Книга: Спор об унтере Грише
Назад: Глава третья. Телефонные провода
Дальше: Глава пятая. Не обошлось без водки

Глава четвертая. Цель

Поставщики обыкновенно входят в доверие солдат. Поэтому Бабка, торговка ягодами, с некоторого времени осмеливается посещать своих клиентов в помещении тюрьмы и даже караульной. И так как она, оказывается, питает симпатии к Грише или просто знакома с ним — не разберешь этого толком, когда люди так быстро болтают на незнакомом языке, — то время от времени ей разрешают даже поговорить с Гришей в его камере, конечно при открытых дверях.

Вообще, после того как солдаты прослышали, что сам Шиффенцан, как ни трудно этому поверить, требует головы Гриши, ему стали оказывать всевозможные послабления.

Дело идет к ночи. Зарницы дрожат и полыхают по небу, словно большие трепещущие ресницы какого-то робкого божества.

Гриша сидит на корточках, упершись локтями в колени, и сжимает руками ноющую от боли голову. Он — в этом нет ничего удивительного — осунулся, под глазами легли черные тени, лоб как бы выпирает наружу, нижняя челюсть выпятилась, словно во рту ощущение чего-то горького.

Сидя на опрокинутом ведре и прислонясь спиной к стене, Бабка смотрит на него пытливым умоляющим взглядом. Ей хочется, чтобы Гриша заговорил, а он молчит.

Высоко над ее головой, словно темно-голубая камея на черном бархате, светится тюремное оконце.

Бабка ласково уговаривает Гришу, как жеребенка, которого приручают. Ведь ничего же особого не случилось! Велика беда — напоили, насыпали в водку пепла или чего-то там еще, от чего пьянеют еще быстрее, чем от мухоморов, размалевали спину, протащили верхом на бочке! Эка важность! Это им должно быть стыдно, а не ему!

— Не сиди ты так, будто вот-вот помрешь от стыда!

Молчание. Она начинает снова. Но пока они молчали, в камеру заглянула зарница, слегка осветив, словно искорками, все ее голые углы.

Он держал речь, его вырвало — что ж тут такого? С каких это пор мужчины казнят себя, когда выкинут что-либо с пьяных глаз? И внезапно, в надежде добиться чего-нибудь резкостью, она судорожно сжимает руки в кулаки и с криком протягивает их к нему:

— Гриша, да не молчи же, будто меня здесь нет! Я не стерплю этого — возьму и уйду.

В надежде воскресить былые хорошие времена, она бросает ему старое грубое и ласковое слово:

— Олух-солдат!

Гриша в самом деле словно просыпается. Должно быть, он понял ее слова. И, приходя в себя от охватившего его глубокого удивления — вот, значит, как устроен мир! — он тихо говорит ей:

— Уходи, Бабка, так будет лучше. В меня кто-то целится, — таинственно прибавляет он, указывая на окно, где снова сверкнул мимолетный яркий свет, — опасно оставаться у меня, — заканчивает он расслабленным тоном человека, выбившегося из сил, выздоравливающего после тяжелой болезни.

Бабка облегченно вздыхает: наконец-то он заговорил! Она чувствует себя победительницей, она считает, что дело как-никак сдвинулось с места.

— Новый приговор? Сколько лет? — спрашивает она, и сразу попадает в самую точку.

Гриша жаждал получить утешение от единственного настоящего друга, с которым он здесь, на земле, связан крепкими узами, иными, чем с Марфой, которая в состоянии только молиться за него.

— В том-то и загвоздка, что никакого нового приговора нет, — воскликнул он. — Старый приговор остается в силе, Бабка. Там, в Белостоке, рассудили, что Бьюшева надо убрать. И Бьюшев — так полагают они — это я. Делай что хочешь — не верят они Папроткину! Правде надо бы поверить. Ан нет!

На мгновение Гриша жалеет, что заговорил с Бабкой. Забыв, где она находится, она начинает так громко смеяться, будто она у себя дома, в своей хате среди дикого леса.

— Тсс, — сердито шипит Гриша, но Бабку всю трясет от смеха. Она смеется животом, грудью, глоткой, ртом, и кажется, будто от этого презрительного смеха колеблется весь мир.

Впрочем, нет большой беды в том, что она смеется. Тюрьма сейчас почти пуста, караульные расположились на скамьях во дворе, пишут письма домой или читают. Все окна открыты, в комнате им пришлось бы жечь свет, а свет надо экономить.

В конце концов ее смех побеждает. Начинает улыбаться и Гриша.

А ведь и в самом деле смешно! Всякому известно, кто он такой. Он — Папроткин, его нельзя смешать с Бьюшевым, как нельзя смешать лошадь с плугом и молоток с гвоздем. Фрицке и Биркгольц ведь дали показания в его пользу, все это записано. И вот поди же. Тут что-то не так.

Бабка продолжает покачивать головой. Она словно обессилена от презрения.

— Ну, ладно! — наконец говорит она, откашлявшись. — Теперь я спокойна. О-го! Дьявол, значит, опять себя показал! То-то мне было не по себе, будто мир перевернулся с тех пор, как ты появился в лесу. Такое наступило спокойное житье, будто дьявол расселся там наверху, в креслах у господа бога. Ловко же он это сделал, хитро закинул петлю, заманил тебя в ловушку, да еще я помогла. Плюй мне в лицо! Рви волосы на голове! Нет, лучше не трогай — еще повредишь маленькому в моей утробе.

— Тише, тише, — с чувством превосходства и с какой-то важностью говорит Гриша. — Не кричи ты, как кошка в мешке, незачем беситься. Умру завтра — и дело с концом. Или послезавтра. Чем скорее, тем лучше. — Надоело мне все это, — закончил он без особой силы, но с такой искренностью, которая испугала Бабку. — Будь что будет, — добавил он, вытянулся во всю длину на нарах, положив руки под голову, и взглянул наверх, на окно, Намочи полотенце и положи мне на голову, — попросил он устало. — Помирать собираюсь, а боль терпеть не хочется.

Бабка поспешила исполнить его просьбу. Она намочила и выжала полотенце, и он с удовольствием почувствовал холодное прикосновение к затылку и усталому лбу. Она придвинула ведро и, усевшись на нем, стала уговаривать его бросить все эти мысли о смерти.

Но он попросил дать ему поспать, а если не спать, то просто лежать и… дивиться.

— Вот, — он поднял палец к окну странным, испугавшим ее жестом, — снова блеснула зарница, тишина, так хорошо сейчас думать и дивиться про себя.

— Не иначе, как они подсунули тебе какое-то зелье! Ты не хочешь отбиваться, не хочешь собраться с силами!

Гриша возражает: уж не думает ли она, что он считает все конченным? Ничуть не бывало. Здешний генерал и его люди не дадут его погубить. Нет, этому не бывать. Есть еще люди, которые верят ему и которые понимают разницу между Папроткиным и Бьюшевым.

— Они заслонят меня от того, другого, — сказал он, — а верх возьмет тот, кто поближе. А и вправду, — закончил он, — что-то новое у меня на душе, я и сам не заметил, как оно пришло.

Бабку обуяла дикая ярость против всех этих властей, которые охотятся за Гришей и подтачивают его силы.

«Дьяволы, — думала она, — мерзкие черви! Они прогрызли его насквозь, как древесный червь проедает балку… Солдат! — молит она, — солдат, да приди же в себя, вспомни! Тот, кто целится издалека, вернее попадает. Пуля бьет лучше дубинки, пушка — крепче ружья, а молния — страшнее всех. Разок-другой даже генерал заступится за солдата, а если из этого ничего не выйдет, ему и горя мало. Ведь это ясно как день. На бога надейся, а сам не плошай…»

— Гриша, — закончила она с решительностью, за которой, однако, скрывался страх: как бы он не стал сопротивляться ей, — надо опять бежать!

Вместо ответа он только равнодушно вздохнул:

— Иди спать, Бабка.

Бабка, видно, поняла его. Его упрек поразил ее тем острее, чем спокойнее он прошептал его. И она продолжала страстно умолять его. Он должен еще раз бежать. Если бы не ее советы, если бы не ее проклятые хитрые выдумки, пожалуй, удался бы и первый побег. Надо попытаться еще раз. Хуже того, что его ждет, уже не может быть. Лучше погибнуть от пули, спасаясь бегством, чем быть казненным. Теперь уж он положится только на собственную смекалку, и ему опять повезет. Бежать, выждать где-нибудь, спрятаться — пусть он сам решит, что для него лучше. А она готова помочь ему, но только так, как он ей прикажет, и она ручается и клянется, что он доберется до дому. Это так же верно, как и то, что он не лежал бы теперь здесь, если бы не она со своими советами.

По-прежнему не открывая глаз, Гриша сказал:

— Бабка, теперь иди.

Она умоляюще звала его:

— Гриша! — Затем коротко бросила: — Ладно, я уйду, только спи спокойно.

В дверях камеры она остановилась, с болью и нежностью глядя на него, и приняла про себя непоколебимое решение.

Еще раз настал ее черед действовать. Уж она откроет ему тюремную дверь. Эти господа подсыпали ему яду в питье. А она в отместку тоже состряпает немцам водочку.

Трав и грибов она заприметила за городом больше, чем нужно. Уж она сделает из них настойку на славу. Времени хватит, об этом позаботится генерал.

С этими мыслями она нагнулась к нему и прошептала:

— Иногда мне очень плохо бывает, Гриша. Это случается с беременными женщинами. От водки мне стало бы лучше. Тебе ведь легко раздобыть ее через солдат в большом буфете. А мне это вряд ли удастся.

Он равнодушно переспросил:

— Водка? Хорошо. А теперь ступай, Бабка. Уже запирают ворота.

И вслед за этими словами у дверей камеры появился ефрейтор Герман Захт, как бы в подтверждение того, что Гриша обладает чувством времени, что он как бы врос в тюремную жизнь. Он напомнил, что пора уходить, сказал Грише несколько слов о том, что дело его еще далеко не решенное, и увел с собою Бабку.

Гриша и Бабка слегка кивнули друг другу, как люди из народа, привыкшие скрывать свои чувства от чужих глаз. Затем дверь из дюймовых досок была заперта на ключ.

Ни от чего Гриша не отказывался с такой легкостью, как от мысли о вторичном побеге. Почти с наслаждением лежал он в тишине, забыв о Бабке и прислушиваясь к своим мыслям. Покой, одиночество — это была хорошая передышка после таких дней. Лежа с открытыми глазами, он смотрел на окно. Непрерывно вспыхивали зарницы, и Грише все казалось, что кто-то целится в него. «Пристреливается, — думал он. — Если бы только знать, почему в меня, простого солдата, ни плохого, ни хорошего. Но он уж не оставит меня в покое…»

Если бы только понять, что это значит! Было бы лучше, думал он, засыпая под эти размышления и несколько успокоенный ими, было бы лучше найти надежное место, чтобы поспать. Надежное место — вот в чем он нуждается. Отважиться на нечто большее — например, на побег — это он отклоняет. Но поискать укрытое местечко — на это можно, соблюдая осторожность, рискнуть. Под нарами спалось бы лучше, чем на нарах. Над головой было бы одной буковой доской больше. И, собираясь, как ему казалось, свернуть одеяло и постелить себе на полу, под нарами, он погрузился в сон. Вытянувшись во всю длину, он похрапывал и видел во сне лейтенанта, генерала, множество германских солдат, выступавших впереди него, а позади всех — себя. Яркие вспышки зарниц, дрожавшие, как ресницы на лице углубленного в мысли божества, освещали его бледное лицо. Вздернутый нос отбрасывал остроугольную тень, падавшую на глаза.

 

Поутру наконец пронеслась гроза, и погода прояснилась.

В эту пору редко выдавались такие прозрачные, веселые, серебристо-голубые дни, как день восьмого августа; ясное раннее утро застало Бертина за письменным столом. Он писал.

В утренние часы, когда после ночи все мысли были свежи, а язык не слишком сбивался на солдатский жаргон, он писал комедию в стихах, усиленно добиваясь строгого развития действия. Но, в общем, он не предъявлял к ней больших требований и не питал больших надежд на полную удачу. Он только тренировался, набивал себе руку для более серьезных вещей. Он чуть было не отверг собственную выдумку, которая показалась ему слишком напыщенной, когда к концу первого действия в комедию неожиданно и спасительно вторглась фигура Цезаря, столь значительная, что она не укладывалась в рамки комедии. Поэтому все его внимание сосредоточилось на соразмерности целого, на его общей идее. И это пригодилось ему. Ибо после девяти постучали, и в комнату вошел солдат в очках, канцелярист-ефрейтор, со светлыми рыжеватыми волосами, с пробором на голове. Присев и закурив папиросу Бертина, он заговорил прежде всего о самой важной теме этих последних дней: новая «комиссия смерти» грозила новым переосвидетельствованием штабных писарей.

Бертин очень спокойно отнесся к этому известию. Поскольку он находился в штабе боевой части, даже пометка «годен к действительной службе во время войны» ничем не угрожала ему.

Иначе обстояло дело с этим Лангерманом, ефрейтором, который добился перевода в Мервинск из канцелярии какой-то незначительной сельской комендатуры, — и вот теперь ему не остается ничего другого, как, поджать зад, дрожа от страха: удастся ли фельдфебель-лейтенанту доказать его, Лангермана, сомнительную «незаменимость».

— Ах, камрад, — бормочет он сокрушенно. — Как тут быть? Может быть, вам нужен человек? Нет, старина, чем опять идти на фронт, я предпочту отрубить себе большой палец.

Бертин участливо соглашается с ним и спрашивает, что еще, собственно, привело его к нему. Как бы внезапно очнувшись, Лангерман поднял озабоченное лицо:

— Да, в самом деле, меня прислали за приговором.

Бертин сразу же все понял. С еще не притупившейся остротой взгляда и иронией, предосудительной для солдата, он сразу разглядел здесь козни Шиффенцана, который действует без шума, через неприметных людишек, но со злобной настойчивостью.

Кто-то сообщил комендатуре о ходе дела Гриши, даже не дождавшись возражений со стороны дивизионного суда, и вот здесь сидит теперь ефрейтор Лангерман — он, сам того не зная, оказал немалое влияние на все дело Гриши, — пришел выполнить формальности, необходимые для приведения приговора в исполнение.

Такие приблизительно мысли бродили в голове Бертина, когда он внимательно смотрел на ефрейтора Лангермана.

Вечером он, может быть, смутился бы, оробел и этим навлек бы на себя подозрение, попытался бы уклониться от выдачи приговора под маловразумительным предлогом отсутствия полномочий и совершенно зря приплел бы к делу военного судью Познанского. Все это вышло бы аляповато — слишком прозрачно — и нанесло бы немалый ущерб делу.

«Ну, и идиоты мы, что так поторопились привлечь к делу Лихова, в запасе у нас не осталось ни одного козыря.

Косвенное влияние, — с молниеносной быстротой пронеслось в голове Бертина, — всегда дает лучшие результаты, чем прямое, — как в художественном творчестве, так и в человеческих отношениях. Окольным путем, по кривой, толчок действует гораздо сильнее, чем при прямом коротком ударе». И он стал хладнокровно действовать.

Прежде всего он понял, что ефрейтор Лангерман ни о чем не знает. Он пришел за приговором по делу Бьюшева — и только. И Бертин напустил на себя таинственность.

— Разве ты не слыхал, что в деле Бьюшева еще далеко не все ясно? Что его превосходительство лично вмешался в это дело? Что с Белостоком велись телефонные разговоры? Да, да, его превосходительство собственной персоной! Как бы не случилось, что кое-кто жестоко поплатится (нет ли часом у Лангермана врагов в канцелярии?), если станет на пути его превосходительства!

Лангерман начал нервничать.

Становиться поперек дороги генералу, пожалуй, не особенно целесообразно для ефрейтора комендатуры, какими бы полномочиями он ни обладал. В особенности когда ему предстоит явиться в комиссию по переосвидетельствованию, имея пометку «годен для гарнизонной службы».

Поэтому, когда Бертин предложил ему отсрочить на несколько дней это щекотливое дело, — конечно, не надолго — на денек-другой, — он с облегчением вздохнул.

По-видимому, внушал ему Бертин, здесь произошла ошибка, насколько ему известно, приговор не будет приведен в исполнение. Лангерман может спокойно вернуться домой. Если понадобится, дивизионный суд сам немедленно перешлет, куда следует, приговор и приказ о приведении его в исполнение.

Выход найден! Конечно, имен называть не надо, если все же станут доискиваться причин задержки бумаг; с другой стороны, никто не сможет его заподозрить в том, что он не выполнил приказа «старика».

— Ведь я могу надеяться, что все будет в порядке, приятель? — сказал ефрейтор, вставая.

Бертин успокоил его.

Оставшись один, он еще раз мысленно обозрел поле сражения. Никто не давал распоряжения об отказе в выдаче дела, ибо никто не допускал, что Шиффенцан будет действовать так дьявольски быстро и прямолинейно. Поэтому Бертин до известной степени сам отвечал за свои действия. Но после короткого размышления он решил, что его поступок вполне обоснован. Натиск Шиффенцана был пока что отражен пешкой Бертином.

Но все же Бертин беспокойно бегал взад и вперед по комнате. Внезапно ему перестали нравиться его стихи. Цезаря вдруг заслонил бледный, напоминающий о попугае профиль с тяжелыми отвислыми щеками и двумя глубокими складками над верхней челюстью: так выглядел на всех портретах Шиффенцан.

После короткого размышления Бертин протелефонировал о происшедшем военному судье. Познанский в это время завтракал после верховой прогулки в лесу. Крайне обеспокоенный, он прокричал в трубку:

— Вот они — темпы Шиффенцана!

Но затем он похвалил дипломатическое искусство Бертина и обещал, вместо того чтобы заняться игрой на скрипке, повидаться с обер-лейтенантом Винфридом и добиться подтверждения того, что его превосходительство остается на прежней позиции.

Винфрид сделал удивленное лицо. Конечно, его превосходительство остается на прежней точке зрения. Пусть комендатура не ставит себя в смешное положение — дело еще не закончено, кое-кто рассчитывает еще высказаться по этому поводу.

И они порешили, что если только не случится чуда, противной стороне не видать как своих ушей ни приговора, ни приказа об его исполнении.

Полчаса спустя военный судья Познанский вежливо и дружелюбно вызывал по телефону канцелярию комендатуры.

— По-видимому, произошло недоразумение, ведь и отделение УПВ может ошибиться, дело Бьюшева далеко не закончено. За подтверждением, если оно понадобится, можно обратиться непосредственно к председателю суда, — конечно, официальным путем.

Ефрейтор Лангерман благодарно свистнул, даже не догадываясь о том, что приведенный в действие канцелярский аппарат развивал, чтобы выгородить его, Лангермана, усиленную деятельность.

 

Тем временем в Берлине, в главной ставке убедились, что попытки папы содействовать окончанию войны принимают более ясные очертания. До сих пор не было речи ни об Эльзас-Лотарингии, ни о, восточных провинциях, говорилось исключительно о Бельгии. Но и этого было достаточно, чтобы всполошить самую маленькую и самую могущественную партию Германии — партию генералов, крупных промышленников и профессоров.

Так как папского нунция поощряло к вмешательству окружение кайзера (а может быть, и его величество лично), то дело спасения государства представлялось особенно трудным и настоятельным. И Альберту Шиффенцану, политическим орудием и сотрудником которого стал так удачно выдвинувшийся военный судья Вильгельми, приходилось обдумывать более трудные и рискованные шахматные ходы, чем вопрос о том, рассматривает ли дивизия Лихова дело Бьюшева как случай еще не решенный или же как causa iudicata.

Кроме того, все служащие оперативного отдела в Брест-Литовске, попыхивая сигаретами или сигарами, страстно ждали отправки дивизий для завоевания Курляндии, Лифляндии, Эстляндии и вообще половины мира. Германия крепко вцепилась в Восток… Она подтягивала сюда войска, снимала войсковые соединения с более спокойного западного фронта, присоединяя к ним морские военные силы, чтобы сначала захватить, во имя великой цели, острова Эзель и Даго, маленькие ненужные кучки песку, заплатив за них сотнями молодых жизней.

Шиффенцан хотел преподнести несколько приунывшему королю прусскому герцогскую корону Курляндии — той Курляндии, которая граничила с Финляндией — и тем самым отвлечь германского кайзера от болтовни о мире…

Лишь одна незначительная перемена говорила о том, что личность Гриши приобрела в глазах комендатуры большую цену. Комендатура приставила к нему конвойного, ефрейтора Германа Захта, которому с заряженной винтовкой надлежало сопровождать его повсюду вне тюрьмы, — чрезвычайно благодарная форма несения службы в жаркое лето 1917 года.

Поэтому военный судья Познанский часто вопрошал себя или Бертина.

— Если бы только знать, что замышляет Альберт? Он хранит «демоническое» молчание!

Бертин же, комедия которого тем временем благодаря внезапному появлению молодой греческой дамы Периклеи, все больше будоражила и увлекала его, доказывал, что только сумасшедший может предполагать, будто дивизия станет приводить в исполнение приговор, который она сама считает недействительным и необоснованным. Познанский в ответ невразумительно бормотал что-то про себя, жевал сигару и выглядел очень озабоченным, сам не зная почему.

Назад: Глава третья. Телефонные провода
Дальше: Глава пятая. Не обошлось без водки