Книга: Спор об унтере Грише
Назад: Глава вторая. Поражение
Дальше: Глава четвертая. Новости

Глава третья. Снег

Снежная вьюга над Восточной равниной. Где-то за лесами — центр вращения метели. Вокруг него, словно спицы и обод огромного стеклянного колеса, вихрем проносится над землей рать снежных хлопьев. С визгом и воем падают они на верхушки деревьев, столбы, крыши, на каждый выступ, на широкие, низменные поля, которые жмутся от холода. Сначала мириады хлопьев еще тают, но от их испарений холод усиливается, и через несколько часов над этим талым месивом громоздится твердый, стойкий зимний слой снега. Мир меняет свой облик, становится белым, седым.

Пронзительно завывает и бушует вьюга в лесах между Мервинском и Брест-Литовском.

Снежные хлопья тают в реках, но остаются победителями на суше. В центре этого царства лесов они густо падают на иглистые верхушки деревьев, которые только и ждут того, чтобы одеться в снег. Еще несколько часов — и вьюга отыщет паруса, на которые она сможет ринуться: верхушки сосен. Крепкие, мощные шестидесятилетние сосны превратятся в стонущие мачты. Они будут сопротивляться, гнуться, скрипеть, но все же удержатся на своих корнях.

После хороших месяцев опять надвигается трудное время… В берлогах звери слушают, как шагает зима. Спокойны хомяки и барсуки — у них есть запасы; смелы и неустрашимы лисы — снег не затруднит им охоты; плохо придется в ближайшие недели зайцам с дрожащими ушами. Бесстрашно встречает ледяные ветры рысь со своими подросшими рысятами. Опять застрянут в лесу молодые длинноногие козули — немало и других случаев поживиться. Сгрудившись в ложбинах, в низких просеках, лежат, тесно прижавшись друг к другу, козули. Олень с глазами, омраченными заботой о наступающей зиме, подымает к небу пышущую паром морду и откидывает назад рога.

Наступает зима. Там, на линии фронта, люди в бесчисленных окопах и блиндажах с отчаянием и яростью убеждаются в том, что начинается новая зимняя кампания; они надевают рукавицы на окоченевшие пальцы, подбрасывают дрова в печи и угрюмо шагают по месиву, облепляющему их ноги.

— К рождеству будем дома, — обманывают они себя.

По равнинам и лесам скачет громадными прыжками призрак метели и, простирая руки, силится спутать ветви деревьев и намести повсюду сугробы, горы, громады снега.

От Брест-Литовска тянутся во все стороны черные нити: гибкие провода, заключенные в резину, пропитанные защитной жидкостью, тщательно обмотанные тканью. Лишь слегка прикрытые, они, как тонкие черные нервы, волочатся по земле, по небольшим рвам, или же протянуты на столбах в воздухе. Вдоль каждой железнодорожной линии они идут вместе с телеграфными проводами, прорезая заранее намеченными линиями леса.

Телефонные провода армии проложены над землей, сквозь леса, в верхушках деревьев. Они нанесены на карты и тщательно закреплены во всех тех пунктах, где в этом есть нужда. Летом они постоянно подвергаются проверке, но, чтобы научиться ограждать их от зимней порчи, нужен опыт, за который приходится дорого платить. Метель простирает над лесом свои снежные руки, мало считаясь с черными прорезиненными проводами.

Внезапно на верхушки и ветви деревьев ложатся всей своей тяжестью массы замерзшей влаги, увлекают за собою провода или же, натягивая, как струны, крепко зажимают их в развилинах верхушек; только что провод еще свободно висел, но вдруг сквозные ветры и холод заставляют его сжаться.

Будь провод хотя бы из меди — крепкий, тягучий! Но уже давно пущены в ход при постройке телефонных линий железные провода (только прямой провод его высочества между Митавой и замком в Берлине сделан из чистейшей меди).

Проволока подчиняется законам физики. Провод вытягивается туго, до предела, затем рвется, прорезает воздух и, извиваясь змеей вокруг какого-нибудь сука, запутывается в верхушках берез. Другой конец провода отскакивает назад, на далекое расстояние, застревает где-нибудь и ложится свободными петлями между кустов. Проходит час-другой, и он уже на полметра покрыт снегом. На опушках лесов в течение дня и вечера вырастают снежные сугробы вышиною в метр.

Ветер работает, как штукатур. Он пришлепывает крепкие хлопья к стволам, кустарнику, верхушкам деревьев. Плотная вихревая масса — воздух — одновременно исполняет роль лопатки и замазки. Справа или слева от железнодорожных путей — сообразно направлению ветра — нагромождаются косые снежные дюны, в которых человек увязает до подбородка. В сумерках ветер воет, смеется, свистит.

В домиках из волнистого железа, в бревенчатых крестьянских хатах, в черных, покрытых кровельным толем бараках — всюду расположились участковые монтеры, телеграфисты войсковых частей, аварийные команды. Они разбросаны по всему району.

Завтра с раннего утра их ждет много работы, они сидят и прислушиваются, как хлопают снаружи снежные руки, шумят, стучат, как быстро забивает снегом щели, через которые продувало раньше, — от этого в помещении становится теплей и уютней.

Завтра работа предстоит трудная. Но это забота завтрашнего дня, а сегодня вечером они, собравшись под лампой, играют в скат или спят на своих койках. Надо только еще раз смазать сапоги, покрыть жиром ступни ног и проверить на свету прочность обмоток.

Снег над Мервинском… Город защищен склонами отлогих холмов, он расположен довольно далеко от центра циклона. За ночь город покрывается снегом.

Так начинается зима. Надо запастись дровами, чтобы по крайней мере не замерзнуть. Извозчики — поляки и евреи — приводят в порядок свои санки, маленькие русские санки для езды по городу.

На пустырях вокруг Мервинска, между железнодорожными путями, солдатскими бараками, товарными складами и самим городом, свистит ледяной ветер, наметает сугробы, но это лишь слабое подражание пляске и вою метели в лесах.

На городских улицах люди чувствуют себя уютно, как дома, они с удовлетворением прислушиваются к забавам чертей в воздухе, к их турнирам. На этот раз снег падает и падает без конца. Он начался вчера и уже на добрых полметра покрыл землю.

Что будет с электрическими проводами, пронизанными током от усердно гудящего мотора и динамомашины? Если они выдержат — хорошо. Если они оборвутся, то в служебных помещениях, тюрьмах, бараках воцарится тьма — до тех пор, пока их не починят.

 

Когда ранним утром, на следующий день после отъезда фон Лихова, из комендатуры пришел приказ не выпускать сегодня из камеры заключенного Бьюшева, дежурный унтер-офицер свистнул сквозь зубы и только сказал:

— Так скоро?

В этот день мрак не хотел уступить свету. Когда команда высыпала во двор для переклички, снег белой периной покрывал землю. Солдат, словно школьников, тянуло поиграть в снежки, но фельдфебель позаботился всех наделить заданиями (надзор за многочисленными отрядами гражданского населения, очищавшего улицы от снега) и тут же, на ходу, не объясняя причин, проронил несколько слов. Гришу в это утро не трогали, он мог храпеть сколько душе угодно.

Он спал спокойно и безмятежно до самого полудня, ибо погода не прояснялась, а караульные и не думали будить его. Будучи, по сравнению с Лиховым, ничтожной пешкой, он, конечно, не знал о том, что произошло в царстве богов, и о том, что его покровитель уехал в отпуск, оставив, правда, вместо себя молодого заместителя и дав ему твердые полномочия по делу Гриши.

Когда в полдень Гриша наконец проснулся голодный и продрогший, но хорошо отоспавшись, ему все же было как-то не по себе. Чувство времени, всегда бодрствующее в человеке, подсказывало ему, что уже давно начался день. Его удивило, что никто не открыл его камеры, что его не звали ни на перекличку, ни к завтраку. Под койкой у него был тайный склад: папиросы, хлеб, хозяйственные мелочи, мелкие деньги.

«Следовало бы сегодня пожарче натопить, — думает он, — страшный холод».

Водку, которую ему дал трактирщик, он, к сожалению, отдал Бабке. Исполненный глубокой веры в своего генерала, Гриша перебирал в уме всевозможные обстоятельства служебного характера, которые могли бы вызвать нарушение обычного распорядка, и меньше всего думал о своей личной судьбе. Он подвинул скамью к окну: снаружи толстый слой снега украсил узкий выступ окна. Снег повсюду.

Гриша рад. Снег — это родина. Снег — это Вологда и маленькие санки, в которых Гриша несется по полю. Снег — это беспредельность. Это то, с чем можно играть, нечто чистое, аппетитное, мягкое, в чем можно валяться, нечто охлаждающее и согревающее в одно и то же время.

Снегопад над Мервинском. Гриша не столько удивлен, сколько восхищен. Дома, в Вологде, уже с третьей декады октября большие снежные метели кружили по давно замерзшим полям, даруя людям возможность пользоваться санями для более быстрого передвижения.

От этого снега, смеялся про себя Гриша, немцам не поздоровится. Он был голоден и закурил папиросу, с удовольствием затягиваясь. Но холод донимал его. Развернув шинель — в скатанном виде она служила ему подушкой, — Гриша натянул ее на себя. «Вот и пригодилась, — удовлетворенно подумал он. — Ну, теперь можно и выждать: что будет дальше?» И в самом деле, ждать пришлось недолго — не успел он докурить папиросу, как в дверь камеры постучал дневальный.

— Русский, — раздался голос, — ты куришь? Смотри, как бы не попасться. Я-то не вижу ничего, а если кто-нибудь подойдет, я скажу тебе.

Гриша был чрезвычайно удивлен.

— Открой же дверь, парень. Что случилось в Мервинске?

— А кто его знает!

— Снег выпал, — говорит Гриша.

— Да, и снег выпал.

— Разве сегодня нет службы? Праздник, что ли, сегодня?

— Да, и праздник тоже, — ворчливо отвечает ему солдат Артур Поланке из Берлина. — Да, и праздник тоже. День реформации. Но что ты смыслишь в этом? Ведь ты почти язычник.

— Как тихо, — говорит Гриша. — Хорошо бы позавтракать.

— Ясное дело, тихо, раз вся команда на работе. Конечно, получить кофе можно, но лучше бы дождаться обеда, осталось менее часа, дружище. Уже почти половина двенадцатого.

— Команда на работе? — удивился Гриша. — Почему же я спал так долго?

Тот, другой, за перегородкой, молчит. Он, наверно, обдумывает ответ, наконец тихо говорит:

— Так и быть, скажу тебе. Старик вчера уехал в отпуск!

— Какой старик? — наивно переспрашивает Гриша. — Бреттшнейдер?

— Да нет же! Он-то тут, и еще как дает себя чувствовать! Твой старик! Лихов. И сразу же последовало распоряжение не выпускать тебя из камеры. А камера твоя летняя, значит, тебе как бы усилили наказание. А ведь ты всего лишь подследственный и нового не натворил ничего. Вот и догадывайся сам, в чем тут дело!

Гриша силится претворить эти слова в привычный для него круг представлений. Затем коротко смеется.

— Что за мерзавцы! Они хотят выместить на мне злобу, пока генерал в отпуску! А потом скажут — ошибка! Или долг службы!

Дневальный, пользуясь тем, что заключенный не видит его, скорчил гримасу, выражавшую большое сомнение.

— Хорошо, что ты так легко все это принимаешь, — брюзжит он. — Теперь я открою твою камеру, ты уберешь ее, а тем временем туда найдет тепло. После обеда все свободны, печку хорошо натопят, и если дежурный не будет придираться, дверь останется открытой, и ты по крайней мере сможешь поболтать с товарищами, да и тепло будет, ясно!

— Спасибо, парень, — говорит Гриша.

И когда на обед прислали сушеную зелень с мясными консервами, Гриша с удовольствием съел полный котелок — да котелок был полнехонек!

И затем Гриша вышел из камеры, которую в самом деле забыли запереть, и перешел в общее помещение команды, где дежурные солдаты только закурили свои трубки. Дневальный ушел с котелками, чтобы помыть их мочалкой в теплой воде.

При входе Гриши одни бегло взглянули на него из-за карт, другие подняли головы, склоненные над начатым письмом или над книгой. И затем каждый вновь вернулся к своему приятному делу, правда, с чуть-чуть подчеркнутой непринужденностью. А Гриша зачерпнул кружкой горячую воду из большого жестяного котла, стоявшего на печке, и собрался, как он это делал всегда, выйти, чтобы выплеснуть остатки из котелка в общую помойную яму, — этими помоями команда выкармливала трех свиней. И так как в Мервинске жил сам Лихов, а значит, солдаты могли рассчитывать, что от этих свиней им достанутся не одни только кости и ребрышки, как это обычно бывает, — то все строго следили за тем, чтобы кухонные отбросы попадали в желудки этих славных животных.

Но у самой двери к Грише подошел ефрейтор Герман Захт и сказал:

— Ладно, русский, вылей помои в твое ведро.

— А свиньи? — улыбаясь, возразил Гриша.

— Миляга, — очень строго сказал ефрейтор, — мне на них наплевать, а тебя они уже и вовсе не касаются. Тебе не полагается выходить во двор. От двух до трех — прогулка во дворе, как для всех, теперь отправляйся на койку.

По этим словам и по той, казалось, беспричинной мертвой тишине, которая воцарилась в комнате во время этого краткого наставления, Гриша понял все. Он был почти спокоен, лишь слегка побелела кожа около рта и глаз; он смотрел на человека, который почти был его другом.

— Теперь ты знаешь, что происходит, — презрительно закончил ефрейтор. Презрение это относилось не к Грише.

— Да, — подтвердил Гриша и слегка откашлялся. — Теперь я знаю.

Он выпрямился и медленным шагом, под взорами всех присутствующих, прошел через комнату и по темному коридору добрался до своей камеры, расположенной справа, у наружной стены. Герман Захт проводил его взглядом, затем вышел за ним вслед.

— Оставь дверь открытой, русский, человеку нужно тепло. А если хочешь курить, то ведь и мы курим, вряд ли найдется нос, который учует, от кого именно несет табаком.

— Спасибо, дружище, — ответил Гриша.

Приблизительно в это время метель со всей силой обрушилась на Мервинск. В камере стояла глубокая тьма. Гриша вытянулся на нарах, подложив руки под голову и покрывшись обоими одеялами. «Зимою стружки в матраце не очень-то греют», — подумал он.

Сначала ветер тонкой струей, холодной и острой, проникал через оконные рамы, словно ножом прорезая облака табачного дыма. Но через несколько минут тот же ветер заклеил все щели, запорошив их снегом. Постепенно воздух над каменным полом камеры стал согреваться.

«Значит, все кончено, — думал Гриша. — Приходится помирать».

Еще несколько минут тому назад он чувствовал себя здесь в безопасности, в надежных руках; а сейчас он, здоровый и цветущий, стоит пред неминуемым концом, пред неотвратимой смертью — словно он уже тычется в стенку гроба.

«Ладно, — думает он, хотя ощущает во рту какой-то горький вкус, идущий из глотки к нёбу. — Если все пропало, то хоть одно хорошо: пришел конец».

Глубокая усталость, ощущение пустоты вдруг разомкнуло его челюсти и разрешилось зевком; выронив трубку из рук, он погрузился в сон, вызванный обильной едой и рано наступившими сумерками, а быть может, и душевным оцепенением.

И подлежащий расстрелу Гриша, и команда, которой, по-видимому, придется его расстрелять, знали, что им предстоит, еще прежде, чем Шиффенцан где-то далеко в Бресте поднял телефонную трубку, чтобы распорядиться о передаче по проводу известного приказа.

Около двух часов Герман Захт прокрался к открытой камере Гриши и, вернувшись, удивленно сообщил дежурному:

— Русский спит. Как ты думаешь, будить его?

— По мне, можно и не будить, — ответил унтер-офицер. — Но служба есть служба, можешь вывести его на прогулку.

— Да, здоровье его надо беречь, — со злобной иронией прибавил Захт, застегивая пряжку пояса.

Но, может быть, он будет рад еще раз увидеть, как падает снег, услышать, как воркуют голуби на голубятне, как шумят воробьи под навесом, а метель так хлещет, что только под навесом и можно подышать воздухом.

— Как ты думаешь, кто его прикончит?

— Конечно, мы, старина! Дружба дружбой, а служба службой.

— Да, — засмеялся Герман Захт, вешая ружье на плечо. — Мы прикончим его теми же ружьями, которые он чистил для нас, не правда ли?

— По крайней мере он будет уверен в том, что получит чистую пулю, — подтвердил унтер, — а мы на память о русском подберем с земли патронные гильзы. Пока опять не выкинем их…

— Пожалуй, надо бы ему поскорей вырыть себе могилу, прежде чем замерзнет земля. Вдвое меньше будет работы.

— А может быть, еще найдется и гроб среди тех, которые он сколачивал с этим щуплым евреем?

— Вот именно, старина, — подтвердил один из близко сидевших солдат, подымая глаза от шахматной доски. — Там в запасе осталось по крайней мере пять гробов — из них два особенно большого размера. В одном из них он наверное уместится.

— Без двух минут два, — свистнул унтер-офицер, взглянув на часы.

— Разбуди его и — приятной прогулки!..

Ветер нагнал под навес массы мелкого снега, тонких кристаллов, ледяных брызг, забиравшихся под самую крышу почти до задней стены. Как маленькие призраки из снежной пыли, взвивались они, кружились, словно дервиши, и, склонившись, испускали свой слабый дух. В углах теснились, чирикая, воробьи. Они искали зерен или сидели, нахохлившись, на стропилах. С голубятни наверху доносилось приятное теплое воркование укрывшихся от непогоды домашних птиц.

— Да, погода и здесь мало подходит для прогулок, — думал Герман Захт, терпеливо шагая возле Гриши, глубоко засунувшего руки в карманы.

Шерстяная землисто-коричневого цвета шинель и два, разных мерок, сапога защищали Гришу от холода. Он шагал из одного конца в другой, вдоль деревянных колонн, отмеряя девяносто три больших мужских шага и вновь поворачивая обратно.

И Герману Захту казалось, что Гриша о чем-то думает. Но, собственно, он ни о чем не думал. Он шагал взад и вперед и видел снег в воздухе, пыль, деревянные балки, три птичьих гнезда в тех местах, где между балками и стропилами образовались потайные уголки, паутину, нахохлившихся воробьев; он прислушивался, к воркованью голубей и к скрипу ременного снаряжения. И, ощущая все это, спрашивал:

— Это все останется? Это останется?

Холодный воздух был ему приятен. «Долго ли еще, — думал он, — будет воздух? Надо это хорошенько почувствовать; воздух, легкие! Человек, надувается, как шар».

Наморщив лоб, он строго смотрел пред собою и силился представить себе, как это будет, когда человек уже не сможет надуваться, как шар. Минут через двадцать он обратился к Герману Захту, который, тесно прижав локти к бокам, проделывал, — чтобы не мешать Грише, — тот же путь в противоположном направлении. В своей шинели, гораздо более тонкой, чем у Гриши, он немилосердно мерз, кроме того, он тащил на себе винтовку фунтов в девять весом и запас патронов.

— Пойдем, что ли, — сказал Гриша, взглянув на него.

Он не спрашивал, он как бы дружески приказывал. Гриша вовсе не чувствовал, что в нем произошла какая-то перемена. Тоном, который он утратил со времени своего бегства, со спокойной уверенностью старого, испытанного, знающего свое дело солдата, он предложил начальнику то, что считал наиболее целесообразным.

Герман Захт — его губы слегка дрожали от холода — внимательно посмотрел на него.

— Погодка такая, что надо сначала привыкнуть… Но ведь тебе полагается часовая прогулка, русский.

— Знаю, — кивнул Гриша, — а все-таки вернемся.

— Будь ты плохой парень, — облегченно вздохнул Герман Захт, торопливо направляясь под навесом к главному корпусу и тщательно избегая двора, где кружила метель, — ты мог бы заставить меня еще целых сорок минут вертеться здесь. А я как раз хотел приготовить посылочку и письмецо написать. Но ты вовсе не плохой парень, — продолжал он рассуждать, критически оглядывая его и как бы пытаясь глазами нащупать то, что разрешило бы его недоумение, — ты вовсе не плохой парень, а вот поди же, тебе так не везет!

— Плохой парень, хороший парень! — повторил Гриша, самой интонацией стирая разницу между этими понятиями. — Когда прибыл приговор или приказ обо мне?

— Приговор? — спросил Герман Захт, проходя с Гришей по крытому проходу, соединявшему главный корпус и второй двор с караульной. — Нет, дружище, ты ошибаешься. Не получено ни приговора, ни приказа. Ничего нового не произошло.

— Откуда же ты знаешь, что они собираются меня…

— Эх, дружище, — указал Герман Захт, — ведь это и так понятно. Ведь они уже давно хотят повернуть дело к худшему и дать ход приговору. И вот, стоило только твоему генералу отлучиться, они уже запирают тебя накрепко. Ведь это ясно. Затребуй тебя сегодня канцелярия дивизии, они скажут, что ты болен. А может быть у них хватит наглости ответить без обиняков — нет такого! А тем временем они протелефонируют Шиффенцану: Лихов уехал, скажут они, не взяться ли нам за дело? А те того и ждут. Конечно, может случиться, что все будет иначе. Но ведь мы старые солдаты. Нам это дело знакомо. Сами работаем по этой части… Дружище, — Захт внезапно останавливается, — а нам-то опять воевать всю зиму!

Столько безнадежности было в этом вырвавшемся у Захта восклицании, что Гриша понял: перед ним человек, который завидует ему, человек, который, разумеется, хочет остаться в живых, но который — раз уж суждено умереть — предпочел бы умереть сейчас, чем мучиться до весны.

— Да, камрад, — согласился Гриша. — В могиле темно, но по крайней мере спокойно. — И они слабо улыбаются друг другу. Складки щетинистой кожи ложатся вокруг рта, глаза полны безнадежности.

Назад: Глава вторая. Поражение
Дальше: Глава четвертая. Новости