасывает настоящий гейзер. Они уже оставили позади Кастиле-дель-Аспр и хутор Кроанк; потом приземистую деревушку Толисей — родовое владение мамаши Жигу, съежившуюся под колокольней с треугольным фронтоном. Кафе с табачным киоском было еще закрыто. И вот они застряли на склоне, на дороге к Сен-Марсалю.
«Ситроен» отъезжает под благоухающие акации. В хлеву мычит встревоженный скот. Блеяние, отзвук древней-древней цивилизации, когда еще существовали кочевья — теперь они к ней возвращаются, — не дает им покоя. Пастух показывает, где они смогут набрать воды. Цыган взваливает на спину бурдюк и уходит. От моторов идет горячая вонь. Сантьяго возвращается, они заливают воду в радиатор кувшином мамаши Кальсин, а она сама удирает… Настало время, когда удирают все и вся… Под проклятия Цыгана взлетают вверх струи воды, и она льется на землю целыми стаканами. Остается только ждать наступления дня. Капатас и Эме вытаскивают сиденья из старого закрытого автомобиля и с неожиданным комфортом укладываются под черным куполом, почти таким же дырявым, как этот сволочной радиатор!
В ложбинах танцуют туманы; они наплывают друг на друга, потом становятся прозрачными — их выпивает дневное светило. Капатас зевает и потягивается. Некогда прогоревший на эспадрильях, он все же сохраняет свой фатализм. Он ждет, что целый радиатор упадет ему с неба. Лонги хочет что-то сказать, но тут из лесу доносятся какие-то дикие крики, которые пробуждают животных и эхо. Кричат вороны, протестуют сороки. Из всеобщего негодующего хора выделяется какой-то душераздирающий птичий крик, который торопливо кого-то зовет и тут же переходит в хрип. У Эме сжимается сердце. Такой же переполох поднимался давным-давно, когда его бабушка-фламандка совершала жертвоприношение — забивала курицу. Из кустов вылезает Сантьяго. Он танцует на дороге джигу, неся в руке какую-то невиданную птицу. Сверкая зубами, Сантьяго подходит к ним и бросает на траву свою жертву, которая широко распластывает крылья и замирает. Эме в каком-то столбняке смотрит на огромного тетерева — это тетерев-межняк, ширина размаха крыльев которого достигает метра. Сантьяго схватил птицу в то мгновенье, когда она приветствовала солнце.
Запястье у Сантьяго кровоточит. Браво! Значит, тетерев-межняк защищался. «Ты… Ты… Ты рассуждаешь, к-к-как твой друг Пюиг», — говорит Таккини. Честное слово, это правда.
— Хорошо! — подбоченясь, говорит мамаша Кальсин. — Будет ли у нас радиатор — еще бабушка надвое сказала, зато на обед у нас будет петух в винном соусе.
Вслед за этим немногословным приглашением к обеду они собираются на военный совет, на котором присутствует и равнодушный ко всякой технике Капатас. Вскоре все решено. Христиансен и Эме сядут в «ситроен» и будут ездить до тех пор, пока не найдут бак. Если сегодня к вечеру они не вернутся, Сантьяго останется здесь со сломанным грузовиком. А другой грузовик потащит один из фургонов и выгрузит ульи в Пи — это место, которое выбрал Эспарра. Потом вернется за оставшимися ульями. Начинается знаменитое цирковое представление, достойное лучших времен Сезара Помпона!
Сейчас еще не очень светло. Так часто бывает в Аспре; Аспра — это носовая часть горы, вклинившейся между долинами Теша и Теты. Облака идут на штурм Канигу, они вскарабкиваются к нему на плечи и там повисают. У перевала Ксатар разветвляется дорога, которая с головокружительной крутизны спускается в Вельманию, угнездившуюся в низине под Канигу, — это владение Пюига. Дорогу надо оставить слева и двигаться прямо на север, к Венса, через перевал Тернер.
Ветры сталкиваются на разных высотах. Один из них — ветер Ближнего Востока, несущий яичного цвета гагачий пух, ветер стремительный, грозовой, другой — высокогорный ветер с Пиренеев, бросающий в бой целую армаду каравелл, вздымающий все выше — туда, где летают стрижи, — распростертые крылья огромного тетерева.
Датчанин сидит за рулем, Эме с ним рядом. Начинается спуск от Ксатара к Фурту, узкие спирали поворотов. За каменными дубами тянутся сгоревшие леса. Два сусальных хутора возносят в замученное небо виселицы своих балок. Часовня в романском стиле уцелела. Ее окружают кипарисы. Когда они проезжают, раздаются долгие, зловещие удары колокола. Кладбище бесцеремонно перебегает через дорогу; его высокие надгробия похожи на мраморные шкафы. В каталонском краю мертвых не погребают. Слишком твердая здесь земля. Их «выставляют на воздух». И они высыхают, как мумии.
В свое время Хемингуэй научил Лонги, что не следует спрашивать, по ком звонит колокол. Здесь не следует даже спрашивать, кто звонит в него.
Христиансен выжимает скорость. Призрачный поселок исчезает позади них.
Временами машину окутывают полосы тумана, пронизанного солнечными стрелами. Чирикают воробьи, щебечут певчие дрозды, зеленушки. Автомобиль едет вдоль высохшего потока. По карте это, должно быть, Булес, который «течет» (это просто такое выражение) к северу. Они оставили водораздел позади. Обожженных деревьев теперь становится меньше. Некоторые из них уже выздоравливают. Это образ Франции 1943 года, но Эме сдерживается и не заговаривает об этом. Датчанина это не касается.
За пихтами и каменными дубами там и сям проглядывают каштаны, оливковые деревья, смоковницы, еще дальше чередуются похожие на складки аккордеона бесконечные волны виноградников и фруктовых садов. Сразу после Казефабра с дороги открывается долина, вся она — арена битвы облаков. На склонах отчетливо, как ка миниатюре, вырисовываются на переднем плане фруктовые культуры, серебристые тополя и почти скульптурные платаны, а вдалеке, перегораживая равнину, темнеет бронза стен Бультернера. Солнце разрывает огромные полотнища сияющих облаков и обнажает тучную землю, эту прекрасную Цереру, которой оно хочет овладеть.
Появляется стадо коз. Их колокольчики звенят, как колокольчик мальчика-певчего во время торжественной мессы. Датчанин тормозит. Мотор работает на подозрительно малых оборотах. Пастух собирает своих коз с золотистыми прямоугольниками глаз. Некоторые из них карабкаются по откосам, готовые к прыжку. Пастуху, наверное, лет шестьдесят, у него глаза как у араба и очень худое лицо. Костлявая рука его сжимает руль велосипеда со смешной предохранительной сеткой, тяжело нагруженного его скарбом, который он перевозит с места на место. У Эме возникает такое чувство, будто он уже видел это лицо — лицо покойника. Пастух их не замечает, хотя находится в нескольких шагах от них.
— Эй! Добрый человек! — кричит Эме.
Эспарра никогда иначе не заговаривает с незнакомцем. Добрый человек — это каталонский эквивалент кастильского «hombre». В трех метрах от них мужчина отскакивает в сторону.
— Вы не знаете, мсье, есть в Венса гараж Берлье?..
Добрый человек (он же мсье) обгоняет их. Он не видел их и не слышал. Его пес задирает лапу перед самой машиной, потом злобно облаивает отставших коз. Одна старая коза с бородкой готова дать ему отпор. Она показывает рога, пес — клыки. Они сделали свое дело. И теперь они идут бок о бок, оставив машину позади. Ни коза, ни собака, ни пастух не обернутся. Два мира столкнулись тут в потрясающем безразличии друг к другу.
— Он словно сошел с картины «Положение во гроб», — говорит Христиансен.
Верно! Те же черты, тот же ранящий глаз скелет — испанский реализм в изображении смерти. И если уж «Положение во гроб» начинает разгуливать по горам, то каков же грядет Апокалипсис?
Дорога становится шире. Женщины и дети во фруктовых садах машут им руками. Деревья пострадали — год выпал засушливый и не хватает рабочих рук, которые поливали бы их. Едва ли будет большой урожай.
На последнем повороте перед равниной датчанин резко тормозит, и Эме лбом бьет поклон стеклу. Дорога перегорожена колючей проволокой. Ее охраняют солдаты и два полевых жандарма.
— Halt! Polizei!
Для вящей убедительности один из них дал сигнал «стоп» круглым дорожным знаком цвета крови.
Эме берет бумажник датчанина, отдает его немцам, вытаскивает из своего бумажника документы и тоже отдает их солдатам. Все в порядке. Но тогда почему же сжимается сердце? От ожидания. Печальный ефрейтор явно не прочитал всех книг.
«Тоска Зеленая! Ну точь-в-точь Тоска Зеленая!» — «Спасибо, Бандит. Я и сам вижу». Ефрейтор в самом деле похож на того немецкого офицера из офлага, которому они все время подбирали подходящие прозвища: Вдовец, Унылая Морда, Бледная Рожа, Длинная Физия, а главное — Тоска Зеленая.
Ефрейтор возвращает бумаги. Мундир у него потрепанный, хоть и чистый. Армия-победительница пообносилась. На своем лагерном немецком языке Эме объясняет ситуацию и причины, в силу коих караван застрял в горах. Маузеры опущены.
— «Берлье» капут! Ganz капут!
Он указывает назад, на вызывающий сострадание радиатор.
— Ach, so, «Берлье»!
Ефрейтор обнаруживает проблески разума. Kein «Берлье»! Nicht «Берлье» в Бультернере или в Венса! Ни шиша! Полюбуйся на этот вольный перевод! Перпиньян или Прад!
— Брад? Was?
— So, so, Брад.
— А! Прад?
— So, so, Брад.
Это означает Прад в пятнадцати километрах. Туда и обратно это будет тридцать.
— Danke sehr.
Лонги сует в руки печального ефрейтора горшок с медом.
— Honig! Nicht Kunsthonig. Honig. Für Sie. Auf Wiedersehen, красавчик!
Но перед своими «ауфвидерзейнами» он сказал им, что сегодня же проедет здесь обратно. Этак будет лучше. Ефрейтор облизывает палец, потому что горшок закрыт неплотно, и губы его обнажают в улыбке ослепительно белый ряд зубов. Рогатки раздвигаются.
«Ситроен» снова трогается, икая — тому виной сцепление, которое дает неожиданную скорость. Христиансен считает километры и литры бензина. Вечно его не хватает. Талонов осталось только на пять литров.
— Не беда! У нас еще есть мед!
— Ты полагаешь, что «ситроен» будет жрать мед?! — говорит Христиансен, похлопывая правой рукой по бедру своего бывшего соперника.
Укрепленный городок Бультернер одет в чепец из охряной черепицы, украшен деревянной резьбой, при въезде в него стоят два черных кипариса. Оливковое дерево шевелит и позвякивает своими маленькими серебряными ложечками, выделяясь светлым пятном на фоне темной каменной громады, над которой ведут бой облака.
Не признаваясь себе в этом, оба художника дают один и тот же несбыточный обет — рисовать Бультернер до скончания века.
По этой дороге Эме в свое время проезжал дважды, но в памяти его осталась лишь ее прелесть. Долина Теты представлялась ему более широкой, более изобильной и величественной, чем долина Теша. Сами названия подсказывают это: он — Теш — скачущий, стремительный, танцующий, а она — Тета — нежная, женственная, плодоносная. Поток-Мужчина и река-Женщина вот так и текут до самого моря, ни разу не соприкоснувшись друг с другом, текут, чтобы навсегда слиться в этом бездонном брачном союзе.
Призраки Аспры остались где-то далеко. Между ними неожиданно возникла своего рода симпатия.
Датчанин замедляет ход: колонна немецких машин. Христиансен вжимается в обочину.
— А эта Алиса недурна, — неожиданно произносит он. — Она замужем. И муж ее не обременяет. Он в плену в Силезии. Зря ты на нее не клюнул!
Эме сжимает губы. Значит, Алиса наврала ему, что ее муж живет в Бордо! И он ей поверил! Бумеранг вернулся к нему. Конечно, Христиансен не мог знать ни о чем. Все время, пока Эме был в плену, он переписывался с Натали. Он смотрел на нее как на жену. Он дал ей доверенность на получение содержания. Когда он вернется, он женится на ней. Это гнусная история, самая горькая история — в первый же вечер по его возвращении Натали призналась ему, что ждала его целых три года, но несколько месяцев назад не выдержала. И с тех пор она живет… с чиновником из министерства по делам военнопленных, с которым она познакомилась, когда составляла ходатайства о репатриации Эме! В жизни прочных привязанностей не существует, тем более когда идет война. И в довершение всего он возвращается во Францию и его прикомандировывают к министерству по делам военнопленных! Больше и думать нечего о том, чтобы снова увидеться с Натали, которая так интересно рассказывала о гекко и о планктоне! Галантный роман Арлекина закончился мелодрамой Пиксерекура! И вот Эме, который был этим потрясен, потрясен до такой степени, что даже не смог ни о чем рассказать Альберу Мелмейстеру, теперь, сам того не зная, обманывает неизвестного товарища по несчастью, оставшегося в Силезии!
Он стискивает зубы. Остается только напевать поруганную сардану:
Связаны руки твои, любовь,
Ты больше уже не ждешь,
Что день для тебя загорится вновь,
Но хоть и сбилась с пути, а все ж
Во тьме куда-то бредешь.
Венса. Городок, наполненный мирной утренней суетой, великолепен. Площадь, монумент, платаны, мэрия. Эме выскакивает из машины, взбегает на крыльцо, вдыхает канцелярский запах (запах лизола, который в его краях называют лисоль). Здешний секретарь — тоже учитель, который по окончании учебного года погружается в обычное июльское безделье. Его жена присматривает за ребятишками, ну хотя бы за теми, кто не занимается сбором абрикосов. Однако, несмотря на всю свою любезность, сделать секретарь ничего не может. Гаража для грузового транспорта в Венса нет. В Праде, может, и есть. А если гаража и там нету, придется заказывать новый радиатор в Перпиньяне. Когда он будет готов? Через несколько недель, а то и месяцев.
Они снова отправляются в дорогу; Христиансен все время следит за указателем уровня бензина, так что в конце концов Эме вынужден предупредить его, что сейчас они врежутся прямо в Канигу, зелено-фиолетовую гору, которую они объезжают с самой Палальды. Вершина плохо видна. Облака раздергиваются на волокна — это пахнет грозой.
Гараж, указанный учителем из Венса, находится по дороге в Маркиксан, не доезжая города. Закрыт. Хозяйка подтверждает, что так оно и есть. Она совсем потеряла голову. Сыновей нет — один в Германии, другой неизвестно где. А у отца ведь не десять рук! Она смягчается только тогда, когда Эме говорит ей, что вернулся из лагеря. Пусть они подъедут в половине второго или без четверти два — она предупредит хозяина.
Им остается только позавтракать, что они и делают на авеню Араго, напротив фонтана, в ресторанчике, где на столах свежие скатерти в красную и белую клетку.
В Праде звонят два часа, Эме с Христиансеном ждут у гаража, как вдруг, скрипя всеми четырьмя шинами, тормозит какой-то тараск и останавливается так, как это делается в вестернах. Хозяин гаража приземист, весь пропитан смазочным маслом. И на этом лице, темном, как у кочегара, на лице, где розовато-белые морщинки вырисовываются все до одной, засверкали глаза, когда посетители заговорили о Пчелином пастыре. Им надо было сразу же сказать, что речь идет об Эспарре! Они вместе были призваны. От Эспарры удрала его шлюха, когда он еще делал эспадрильи! Эспарра, конечно, не знает, что он стал владельцем гаража под Канигу в сорок первом.
К великому неудовольствию хозяйки-мегеры, содержатель гаража — Камо — впускает их в дом. Должно быть, дому этому уже лет сорок, при входе в него и сейчас еще видна реклама, на которой драгун, склонившись над велосипедистом, расхваливает автомобили «пежо».
— Тереза, самого лучшего вина! Эти господа — друзья Капатаса.
И так как толстуха брюзжит, он орет:
— Думаешь, если этот дуралей оказался тряпкой и не устерег свою потаскуху от всяких таможенников, так и ты можешь тут командовать!
Поджав губы, Тереза приносит банки из-под горчицы и бутылку, а затем удаляется; глаза ее предвещают грозу. Они пьют великолепный гренаш.
— Можно подумать, что пьешь «Богородицыны слезки»!
Механик вытирает рот тыльной стороной руки, они идут к «ситроену» и вытаскивают злосчастный бак. Ржавое железо рассыпается при первом же повороте отвертки.
— Он слишком много пил на морозе — вот и заржавел!
При мысли, что то же самое могло произойти и с его желудком, он корчится от смеха.
— Если бы она тогда меня послушала, эта чертова шлюха, жена Эспарры! Ему еще повезло, что он от нее отделался, хотя и обзавелся рогами миурского быка!
Неожиданно он помрачнел и заговорил уже профессиональным языком:
— Черт подери! Да где я достану вам такой радиатор — это же модель двадцать восьмого года!
Они садятся в «ситроен» и проезжают Прад; едут они по долине, слева гора, справа Конфланская равнина. Река плещется под крепостными стенами прекрасной Вильфранш. Хозяин гаража заезжает к одному из своих собратьев. Безрезультатно. Через Корнейя они снова направляются в Верне.
С самого утра они огибают Канигу по маршруту, похожему на большое латинское «С», только повернувшееся на 90°. Им хорошо видна гора Пайраль. С высоты двух тысяч метров спускаются на дорогу органные трубы Конка, переливаясь всеми оттенками меди, олова и золота. Дух захватывает при виде каменной громады, парящей в воздухе. Канигу так близко, что кажется, можно разглядеть резвящуюся козочку на вершине этого Казбека Пиренеев, ожидающего своего Прометея.
Отъехав от Верне на километр, они попадают на кладбище автомобилей. Осмотрев два-три автомобиля, Камо останавливается перед испанским грузовиком. Лицо его лучится смазочным маслом и радостью. Он снимает с грузовика радиатор, предварительно простучав его клещами. Теперь остается кое-где подпаять — и дело в шляпе. В шесть часов Эме и Христиансен снова трогаются в путь с полными желудками и с полным баком бензина, с четырьмя ящиками благоухающих абрикосов и с новенькой свечой в двигателе. Только вот со сцеплением наш чудотворец ничего не смог поделать.
При выезде из Бультернера ефрейтор узнает их и пропускает. В сгоревшем лесу уже и следа нет «Положения во гроб», который гнал на пастбище черных коз.
Когда спасенный караван, приветствуемый мальчишками Вильфранш-де-Конфлана, проехал сарацинский поселок, Эме и Христиансен, как родного брата, узнали терракотовый город, опоясанный крепостными стенами и сразу выведший их в долину Ротха. Сеть пенистых потоков, берега которых частенько недоступны даже для вошедшего в раж рыболова, уносят воды гиганта.
Мамаша Кальсин и Сантьяго — даром что испанец был самый настоящий красный — молились всем пиренейским святым — святому Ферреолю, святому Женису, святому Авентену, святому Планкару, святому Лезье, святому Беару и многим другим, включая и святого Назария, — о том, чтобы выдержал радиатор, прилаженный старым товарищем Эспарры.
Они добрались до Саорры, высокомерной, потому что она лежит выше всех и господствует над рекой. Жизнь тут шла своим чередом, были открыты бакалейная и мясная лавки, булочная, кафе, школа и почта. Крестьяне — ровесники Капатаса — поболтали с Пастырем о том, о сем. И было ясно, что если разглагольствования Эспарры могли показаться стороннему наблюдателю чересчур сентенциозными и даже театральными, то у своих соотечественников он находил отклик. Таковы каталонцы. Капатас получал информацию по дороге — новости о высокогорных пастбищах, о цветении, — словом, узнавал всю местную хронику без помощи радио и прессы и в то же время заключал кое-какие сделки, не имеющие отношения к службе Риккетти.
В то время дорога была проезжей от Вильфранш до Саорры и трудной от Саорры до Пи, где она и кончалась. Моторы и подвески страдали, атакуя восточный фланг Пюиг-дес-Трес Эстеллес (разумеется, то были три звезды волхвов), кружевом вырезанный в зеленом небе. По другую сторону Ротхи вырисовывались сторожевые башни, сестры Мадлош и Массана, подобно башне Гоа, охраняющей Сен-Мартен — легендарное аббатство монахов-воинов, основанное графом Гиффром; орлиное гнездо, укрывшееся в потрескавшихся складках древнего плаща Канигу.
Неожиданно показался Пи. На высоте тысяча метров этот поселок стоял на самом краешке цивилизации. Дальше между Пн и границей, которая была от него всего в десяти километрах — на расстоянии полета стрижа, — находилась лишь деревушка Манте, в ту пору вклинивавшаяся в чужую землю. Почтальоны, охотники, таможенники, жандармы, пастухи, дровосеки ходили по узкой, крутой тропе погонщиков мулов. Над Ротхой нависали старинные дома, вцепившиеся в левый берег, угрюмые, несмотря на еще многочисленные фруктовые сады. Они остановились на площади, словно передвижной зверинец.
Они разбили лагерь, не дожидаясь Толстяка Пьера, который, вероятно, был еще у Вильфранш. Ульи надо было расставить подальше один от другого. Этого требовали местность, высота, цветение. Самый большой надо было поставить над Пи. Дорога шла над деревней цвета сиенской земли и внезапно обрывалась перед дикими овсами, в которых ветер отплясывал сумасшедший танец. Это и впрямь был край света.
Здесь просека разветвлялась. Ее главная ветка карабкалась к перевалу Манте, другая вилась по склону холма к Заброшенной Мельнице, находившейся отсюда километрах в двух. Там была запруда, которая питалась водами потока. Над ней стояла водяная мельница, почти разрушенная, поросшая мхом. Заброшенная Мельница свидетельствовала о том, что гора необитаема. Только вызванные войной нехватки могли немного оживить этот край. Мясо стало редким продуктом, а чтобы добыть дров, надо было, словно в стародавние времена, изрядно попотеть. Для земли, как и для людей, существует лишь один закон: спрос и предложение.
Этот уголок был укрыт от резких ветров, которые кружат высоко в горах, — то шло на пользу растительности — орешнику, тополям, ясеням, ивам, березам. Яркая зелень травы заставляла вспомнить об Ирландии. Цветы росли здесь в изобилии — эспарцет с розовыми, торчащими вверх метелками; шалфей с его красными цветами, о которых поют в романсах; тяжелые гиацинты, голубые и розовые дамы-патронессы; тигровые лилии и только что распустившиеся царские кудри с золотыми тычинками; воспетый поэтами желтый и белый донник; телесного цвета тимьян и множество других цветов, о которых Капатас говорил, что они могут даровать счастье в браке и при рождении и помогать страждущим и путешествующим.
Только тот, кто знал о существовании этого ковра халифа, который занимал около гектара и который со всех сторон обступал черный лес, мог рискнуть подняться сюда. Лачуга мельника с потолком из буковых балок сохранилась. Окно с источенными древоточцем ставнями выходило на живописный овраг. Тень и солнце; прошел дождь, короткий проливной дождь. Солнце заткало его своими муаровыми лучами, и над склонами гор вспыхнула радуга. Далеко, совсем далеко, на самой радуге, резвились барашки, которые объедали с нее красную полосу, а пастухи-акробаты ходили по натянутым канатам дождя.
Когда Лонги начал спускаться в Пи, где Капатас разместил свою штаб-квартиру, ему показалось, что он вот-вот задохнется. Эме учился жить так, как живет в горах насекомое. Он привык к морю и считал, что высота, прославляемая за то, что она «открывает горизонты», напротив, заслоняет их. Там, где он предполагал увидеть открытое пространство, его со всех сторон окружали стены. Он еще не знал, что просторы, тянущиеся, насколько хватает глаз, открываются только с плато или с вершин. Горы, ущелья, теснины, цирки, расселины — ты словно в заточении.
Чем выше он поднимался, тем теснее обступали его стены, и ощущение того, что ты заточен, все усиливалось. Особенно ощутимыми становятся все трудности этого стокилометрового пути, этих переплетающихся, топчущихся на одном месте дорог, когда подумаешь, что между Палальдой и Пи всего тридцать километров с высоты птичьего полета. Эти стены, обступавшие его, как в страшном сне, когда спящий должен дойти до конца галереи, которая суживается по мере того, как он продвигается вперед, были просто-напросто воплощением некоей внутренней закономерности: дорога на Манте походила на его жизнь и суживалась вместе с нею.
Первые контакты с жителями Пи не дали никаких результатов. Конечно, они были каталонцами, но в них не было ровно ничего от учтивости перпиньянцев, от площадной театральности баньюльцев, от безмятежности и уравновешенности жителей Палальды. И на войну им было наплевать. Все, что шло с равнины, вся эта Франция, которая лежала под ними и которая вспоминала о них лишь тогда, когда речь заходила о налогах и о реквизициях, вызывала у них недоверие.
С погодой тоже не повезло, от удручающей духоты бросало в пот. До чего же странной была мысль — избрать этот тупик отправным пунктом для побега!
Но удастся ли этот побег? Промашка в Лас Ильясе потрясла Лонги. Не был ли этот побег химерой, которой он тешил себя и которую дважды чуть было не поймал за хвост — речь идет, конечно, о Пор-Вандре и о Лас Ильясе? Да и в этих попытках, наверно, главную роль играл случай, а вовсе не его решимость, которая заметно поубавилась. Разве не уподоблялся он своим товарищам по бараку, товарищам, которые строили планы, которые контрабандой доставали бумагу, марки, одежду, которые осмеливались вести подкопы, которых всегда накрывали и которые в мире, обнесенном колючей проволокой, мечтали о свободе? С ним происходило примерно то же самое. Пюиг, должно быть, понимал это. И не относился ли он к Лонги с неким пренебрежением? К тому же Эме приехал в Перпиньян 28 мая, а сейчас было уже 12 июля! 46 дней! Это действовало на Лонги удручающе. Горы повергали его в уныние.
На другой день появился Толстяк Пьер, не потерявший ни грамма жиру. Все становилось на свои места. Тележка с плохо прилаженными колесами и два мула развозили ульи, сопровождаемые Толстяком Пьером, Санти или Капатасом.
Двенадцатого числа в полдень Капатас, Санти, Толстяк Пьер, Эме и двое мальчишек — любители меда из Пи — после четырехкилометрового подъема подошли к перевалу. Их приветствовали барашки. Лес Мускайу возвышался над чуть волнистым, неровным плато в цирке голубых гор. Испания была рядом. Капатас указывал на востоке Пла Гийем, с которого вы могли бы, если бы у вас были козьи копыта, добраться до высоко расположенной долины Теша. С востока на запад шли пик Костабонн, вершина Помароля — Маррана, которая задирала свой сиреневый нос и которая находилась уже в Испании; Дониа и Жеан, расположенные на самой границе Франции, — восхитительный полувенец, заканчивающийся пиком Редун и пиком Галлинас — оба они достигают высоты 2800 метров.
Альпийский луг пожелтел от жары. Пастух, который пас овец, собрал их в стадо. Вновь прибывшие поздоровались с ним. Пчелы? Да, они здесь есть, справа, на склоне горы. А он возвращается в Манте — это под ними, — в коричневую деревню, дремлющую на берегу речки, параллельной Ротхе.
Пастух, лицо которого словно было вырезано резцом и у которого была мягкая улыбка, хотя и не встречал прежде Пчелиного пастыря, но знал о его существовании. Вплоть до самой Палальды говорили: Капатас или Эспарра, реже — Пастырь. А за Палальдой его называли только Пастырем. Наверху Пастырь становился существом мифологическим.
Было бы невежливо оборвать на этом разговор. Блея и издавая запах жирового выпота, животные выходили из лесу. Как шло разведение скота? Плохо. Очень плохо. Во всяком случае, надо было подумать о том, чтобы уходить с вершин. А для барана это конец. Когда высокогорные пастбища истощатся, им, верно, придется спускаться вниз, тогда как пчелы поднимутся еще выше.
— Вряд ли, — сказал Капатас, — я предпочел бы дождаться осени здесь, только ведь никто ничего наперед не знает.
Для пчел эти места еще имели свою прелесть. Молочно-зеленые зонтики, маленькие гвоздики и васильки покачивались на фоне зарослей дрока, за которым в свою очередь вставали стеной сменяющие друг друга сосны и березы. Там и сям трепетали ветви рябины, дарившие этому времени года свои таинственные кровавые ягоды.