Земля, земной шар, малая планета, без устали кружится в черном, как уголь, мертвом ледяном пространстве, пронизанном бесчисленными волнами эфира, и эти волны, наталкиваясь на препятствия, воспламеняясь от сопротивления, становятся светом, электричеством, таинственными силами — разрушительными или животворными. Закутанная в тяжелую оболочку воздуха, словно в шерстяную одежду, земля в своем движении по эллипсу уже оставила за собою ту часть пути, когда ее северо-западные равнины наиболее отдалены от источника жизни, солнца. Непрестанно вращаясь, она достигает более благоприятного положения. Лучи великого светила уже мощно вторгаются в пределы Европы, все пробуждая вокруг себя. В атмосфере начинается брожение, неистовые ветры несутся из холодных зон к более теплым краям, где под магическим действием нарастающего света начинает шевелиться, возрождаться жизнь.
Медленно поднимается волна жизни в северных странах: их жители из года в год переживают эту замечательную перемену.
В сожженном лесу, у подножья обугленного дочерна дерева, торчащего вверх под острым углом, стоит в глубоком снегу человек — темное пятно на истоптанной множеством ног белизне. Человек, закутанный в кучу одежд, засовывает руки в карманы самой верхней и, глядя перед собой, думает:
«Масло, — думает он, — полтора фунта масла и два с половиной фунта муки, добытые у крестьян, и каравай хлеба, который удалось сэкономить, и горох. Да, это уже подмога. С этим она опять немного продержится. Я отдам это Фрицке. Он завтра уезжает в отпуск. Может быть, удастся еще обменять табак на банку консервированного сала. Дать в придачу марку из жалованья, и повар согласится на это».
«Масло, — думает человек, — полтора фунта масла…» Он медленно и обстоятельно перебирает в уме содержимое посылки, которую собирается отправить жене, мысленно заполняя тем или другим предметом остающееся еще в пакете свободное место.
Он глубоко погружен в свои мечты, однако охотно потер бы одну о другую порядком озябшие ноги. Но они обуты в толстые сапоги, завернуты в портянки, да еще в нижнюю часть брюк; и он отказывается от этой мысли. Его ноги уныло вязнут в глубоком снегу, словно задние ноги слона. На нем серая, цвета железа, шинель, с нелепыми красными четырехугольниками на вороте у подбородка и полосками синего сукна с номером на каждом плече. Он думает о горохе и сале, а под мышкой у него зажата длинная тяжелая палка, именуемая винтовкой, — кусок дерева с железными частями фабричного производства. С помощью этого предмета он может, искусно его направляя, вызывать вспышки пороха и убивать других людей на далеком расстоянии, но может и промахнуться. Этот человек, немецкий ремесленник, с ушами, прикрытыми мягкими черными наушниками, с маленькой самодельной, приспособленной для курения сухих листьев, трубкой во рту, не по своей воле стоит под деревом в сожженном лесу. Его мысли непрестанно уносятся на запад, туда, где в тесных комнатушках большого каменного дома его ждут жена и ребенок. Он стоит здесь, они ютятся там. Он всеми силами стремится к ним, но их разделяет мощная, хотя и невидимая, преграда: приказ. Человеку приказано сторожить других людей.
Зима 1917 года, точнее — вторая декада марта. Европа втянута в войну, которая вот уже несколько месяцев протекает довольно вяло. Этот германский солдат-ландштурмист, ефрейтор Биркгольц из Эберсвальде, заброшенный на восток, стоит один в лесу, отнятом пока у «русских», и, погруженный в мечты, караулит пленных русских воинов, вынужденных теперь работать на немцев.
На расстоянии добрых ста метров от него пленные нагружают распиленным лесом большие красно-коричневые и серо-зеленые товарные вагоны, стоящие на железнодорожном пути. У каждого вагона работают на укладке двое. Другие на плечах подтаскивают довольно тяжелые балки и доски стандартного размера. Третьи несколько дней назад напилили эти доски из омертвелых сосен; чаща деревьев, некогда зеленая и коричнево-красная, во многих местах истерзана топорами и пилами пленных.
На пространстве гораздо более обширном, чем может охватить сквозь деревья взгляд, на протяжении долгих дней пути в глубь и в ширь страны возвышаются, резко выделяясь, словно черные колонны на фоне снега и неба, погибшие леса — двадцать тысяч гектаров. Неплохо поработали в свое время летом зажигательные бомбы аэропланов и снаряды артиллерийских орудий. Сосны и ели, березы и буки — все было выжжено, опалено, иссушено, удушено дымом. Леса погибли, но трупы деревьев идут в дело. Кора, словно вся в струпьях, еще отдает гарью.
У последнего вагона двое русских разговаривают на своем родном языке о каких-то клещах.
— Нет, не могу, — нерешительно говорит более худощавый, — откуда же мне их взять? Нет, я тебе не помощник в таких делах, Гриша.
Другой, устремив на друга удивительно смелые серо-голубые глаза, коротко засмеялся:
— А я так думаю, что они уже у меня в кармане, Алеша.
Затем они продолжают грузить в вагон, передняя стенка которого откинута, желтовато-белые брусья, предназначенные для того, чтобы крепить блиндажи и окопы — эти подземные норы для людей. Наверху работает Гриша, укладывая груз, внизу — Алеша, подавая ему один за другим сильно пахнущие брусья. Они почти в человеческий рост высотой, в добрых полтора дюйма толщиной, с выемками наверху и внизу: так их легче накладывать один на другой.
— Мне бы только клещи, — настаивает Гриша.
Шестеро военнопленных идут гуськом, у каждого на плечах по четыре таких бруска, они сбрасывают их перед вагоном, раздается глуховатый звон мерзлого дерева, вся шестерка некоторое время молча стоит друг возле друга. Грузчики опускают руки, смотрят на большую кучу леса.
— Хватит, — говорит Гриша, — ступайте, ребята, погрейтесь, время терпит.
— Ладно, Гриша, — отвечает один из них. — Раз ты так решил, так оно и будет. — Они кивают ему. Напротив, у скрещения обоих путей — полевой узкоколейки и ширококолейного главного пути, — ярко пылает, распространяя запах дыма, большой костер. Возле него все время толкутся и сидят на сложенных бревнах, шпалах, досках солдаты из охраны и работающие здесь русские со своими германскими десятниками, ландштурмистами нестроевой роты.
Одни суют на палках в костер жестяные котелки с кофе, кое-кто, насадив хлеб на свежий сучок, поджаривает его на огне. С треском, шипением и короткими вспышками пожирает мощное пламя смолистые ветви.
Влево и вправо от дороги тянется лес. Огромные, как бы покрытые ржавчиной, стволы деревьев, словно живые призраки, вздымаются из снега, глубокого сыпучего мартовского снега западной России. Солнце бросает голубые тени и золотистые отсветы на снег, испещренный следами грубых, подбитых гвоздями сапог. Под натиском солнца с покрытых белыми хлопьями стропил каплет тающий снег, вновь замерзая в тени. Взоры людей обращены к далекому яркому голубому небу.
— Весна, — многозначительно говорит Гриша.
— Ничего у тебя не выйдет, — умоляюще отвечает Алеша. — Придет весна, — и нам всем полегчает, будем валяться во мху, сытнее будут харчи. Не дури, Григорий, оставайся здесь. И затеет же человек несуразное. Не уйти тебе и за пятьдесят верст. Кругом кишмя-кишит немцами: тут тебе и полевая охрана, и жандармы, и команды. Если ты и убежишь, все равно тебя поймают — и будешь ты, Гриша, и после замирения работать на них, как вол.
Гриша молчит и как-то по-особенному укладывает в вагоне брусья. Едва ли кто-нибудь приказал ему так не по-хозяйски использовать пространство. Между задней стенкой вагона и уложенным лесом он оставил свободный проход, поставив стоймя короткие балки, которые своей тяжестью должны поддерживать в равновесии все сооружение. Сверху этот проход, словно крышей, прикрыт сводом из искусно уложенных брусьев.
— Айда, Алеша. Живей! А то еще ребята вернутся!
Алеша повинуется. Он знает, почему приятель так торопит его. Сегодня ночью Гриша собирается спрятаться в эту дыру и бежать в вагоне, будто бы нагруженном доверху.
Алеша отнюдь не одобряет этот побег. Он прилагает все усилия к тому, чтобы удержать друга от намерения, которое считает безумным и заранее обреченным на неудачу. Но повинуется.
В роте — двести пятьдесят человек военнопленных, они вот уже девять месяцев работают здесь, на лесопильном заводе при Наваришинском лагере. Во всей роте не найдется человека, который отказал бы в какой-нибудь просьбе или не исполнил бы приказа бывшего унтера, военнопленного номер 173, Григория Ильича Папроткина. Для каждого у него найдется шутка. На груди у Папроткина георгиевский крест, полученный им при взятии Перемышля; а самое главное — Григорий Ильич любому всегда окажет первый, где только возможно, услугу. Так оно и бывало на деле.
С легкой испариной на лбу, быстрыми и скупыми движениями, страстно желая помочь товарищу, Алеша подает ему наверх, один за другим, прямоугольные сосновые брусья. Тот почти рвет их из рук, ворочая тяжелые мокрые бревна, словно легкие палки. Раз, два! Раз, два! Над похожим на кишку закутком ложатся маскирующие его доски-стропила. Словно приглушенный колокольный звон, звучит дерево, ударяясь о дерево. Упираясь ногами в плотно нагруженную часть вагона, Гриша носком сапога тщательно проверяет сооружение — оно устойчиво… Чистая работа! Часть бревен он сложил на ребро у стенки вагона, оградив, таким образом, свое будущее убежище от холода и дав опору стропилам. Сегодня ночью он залезет в эту дыру и уляжется в ней, словно барсук в норе. Под утро, часов около четырех, паровоз потащит весь состав на восток.
Да, он идет на восток! Эти вагоны с лесом покатятся вместе со многими другими товарными вагонами почти до самого фронта.
Все это происходит, как уже было сказано, в начале 1917 года. Измученные бесконечными отступлениями и ужасающими потерями, русские армии приостановили военные действия. В Петербурге произошел переворот: самодержец всероссийский, царь-батюшка Николай Второй отрекся от престола, чтобы спасти императорскую корону для сына. Великий князь Михаил, провозглашенный регентом, предпочел передать власть в руки Думы — этого столь часто разгонявшегося русского парламента. Солдаты стреляют в царскую полицию: в голодающем Петербурге, в Москве, Екатеринбурге, Кронштадте, Казани развеваются красные флаги. Захвачен Шлиссельбург, освобождены политические заключенные, арестованы генералы, прогнаны министры, утоплены, расстреляны многие морские офицеры, бежали адмиралы.
Теперь судьбы России вершит кучка штатских: богач Родзянко, помещик князь Львов, профессор Милюков и пронырливый адвокат Керенский. Россия перестраивается, Россия взяла винтовку к ноге и ждет мира. Уже не свищут пули между окопами немцев и русских. Братание! Перебежчики стремятся — ведь война все равно на исходе — в родные деревни и города, где семьи, если только они уцелели, ждут не дождутся их возвращения.
Но унтер-офицер Григорий Ильич Папроткин — родом из Вологды, расположенной далеко на северо-востоке огромной русской равнины, и раз он рвется к жене и детям, он должен их искать только по ту сторону фронта.
Таков его план. Он сбежит от немцев; мочи нет больше терпеть! Когда в начале нового года распространились разные слухи о России, его сердце охватила тревога. Медленные, тяжелые думы день ото дня все сильнее овладевали им: домой! Он и так уж довольно натерпелся. Он задыхается здесь, среди колючей проволоки, среди муштры и строгостей, которые развели эти чертовы немцы. Трусы! Они не только не дают человеку свободно вздохнуть, но если бы это было в их власти, они стали бы командовать: «Вдох! Выдох! Сморкаться! В отхожее место!» Он изнывает среди тесных, как загоны для скота, нар в бараках, под пристальными взглядами лагерного начальства. Он в плену шестнадцать месяцев, и вот завтрашнее утро уже не застанет его пленным. Сегодня в ночь он отправится в обратный путь, к Марфе и к дочурке Лизавете, которой он еще не видал. Решено! Если камень сорвался, он падает.
Для осуществления этого плана ему нужны клещи. Алеша работает помощником у унтер-офицера, ведающего инструментом; Алеша просто украдет клещи для прокусывания проволочных заграждений.
Изнутри убежище укреплено прочно — чистая работа.
— Теперь оборудуем вход, Алеша, живей! — непоколебимо отвечает Гриша на безмолвный протест приятеля. Ему жаль Алешу, и он уже не так рад побегу. Но после заключения мира они опять увидятся. Он не раз растолковывал это Алеше. Если тот еще в силах, почему не подождать? Но в сердце самого Григория Ильича нет больше места ожиданию. Его руки так и зудят: все уничтожить, разорвать, смести с пути! От каждой новой грубости начальства у него, как от удара, сыплются искры из глаз. Надо бежать, иначе произойдет что-то ужасное. Алеша знает это. И бревна словно летают у него в руках.
Наконец на снегу не осталось больше бревен. Оба солдата размашистыми движениями накрест бьют себя руками по плечам, Гриша соскакивает окоченелыми ногами с вагона. Надев большие серые рукавицы, которые они скинули при работе, они шагают к костру. Тем временем шестеро подносчиков опять бегут рысцой к своей партии, которая подвозит свеженапиленный материал на маленьких откидных тележках и в вагонетках полевой узкоколейки. Лесопильный завод и рядом с ним лагерь военнопленных — небольшой барачный поселок посреди огромного безлюдного Наваришинского лесного массива — расположены на возвышенности около трех километров отсюда. Соединительная ветка главного пути кончается — прежде это вызывалось необходимостью укрываться от летчиков — в самой глубине, в дремучей чаще леса. Сюда, при ловкости и умении, можно спускать вагонетки по легким рельсам и без паровоза, а тормозить можно при помощи толстой палки, закладываемой между колес.
На такой вагонетке только что спустился ефрейтор Принц, белокурый лихой парень, — после ранения он причислен вместе с другими к батальону ландштурма. Вагонетка издавала на ходу дьявольский грохот.
— И в такой вот штуке ты собираешься сегодня ночью дать тягу из лагеря? — насмешливо шепчет Алеша Грише. Тот набивает трубку дрянным табаком, отпускаемым военнопленным, потом протягивает свой кисет приятелю.
Гриша — он хорошо настроен — толкает приятеля локтем в бок.
— Ну и дурак ты, Алеша. Ты забыл о ветре: стоит только солнцу скрыться, как старые деревья начинают по вечерам шуметь, будто я плачу им за это. А ветер завывает, словно тысяча ведьм. До восьми не давай мне клещей. Я смоюсь в половине девятого, после ужина. Братишка, друг, вот если бы и ты ушел со мною! Вдвоем, Алеша, а? Вдвоем мы пробьемся!
Алеша улыбается. Если бы они в этот момент не подходили к костру, то улыбка казалась бы еще более мрачной.
— Не верю я, Гриша, вот нистолечко не верю!
— Чему не веришь, приятель? — спрашивает хорошо говорящий по-русски унтер-офицер Лещинский, сидя у костра.
— Погоде, — живо отвечает Гриша. — Он думает, что будет дождь.
Ефрейтор Биркгольц приплелся к костру от своей одинокой сосны — через пять минут обеденный перерыв, каждую минуту может подъехать походная кухня, а свою посылку он почти уже обдумал. Столяр Биркгольц с Берлинерштрассе в Эберсвальде прислоняет винтовку к дереву и протягивает руки к огню. Он присаживается на кучку досок: русские, потеснившись, дают ему место.
— Дождь? Еще придется подождать, пока начнутся дожди. Уж поверь мне. Ветер каждый вечер так воет, что кажется, бараки взлетят в воздух, никак не уснуть. А рано утром небо опять чистое, словно праздничная скатерть у мамаши. Так-то, русский!
Гриша голыми руками кладет пылающий уголек на табак и попыхивает своей трубкой. Алеша стоит рядом и смущенно улыбается. Все умолкли. Слышен только шум и треск костра. Слова Биркгольца затронули у всех без исключения самое чувствительное место: тоску по родине. Все они, уже пожилые люди, на годы оторванные от обычного образа жизни и от близких, больны тоской по родине. Но, поскольку это чувство стало как бы неотъемлемой частью их души, центром жизненных интересов, они сами замечают его в себе лишь изредка, ст случая к случаю. Каждый из них, не задумываясь, отправился бы немедля домой, если бы душевная заторможенность и внешние препятствия, созданные вокруг них, были бы не столь сильны. Подобно Одиссею, возвращавшемуся на родину после Троянской войны, они готовы были пройти через все опасности скитаний, притягиваемые родиной, словно магнитом, и уверенные в том, что обязательно доберутся до дому.
Среди них — самая горячая натура была у Гриши, и поэтому он решился на то, о чем только мечтают миллионы одетых в разнообразные мундиры, занятых военным ремеслом людей. Но это неудержимое желание, на мгновение охватившее их всех, реет над ними, словно дым над костром… Внезапно глаза всех обращаются к небу. В голубом воздухе стоит странный трубный крик, словно неистовый металлический скрежет заржавленной двери.
— Гуси! — кричит кто-то и показывает пальцем на сверкающий клин больших птиц, которые, словно полуоткрытый циркуль, застыли высоко-высоко в воздухе и кажутся крохотными и ослепительно белыми. Высоко под облаками весна гонит стаю через леса.
— Да, они летят домой, — шепчет унтер-офицер Лещинский.
— На восток, — равнодушно роняет Гриша по-русски, нарушая задумчивое молчание и русских и немцев. Вереница превращается в блестящую точку и исчезает в пронизанном солнечными лучами воздухе.
Молчание возле костра прерывается докатившимся издалека возгласом: огромные котлы походной кухни только что прибыли по рельсам узкоколейки.
— Пятнадцать! — выкрикивает унтер-офицер Лещинский — это общепринятый среди строительных рабочих зов на обед. Чудесное словечко, сулящее отдых.
Все тянутся за посудой. Эти люди, рабочие в военной форме, любят пользоваться жаргоном, который напоминает им о свободе, о мирном времени и тяжелой борьбе за кусок хлеба. Некоторые встают. Под звяканье посуды — алюминия об алюминий или жести о жесть — Алеша говорит Грише:
— Значит, в восемь!
Гриша, смеясь, слегка похлопывает его по плечу. Оба знают в чем дело, им даже не надо смотреть друг другу в глаза.
— Что на обед? Подать меню! — кричит, сияя ямочками, ефрейтор Принц.
— Бобы с салом, — отвечает унтер-офицер, состоящий при кухне. — Пожалуй, тебя тут так накормят, что и с места не встанешь.