Книга: Пчелиный пастырь
Назад: ПЧЕЛИНЫЙ ПАСТЫРЬ (Роман)
Дальше: II

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Первые такты сарданы

I

Эме Лонги открывает глаза. Белесый рассвет растекается по купе. Скрежет колес, мерно постукивающих в бесконечной ночи, убеждает, что поезд по-прежнему медленно катится по неровному балласту… Саботаж? «Да это прямо тачка какая-то», — как сказала бы бабушка. Улыбка горячо любимой старушки исчезает. Он смотрит перед собой. Тулуза осталась позади; Лонги вспоминает о мягком нажиме икр, которые то напирали на его икры, то отодвигались, то напирали снова; об удовольствии, какое он при этом испытывал. Вспоминает с грустью: дама в купе спит или притворяется, что спит, — она похожа на рыбу, которую вытащили из воды. Он подсовывает под себя ногу, упрятанную в темно-коричневую, жесткую, узкую в лодыжке штанину — эти брюки он только что сшил по промтоварной карточке демобилизованного. Брюки приоткрывают пару желтых, тоже новых, ботинок на тройной подошве. Желтый цвет — это не его вкус. Это то, что оставалось. На штаны ушла часть его демобилизационного пособия. Цены ужасающие, но теперь, когда Эме Лонги остался один, он чувствует себя богатым благодаря своему жалованью и перемене своего положения в министерстве.

Купе полупустое, несмотря на нагромождение тюков, потрепанных чемоданов, картонок и сумок, от которых раздуваются багажные сетки. Когда они проезжали демаркационную линию, в купе было восемь пассажиров. Сейчас остались только эта спящая полная дама в цветастом платье и сухопарый мужчина, который читает «Ле Нуво Тан».

Светлеет. Поезд, раскачиваясь, снова тронулся — возникает тягостное чувство, будто он едет по временному мосту. Другие пассажиры, вероятно, сошли в Каркассоне — мельком он видел призрачные очертания этого города — или в Нарбонне. Он стряхивает с себя оцепенение. Его левое плечо — это средоточие боли. Стоящий на балласте усатый железнодорожник помахивает красным флажком. Опершись на лопаты, рабочие строят гримасы длинному поезду. Еще немного — и они будут стоять в воде. Поезд катится по бесконечной лагуне.

Налево позолоченная первыми лучами солнца деревушка высовывает на поверхность этого мертвенно-синего простора свои черепичные крыши, напоминающие рыбью чешую. Туда не ведет ни одна дорога. В камышах покоятся в собственном отражении баркасы. По мере того как поезд набирает скорость, лазурь и золото становятся все ярче. Деревня остается позади. Окна открыты, словно в знак приветствия или смеха ради. Конечно, они замедлили ход из боязни диверсии — нет ничего легче, как устроить чертову пробку здесь, между прудом Сижан и прудом Эйроль! Это единственная железнодорожная ветка между Нарбонном и Перпиньяном. Лазурь лагуны со стороны земли цвета охры напоминает павлинье перо; в сторону моря эта голубизна зеленеет, затем становится изумрудно-желтой. А вдали — море с ослепительными барашками. Эта утренняя симфония потрясает пассажира после тридцатитрехмесячного плена в зелени германского вагона.

В Сальсе, где прячется в виноградниках обезглавленный форт, Лонги возвращается в купе. Глядь, а их уж пятеро. Капитан-артиллерист в мундире, который слишком широк для него. Какой-то грязный служака. Его сундучок, поставленный на бок, загораживает проход. Выражение лица у артиллериста такое кислое, что Эме не хочется вступать с ним в разговор. Пассажирка напротив, кокетливо улыбнувшись, начинает наводить красоту. И как раз вовремя.

Сальс остался позади в нескончаемом скрежете переводимых стрелок; перед глазами Лонги расстилается равнина, по которой рассыпались большие приветливые поселки. За ними встает стеной Альбер, простирающий к еще темному небу свои древние сторожевые башни — Массану и Мадлош. Канигу надел свою шапку из облаков. Да, это Канигу. Хотя Эме проезжал здесь не раз, щеголяя наивной любознательностью северянина, он все же не помнил, чтобы Канигу был виден на таком большом расстоянии. Перед глазами проплывают пальмы, участки земли, фабрики, барские усадьбы, оливковые деревья и пустыри. Поезд быстро пролетает через Тету по мосту, покрытому ржавчиной (вид у реки лихорадочно возбужденный), въезжает в Перпиньян и вскоре останавливается.

Эме Лонги пропускает вперед своих спутников, нагруженных вещами. За грязными оконными стеклами вопит и грохочет вокзал. Эме все-таки улыбается даме, сидящей напротив. Она шелестит: «До свиданья, мсье», и от этих прощальных слов пахнет тимьяном. Сюрприз: сзади она великолепна — узкие лодыжки, полные икры (сейчас носят короткие, выше колен юбки-клеш), невероятно тонкая талия и круглый зад. «Вот так можно проворонить славную бабенку!» — шипит ему в ухо Бандит, его товарищ по Stube XVII, бордосец, пехотинец, балагур. Эме пожимает плечами. Заткнись, Бандит!

Он выходит. Из вещей он взял сколько мог. Столько, чтобы ни у кого не возникало никаких подозрений. В правой руке у него большой красный чемодан, который сделал в мастерской Марчелло Таккини — здоровенный веселый заика, служка-мирянин из их театральной общины в офлаге. Таккини он любит как родного брата. Их судьбы так похожи! Таккини, как и он, — потомок итальянских эмигрантов, как и он — бедняк, как и он — учитель, как и он — северянин. Единственная разница между ними: Таккини — католик, строго соблюдающий все обряды. И этот чемодан — не простой чемодан. В офлаге они вшестером составили постоянную труппу, В каждом из четырех «блоков» лагеря для офицеров была своя театральная труппа. Эме Лонги был декоратором. Вместе с режиссером-автором, двумя столярами-машинистами и музыкантом они пользовались неоценимым преимуществом: они жили в бараке-мастерской, а не в тесноте и скученности общих бараков, где на трехэтажных нарах лежали двадцать четыре человека. Таккини стыдился этого, он не считал, что имеет право жить в мастерской. Он стал поваром в труппе, а свободное время между лекцией философа Поля Рикёра и занятиями немецким языком использовал для того, чтобы сделать этот чемодан из картона, предназначенного для декораций, и жестяных частей, вырезанных из консервных банок. Чемодан предназначался первому, кто вернется во Францию. Таковым оказался Эме. Он находил это несправедливым. Он не был женат. В песках, в ноябре 1940 года и в феврале 1941, он узнал о смерти единственных родных существ, которые у него оставались в Валансьенне, — матери и бабушки; мать медленно убило горе, а суровую бабушку, несмотря на все ее мужество, — лишения и старость. Что поделаешь? Не мог же он передать им свою рану, из-за которой был демобилизован. Таккини сейчас же взялся за новый чемодан.

О, этот выход из лагеря! Их было тридцать счастливчиков на несколько тысяч человек. На этой песчаной равнине, открытой всем ветрам, был собачий холод. Но несмотря на это, их всех вывели из лагерных бараков, как скаутов, и они пели старинную ирландскую балладу «Старая дружба», которая обошла тогда всю Германию:

Друзья, не говорю: «Прощай!» —

А только: «До свиданья!»

Вернемся мы в родимый край,

А значит — до свиданья!

Стоял трескучий мороз.

 

Платформа была забита багажными тележками, немецкими офицерами, французскими таможенниками и жандармами, демобилизованными солдатами и Schwestern; кишмя кишели женщины-солдаты, прозванные «мышками» за свои серые мундиры, — подтянутые фройляйн с поджатыми губами, со строгими прическами и с бюстами валькирий под мундирами. Хайль Гитлер! «Эх! Переспать бы с этакой серой мышкой! — вздыхает Бандит. — Всю жизнь мечтал!»

Под большими часами висит расписание пересадок на Прад, Сен-Поль-де-Фенуйе, Аржелес, Баньюльс, Сербер, Пор-Бу. На расписании обозначена и дата: 26 мая 1943 года. Пятница. Эме Лонги смотрит на свои офицерские часы. (Как раз перед тем, как он попал в плен, его назначили начальником штаба батальона). Поезд пришел вовремя. Носильщика, разумеется, нет. Ба, да ведь его ждут за контрольно-пропускным пунктом!

Второй чемодан более громоздкий: это старый, покрытый пятнами дубовый ящик с кистями и красками; ящик ставится на три ножки. У него откидная крышка. Внутренняя сторона крышки — это палитра, которая вынимается. Винты позволяют регулировать наклон. У Эме больше нет холста, но шесть вставленных в раму досок из тюльпанного дерева, которые он везет с собой, — это целое состояние.

У турникета Эме предъявляет свой литер. Он становится в очередь к контролю. Плечо у него дергает. Он попробовал было нести свою поклажу на лямке, но чуть не вскрикнул от боли. Самое тяжелое — это чемодан. Очереди. Четыре года очередей! И в лагере, и во Франции. На раздачу пищи, на раздачу табака, в кино, в ларек. Во Франции это еще осложнялось индивидуальным анархизмом. Стоит тошнотворный запах дезинфекции и плохого угля. Пропуска проверяют французские жандармы в полевом обмундировании. Проверяют они тщательно, особенно — совсем новенькое удостоверение личности.

ФРАНЦУЗСКОЕ ГОСУДАРСТВО

Фамилия: Лонги Имя: Эме-Луи

Дата и место рождения: 24 октября 1913 года, Валансьенн (Нор).

Национальность: француз

Рост: 1 м 72 см

Цвет лица: бледный

Глаза: карие

Волосы: черные

Борода: не имеется

Усы: короткие

Нос: прямой

Телосложение: нормальное

Лицо: овальное

Особые приметы: не имеется

Адрес: Валансьенн (Нор), улица Сен-Ладр, 6.

Выдано 5 мая 1943.

Супрефект Лепервье

Министерское удостоверение с трехцветными полосками совсем уж новехонькое! Уполномоченный министерства по делам военнопленных находится в отпуску, Широкие брови поднимаются.

— Все новенькое, вот как!

И — совсем тихо — жандарм шепчет:

— Немецкого контроля нет. Вы можете пройти, господин лейтенант.

Жандарм увидел в петлице черно-зеленую ленточку военного креста.

— Здесь вы скоро поправитесь. Воздух у нас прекрасный.

Он отдает честь по-военному.

Несмотря на такой прием, Эме ощущает какой-то душевный надлом — то чувство, которое он испытал в Компьене, когда, внезапно демобилизованный, без конвоира, с правом в любое время сесть на поезд, он вошел в лавку ножевых изделий. Ему уже давно нужны были ножницы для усов. К нему подошла девушка в строго траурном наряде. Когда она узнала, что он «оттуда», лицо ее прояснилось. Она не взяла у него деньги и сказала ему:

— Я всегда спрашивала себя, как это мужчины ухитряются сделать так, чтобы усы у них не выросли такими, как у Верцингеторикса. Вы подстригаете их вот такими маленькими ножничками, так ведь? Это нержавеющая сталь.

Он хранил и ножницы, и эту улыбку.

Лонги покидает черный вокзал и выходит на террасу. Он высматривает человека, который, как и он, должен держать в руке министерскую брошюру «Военнопленные». Никого. Водитель велотакси предлагает ему свои услуги. Он делает отрицательный знак рукой. Человек смуглолицый, с впалой грудью. Он ухмыляется, и это, вне всякого сомнения, означает: «А иди-ка ты…»

Солнце безжалостно обнажает ветхость картин, устарелые афиши, грязь на стеклах. Во Франции нехватка мыла.

Никого. Нет брошюры с трехцветными полосками. Рана болит. Красный чемодан и ящик поставлены на цементный пол. Его соседка по купе появляется снова под руку со здоровенным молодцом в очках; она громко говорит с резким южным акцентом — он не больно-то разбирается в этих акцентах. Она видит Эме, улыбается, делает сочувственную гримаску — он ей симпатичен. Городские автомотрисы с яркими, черноволосыми и смуглыми пассажирами. Громогласная речь. Воспоминания. Он идет к киоску, покупает «Эндепандан де Пирене-Орьенталь». Веселый малый в красном свитере не нашел себе пассажира и краешком глаза выслеживает растерявшегося путешественника. Идет ва-банк! Снова подходит к Эме. Двумя желтыми пальцами прикасается к каскетке. Красный свитер протерт на локтях.

— Вы кого-нибудь ждете?

— Откровенно говоря, да.

— Люди не всегда делают то, чего им хочется. Закурить у вас не найдется?

Эме Лонги вытаскивает пачку из кармана. Он получил ее в министерстве. Сигареты «Марешаль». Велосипедист оценил это.

— Куда вам ехать, знаете?

Похоже, этот тип хочет содрать с него. Уж больно хорошо одет этот молодой пассажир в своей длинной желтоватой куртке под твид. В концлагере Поль Рикёр настаивал на моральной свободе военнопленных — это естественно, когда рушатся условности, ханжество, различные табу. Ты обманывал жену? Ты веришь в бога? Тебе, конечно, симпатичны твои молодые хозяева? Ты богат? Обыкновенные вопросы — и все барьеры рушатся. В лагере друг другу задают вопросы без стеснения. Эме не шокирует фамильярность велосипедиста.

— Я из Парижа, уполномоченный министерства по делам военнопленных. Во вторник дали телеграмму, а в среду еще и позвонили о моем приезде. В перпиньянское Управление по делам военнопленных.

— До десяти вы никого не найдете.

Он как будто хочет что-то сказать, но сдерживается. Лонги растерянно смотрит по сторонам. Велосипедист продолжает:

— Знаете гостиницу «Грот»?

Он берет чемодан и ящик. Эме садится в коляску, которая почти касается земли. Он чувствует себя так, будто попал в Гонконг. Встречающего нет. Он берет рикшу… Парень уже на седле. Сомнений нет: этот парень — профессиональный гонщик. Ноги работают, как хорошо смазанные шатуны, для которых словно и груза-то не существует. Медленно проплывают лавочки, такие же пустые, как и в Париже. В витрине мясной лавки стоят цветы. Ага! Вокзальная улица стала улицей Маршала Петэна.

Когда Эме Лонги приезжал на Алый Берег, он почти никогда не бывал в Перпиньяне — это слишком далеко от моря.

Он смутно помнит канал с цементными берегами, большое кафе начала века с пальмами в кадках — не то «Пальмерэ», не то «Пальмариум» — и великолепную зубчатую башню Кастилье. Помнит он, разумеется, и очаровательный Морской грот, но уже не представляет себе его местоположения. Проехав по тенистым улицам, велотакси выскакивает на набережную Вобан; Кастилье, стоящая на берегу какого-то странного канала опалового цвета, резко выступает из зелени. Не замедляя хода и что-то насвистывая, водитель ныряет в тень башни. Прохожие с бранью шарахаются в стороны. Наконец они останавливаются на четырехугольной площади, выложенной мраморными плитами; ее окружают кафе. Совершенное строение Грота господствует над этой площадью в театральных декорациях, оживляемых причудливым сочетанием низких стрельчатых сводов на манер майоркских. Бронзовая Венера работы Майоля насмешливо возвышается над затянутыми в корсеты манекенами магазина «Идеальная фигура».

А вот и гостиница «Грот». Путешественник вылезает из коляски. Улочка по-южному узкая. Он входит в гостиницу — патио, зеленые растения, красивая вощеная деревенская мебель. В приемной — никого.

— Есть здесь кто-нибудь? — кричит велосипедист.

— Иду, иду, — отвечает звонкий голос.

Эме платит этому — как его? — рикше или «тяни-толкаю». Тот благодарит.

— Если я вам понадоблюсь… тогда… Вечером меня всегда можно найти в кафе «Козел» — это рядом с Кастилье. Вы спросите «сентонжца».

Сквозь стекла и занавески Эме видит, как он уезжает, словно пританцовывая. Эме вздрагивает. Он не слыхал, как вошла и стала за стойкой женщина — высокая, черноволосая, гладкокожая; волосы ее стянуты сзади в пучок так, что получается единая линия, идущая от прямого носа, ото лба к затылку. Это хозяйка «Грота» — персонаж во вкусе Расина.

— Мсье! Вы заказывали номер?

Голос у нее сладкий. Она разглядывает бедный чемодан, ящик, не в силах понять, почему такое несоответствие между багажом и его владельцем.

— Эме Лонги, Л-о-н-г-и. Управление по делам военнопленных должно было забронировать мне номер.

Она смотрит на него с жалостливой симпатией, но для порядка все-таки перелистывает книгу записей.

— Для вас ничего не забронировано. Управление по делам военнопленных часто посылает к нам клиентов.

По его лицу скользнула тень, женщина смотрит на него с каким-то подозрительным вниманием.

— Хотя правда…

Можно подумать, что она говорит сама с собой.

— Может, вы позвоните?

На часах три минуты десятого.

— Дело в том, что еще слишком рано. И потом…

В светло-карих глазах на лице с правильными чертами она видит тоскливое выражение. Он вытаскивает из бумажника удостоверение личности.

— Что это еще за команды?.. Мой муж унтер-офицер… В Саксонии. Тошно ему было в шталаге. Он имел право не работать. Только он не захотел этим воспользоваться. Он в лесной команде.

— Много их там?

— Человек сорок. Они в распоряжении ведомства Геринга.

— Я из офлага. Там все по-другому.

— В командах, стало быть, получше будет?

— Да.

— В Управлении по делам военнопленных тоже так говорят…

В воздухе кружится стенная оса. Уже становится жарко. Он отвык от жары. Хозяйка возвращает ему удостоверение личности. Что же он будет делать?

— А где это Управление?

— За ратушей. Надо пройти двором. Но вы туда не ходите. У меня есть свободная комната. Она выходит на площадь. Вам будет там хорошо. А я сама схожу в Управление часам к двенадцати. Оставайтесь, отдыхайте!

Она прислушивается. Где-то гудит пылесос.

— Постояльцы у меня… всякие. Есть и немецкие офицеры, но гостиницу все же не реквизировали. Есть и французы…

Ей смерть хочется кое-что сказать, но она проглатывает фразу. Будь на его месте другой человек, который с 1940 года жил бы в этих краях, никуда не уезжая, тот, может, и догадался бы.

— Есть такие, кто разъезжает по торговым делам, есть и такие, кто разъезжает… совсем по другим делам. Да, все изменилось.

— Да. Благодарю вас. Ведь вы оказываете мне доверие.

Она улыбается так же грустно, как и он.

— Постойте, я помогу вам. Я сильная. Прислуга-то у меня…

Она поднимает ящик.

— Вы рисуете?

— Да.

Он следует за ней, неся красный чемодан в правой руке. Пылесос гудит громче. Комнаты открыты настежь. Постели не убраны. Старая женщина:

— Мадам Соланж, эта свинья из четвертого номера опять прожег наволочку сигаретой!

В коридоре пахнет воском. В конце его открывается комната, белая с зеленым. Два окна выходят на площадь.

— Для всех: вы встретили в Германии моего мужа, военнопленного, и привезли мне новости о нем. Его зовут Понс, Жоакен Понс, он каталонец. От ресторана мне пришлось отказаться. Слишком много хлопот с едой. Отдыхайте. Полежите. Из крана с горячей водой течет, конечно, холодная…

Она закрывает комнату. Он идет к двери, не зная, надо ли запереть ее на задвижку, потом возвращается к окну. Внизу, налево, пустая терраса кафе. Каркас тента, натянутого над террасой, вычерчивает причудливые ромбовидные фигуры. Дальше, с той же стороны, — еще одна терраса. Белые стулья еще по-утреннему выстроены в ряд. Несколько посетителей без пиджаков пьют кофе. Напротив белого кафе — изящный, изломанный фасад Морского грота. Он тоже превратился теперь в кафе — можно подумать, что Венера Майоля находится там для того, чтобы заманивать нерешительных посетителей. Атмосфера здесь почти легкая. Все рано или поздно уладится. В Перпиньяне трагедии почти невозможны.

А справа чуть ли не вторгается через улочку в его комнату ратуша, кажущаяся в тени совсем коричневой. На ее красивых стенах, выложенных речной галькой, выделяются три непохожие друг на друга бронзовые руки и тянутся куда-то над площадью. Пятеро немецких солдат проходят внизу, как некий загадочный символ. Без оружия. В пилотках. Выглядят они вовсе не парадно — так же, как и часовые в офлаге! Война продолжается и съедает отборные части.

Лонги идет к постели, разувается и во весь рост растягивается на стеганом прюнелевом одеяле под репродукцией «Положение во гроб».

 

Колокола вырвали его из чересчур тяжелого сна. Без двадцати два. Серебристые звуки струятся по городу. Слышится немецкая речь. Он отыскивает фонтанчик; в холле — Соланж Понс. Она о чем-то спорит с каким-то длинным штатским с мигающими глазами кролика. Уходя, кролик надевает очки в железной оправе и сразу становится похожим на хищного хорька. Поклонившись, он сухо прощается.

— Хорошо спали? Я стучала к вам несколько раз. Только не смела быть настойчивой. Я ходила в Управление. Ясное дело, там что-то случилось, это можно было понять. Арестовали Симона — того, кто должен был вас встретить. Его посадили в Крепость.

— Да за что же?

— Если бы вы пошли туда и спросили Симона, вам пришлось бы объяснять, что вас связывает…

— Да ничего!

— Вечная история: никто ничем ни с кем не связан. Только имейте в виду, что ваши товарищи получили из Парижа сообщение, касающееся вас. Обо всем остальном вы должны забыть.

— Обо всем остальном?

— Да, обо всем — о том, что Симон должен был ждать вас на вокзале, о том, что здесь вам был заказан номер. Тогда у них не будет никаких следов…

— Конечно, ведь это же был телефонный разговор!

— Да, господин Лонги. На вашем месте я пошла бы к ним только завтра… Погодите-ка! Завтра суббота. В понедельник. Вы спросите Бернара Ориоля… Это президент. До свидания, господа.

Она улыбается трем немцам, которые выходят из офицерской столовой.

— Бернар — племянник моего мужа. Он скажет вам, как обстоят дела.

— Что же я буду делать здесь до понедельника?

— Как что? Жилье у вас уже есть. У нас есть кино, а у Кане — море.

— Я хотел позавтракать в «Пальмариуме».

— Идите в «Балеарские острова», скажите там, что вы от меня…

— Вы шутите?

Она пристально смотрит на него острым взглядом.

— Это кафе на Совиной улице, рядом с церковью святого Иакова. Пойдете по улице Аржантери — этак будет ближе. Там два смежных кинозала: «Майорка» и «Минорка». Бар приспособлен под ресторан. Вы спросите мсье Торрея. Вы скажете ему: «Мадам Понс не может меня накормить».

— В такое время?

— В Перпиньяне охотно закусывают на испанский лад.

— Право, не знаю, как вас благодарить, мадам.

— О! Военнопленные — это, знаете ли, для меня свои люди…

Он выходит. Без чемодана и без ящика он не идет, а плывет. Он снова обрел свой рост, свои широкие плечи, непокрытую голову. В своем аквариуме вновь погружается в счета Соланж Понс — эта трактирная Гермиона.

 

Легковых автомобилей, кроме газогенераторных, мало, но движение непрерывное: грузовички, велосипеды, несколько мулов, которые теперь опять вернулись на службу, и фиакры с красными и желтыми ободьями. По мере того как улицы становились уже, пешеходы все больше напоминали средиземноморцев. Вот так же он чувствовал бы себя в Неаполе, Пальме или Оране. Иногда он сходит с тротуара шириною в два фута, чтобы пропустить женщину, которая благодарит его, улыбкой отвечая на его улыбку. Лонги испытывает какую-то смутную тревогу — чувство, которое так хорошо ему знакомо и странным образом обострилось с тех пор, как он вернулся из Померании. Никогда не быть на своем месте. Никогда не делать то, что нужно. Ему недостает человеческого тепла офлага. Кроме того, рана не дает забыть о себе. Без конца дергает где-то в глубине, словно внутренний ожог. Он не выходит из депрессии. Врачи не скрыли, что немцы освободили его не без причины. А тут еще нить оборвалась: Симон арестован. Гляди-ка, в одной из витрин очень хороший Грюбер с его болезненным надломом — растрепанная «ню» в мастерской, где смещены все перспективы. Живопись… Это должно означать умиротворенность…

Вот наконец и «Балеарские острова». Двойной кинозал имеет плачевный вид. Оба зала закрыты. «Вечерние посетители» пойдут завтра. Это он видел. Он любил этот фильм, потому что этот фильм был далек от современности. От настоящей жизни.

Он входит в бар, который содержит этакий Валентин Бескостый с волосами ежиком — они кажутся совсем белыми на фоне коричневого цвета кожи, — с выпирающими скулами и острым носом. Прислуживает мальчишка.

— Можно видеть мсье Торрея? — спрашивает Лонги.

Мальчуган поворачивается своим ангельским профилем к высокому тощему человеку и окликает его. Мсье Торрей делает несколько шагов за своей цинковой крепостной стеной. Кажется странным, что не слышен скрип его костей.

— Мадам Соланж Понс сказала мне, что я могу у вас перекусить.

— Да, ежели вы не слишком привередливы.

Торрей выходит из-за стойки. На каменном полу он кажется не таким уж длинным, и все-таки он на десять сантиметров выше Эме. У него характерный для высоких мужчин наклон головы — это можно принять и за выражение снисходительности. Он бросает в сторону кухни:

— Марина! Омлет, сало, картошка и бутылка Пер Пиня — все для больного.

Марина, сияющая матрона, выглядывает из окошка своей кухни.

— Понятно, Пират.

— Пират — это я, — сказал Торрей. — Соланж не сказала вам этого, а?

— Я приехал только сегодня утром парижским поездом.

— Вы похожи на бродячую собаку. Все посетители, которых посылает мне Соланж, похожи друг на друга. Ладно, кушайте. Не буду вам мешать.

Лонги ест с аппетитом. Черная колбаса, крупные слезы жира на дымящемся мясе. Пер Пинь все скрасит. Вот это вино! Ребятам оно понравилось бы. Таккини защелкал бы языком. Он похож на монаха, этот Таккини. Может быть, он и станет монахом. Из другого конца зала доносятся раскаты голоса — это хозяин звонит по телефону. Помидоры необыкновенные! Холодные баклажаны. Вкус овоща, его плоть пропитаны оливковым маслом. Дело идет еще веселее, когда Марина приносит светлый омлет с маленькими золотистыми кубиками картофеля…

— Это все, что есть. Вишни из Сере. Последние.

Двое за соседним столиком вытягивают головы, наклоняясь над столом, и тихо разговаривают. Марина подает кофе, не побеспокоив их. Кончиком ножа Эме подбирает крошки. Он все еще пребывает в нерешительности. Ждать до понедельника? Идти в Управление по делам военнопленных к этому кузену Ориолю? Обосноваться бы где-нибудь в Коллиуре или в Баньюльсе. Рисовать. «Здесь вы поправитесь, господин лейтенант». Это означает, что другой путь отрезан. Он сам больше ничего не решает. Ему остается только плыть по течению. «Политика дохлой ей… собаки, которую сносит течением», — шепчет Таккини, изучая «Действие» Блонделя. Ну, а если бы путь не был отрезан? Силы возвращаются к нему. Пища как-то опьяняет. Нет. Это невозможно. Оставаться вот так — одному? Хотя бы даже и с полным желудком? Надо убираться отсюда, надо убираться… Неважно куда! Неважно как! Разве он не принял решения? В Париже. До установления контакта с Симоном. Что же дальше? Надо продолжать. Без Симона.

А вот и опять Пират. Подходящее имечко для такого громилы! Хозяин несет бутылку коньяку. Испанского. Он садится напротив молодого офицера и показывает ему бутылку.

— Подлейте в чашку, пожалуйста. Как северяне.

— А я и есть северянин. Знаете, как это называется?

— Отличный бистуй, — сказал Пират.

— Да, крепкий.

Эме вытаскивает свои сигареты-приманку. Быстрый взгляд Торрея, тяжелый и оценивающий.

— Так. Вы, стало быть, в пиковом положении.

— Да.

— Симон?

— Именно.

— Беглый?

— Репатриант.

Хозяин хмурится.

— Я ранен.

— А-а! Куда?

— В левое плечо.

— Где?

— Под Ретелем.

— Когда?

— Одиннадцатого июня, в сороковом.

— Какой полк?

— Сто двадцать седьмой стрелковый. Если вас это забавляет, я не в обиде.

— Э, я стреляный воробей. Потому-то меня и зовут Пиратом.

— Могу еще сказать вам: две благодарности в приказе. Регулярная часть, действующая в тылу противника, в районе линии Мажино.

— Где?

— Трамборн, сектор Булэ-сюр-Мозель.

Эме не по себе. Голова у него кружится. Пират — мягче:

— Что, неважнец дела? Подождите меня.

Хозяин уходит. Пластинка. Поет Джанго Рэнарт. И здесь он! Что ж, во всяком случае, в Перпиньяне слушать Джанго куда приятнее, чем в Померании! Он снова видит перед собой зондерфюрера, который заставлял их слушать записи свинга, привезенные из Парижа отпускниками, — того самого зондерфюрера, который включил его в список раненых репатриантов.

— Я уже отвык пить. Но каждый раз попадаюсь на приманку.

Торрей снова налил коньяку. В кафе такая жара, что от спиртного жарче уже не станет.

— Что вы собираетесь делать?

— У меня нет выбора. В понедельник пойду в Управление. А там посмотрим — может, удастся обосноваться на Алом Берегу.

Торрей щелкает языком.

— Вдоль границы — запретная зона. Вам нужно разрешение на въезд от префектуры, подписанное немцами. Бумажки из Парижа тут ничего не стоят.

Каталонцы уходят. Один из них хлопает хозяина по плечу.

— Карлос, пока!

Торрей продолжает:

— Насчет документов можете быть спокойны! Это-то они умеют. А вот на остальном вы из-за них засыплетесь. И выхода не найдете, в одиночку-то.

Эме Лонги вспоминает о привокзальном велотакси.

— Сегодня утром какой-то тип привез меня в «Грот». Он сказал, чтобы я пришел к нему, если у меня будут неприятности. Это рядом с Кастилье. Кафе «Козел». Я должен буду спросить «сентонжца».

— Сволочь! — говорит Торрей. — У этих подонков глаз наметанный! Поневоле встает вопрос — не служит ли велотакси этой гадине только для маскировки! Не поддавайтесь! Нет-нет, бошам они вас не выдадут. Только вытянут из вас всю монету, да и поминай как звали, а сперва будут перебрасывать вас от одного к другому, к третьему, а потом вас сцапает патруль, и окажетесь вы в Фонтен дю Булу!

— Фонтен дю Булу? Это что — здание водолечебницы?

— Вот, вот, самый верный способ хорошенько попариться, старина!

— До войны в Булу были клетки с орлами, царственными орлами Пиренеев.

— Они и сейчас там. Ну ладно.

Торрей встает.

— Сидите, сидите. Марина, дай этому господину еще кофе. А может, коньяку? Не хотите? А я вот привык.

Он наливает себе полную рюмку, выпивает, щелкает языком.

— Если бы они не называли это коньяком, это было бы еще лучше. Подождите меня.

Он пожимает Эме руку. У него мускулистая лапа. Улыбка добрая. Он уходит. Проигрыватель играет свинг «Трубадур».

Назад: ПЧЕЛИНЫЙ ПАСТЫРЬ (Роман)
Дальше: II