Окна задних комнат дворца Салуццо выходили на огороженный стеной сад. Высокое квадратное каменное здание с четырехскатной французской крышей и гостиной с высоким потолком было достаточно просторным и позволяло семье Гамба жить отдельно от Байрона. За дом он платил всего 24 фунта в год – основная причина, по которой он выбрал это жилище. К счастью, семья Хаитов жила с Мэри Шелли во дворце Негрото, в миле от Салуццо, поэтому Байрон и Тереза были избавлены от неодобрительных взглядов добродетельной Марианны и от ее потомства.
Вскоре после приезда Байрон написал Мэри, что купил диван, принадлежавший Шелли в Пизе. «Мне противно, что вещи Шелли находятся под одной крышей с детьми миссис Хант. Они грязнее и шумливее, чем йеху. Все, к чему они прикасаются своими грязными руками, приходит в негодность… Если будут какие-нибудь денежные затруднения, я готов быть вашим финансовым агентом, пока все не уладится и вы не решите, что предпринять» (Мэри обратилась к отцу Шелли с просьбой помочь в воспитании ребенка. – Л.М.).
Не прошло и недели, как Байрон смог объявить Меррею о завершении десятой песни «Дон Жуана» и начале работы над одиннадцатой. В ней действие происходило в Англии, и Байрон с новыми силами взялся за поэму. Несмотря на ссору с Мерреем, он все еще надеялся опубликовать произведение. Но Меррей был обижен тем, что Байрон передавал рукописи Джону Ханту. Старший брат Ли, издатель «Либерала», очевидно, допускал пренебрежительное отношение к Меррею на правах нового союзника Байрона.
Теперь Байрон реже виделся с Хантом, и это происходило только во дворце Салуццо. Хант никогда не мог найти общий язык с Байроном. То он пытался предстать независимым, изображая наигранную веселость, то был раболепен и держался слишком натянуто. Когда он просил денег, то пытался прикрыть смущение насмешливым пренебрежением. 24 октября он написал: «Должен побеспокоить вас насчет очередной сотни ваших крон и, боюсь, очень скоро повторю свою просьбу…» Когда Байрон случайно обратился к нему «дорогой Ли», Хант снизошел до панибратства: «Я прихожу в восторг, когда ты называешь меня Ли, чувствую себя как женщина и приглашаю тебя в свой дом».
Первый номер «Либерала» вышел 15 октября. «Видение суда», ставшее первой ласточкой в новом журнале, было опубликовано с предисловием, в котором Байрон объяснял причину своих нападок на Саути. Ханты убедили Байрона, что Меррей отказался печатать предисловие из ревности или злобы, и он намеревался порвать все отношения с издателем и забрать все рукописи. Байрон писал Киннэрду: «Мне совсем не жалко расстаться с ним, потому что он бессовестный ловкач». Ли Хант радостно сообщал брату: «Бедняга Меррей в жалком положении… Он пишет лорду Б. о том, как будет счастлив, если его светлость «соблаговолит» позволить ему издать его «прежние великолепные произведения» (какая наглая самоуверенность таится за этими строками). Далее он добавляет, что утром часами сидит и смотрит на портрет его светлости! Представь себе чахнущего издателя!»
Меррей не заставил долго ждать и сообщил Байрону, что думают в Англии о его журнале и деловых партнерах, и умолял его прекратить отношения с «изгоями общества». Далее он продолжал: «Мистер Киннэрд прислал мне три песни «Дон Жуана»… Должен сообщить, что они оказались настолько дерзкими, что я не стал бы их печатать, даже если бы вы даровали мне свое поместье, титул и гений. Ради бога, пересмотрите их, они так же великолепны, как все написанное вами, но необходимо удалить все, что может задеть чувства читателей и нанести вам непоправимый вред. Мои друзья раньше почитали за честь беседовать о вас, теперь же все наоборот, и даже ваши прежние сочинения менее популярны. Невозможно найти более преданного друга, чем я, мое имя связано с вашей славой, и я умоляю вас подумать об этом хотя бы ради вашей сестры, потому что мы опасаемся, что она может лишиться прежнего положения при дворе. Дайте нам вновь насладиться вашей иронией и придайте «Жуану» тон «Беппо».
Байрон ответил с твердостью: «Я в любом случае откажусь от ваших издательских услуг и желаю вам всяческих благ…» Новые сложности возникли, когда Меррей сообщил, что Байрон сказал о Ханте, и эта сплетня достигла ушей Ли. Байрон почти во всем признался Ханту, и тому пришлось сделать вид, будто ничего не произошло, потому что он зависел от Байрона в издании журнала. Но Байрон так и не научился сдержанности. Он продолжал писать Меррею о Ханте, потому что привычка к откровенности стала еще сильнее за время пребывания в Италии, и, несмотря на ссору с Мерреем и недовольство робостью и пренебрежением издателя к его произведениям, Байрон не мог не осознавать, что Меррей понимает его лучше Ханта.
Байрон упрекал Меррея за то, что тот показал письмо Ханту, но тут же прибавлял: «Честное слово, я не думал, что что-нибудь в этом письме может задеть его, кроме того, что я назвал его «занудой»… Что касается общности чувств, мыслей и взглядов Л. X. и моих, то она или очень мала или ее вовсе нет… Однако я считаю его человеком способным и обладающим принципами. Увы! Бедный Шелли! Будь он жив, как бы он смеялся и как мы смеялись оба над разными вещами, которые кажутся такими серьезными!»
Несомненно, память о Шелли заставляла Байрона быть добрым к Мэри, хотя у него с ней было мало общего. Он помогал ей тем, что просил ее переписывать некоторые новые песни «Дон Жуана», что ей очень нравилось делать, и обращался к Хэнсону через адвоката сэра Тимоти Шелли с просьбой финансово обеспечить Мэри и ее сына. Голос Байрона очаровывал Мэри, пробуждая в ее душе воспоминания о другом голосе, который замолчал навсегда. Она писала в своем дневнике: «Не думаю, что какой-нибудь другой голос может вызвать в моей душе столько грусти, как голос Альбе, и я слушаю его с невыразимой тоской, но не с болью».
Не успел Байрон обустроиться в Генуе, как начал подумывать о побеге. Трелони писал: «Его мысли всегда были устремлены на Восток… Он постоянно возвращался к своей первой любви, греческим островам и революции в этой стране…» Именно по этой причине Байрон копил деньги. Он надеялся, что к началу нового года в его распоряжении окажутся девять или десять тысяч фунтов. Он досадовал на приобретение дорогого «Боливара», поэтому Трелони решил на зиму избавиться от лодки. Байрон поговаривал о покупке одного из островов греческого архипелага или земельного владения в Чили или Перу. По словам Трелони, «он изводил себя планами, проектами, начинаниями, мечтами, намерениями, откладыванием на потом, сожалениями и бездельем…».
Осенью два гостя напомнили Байрону об Англии. Одним из них был глупый и эксцентричный Джеймс Уэддерберн Уэбстер, чья жена, леди Фрэнсис, с которой он к этому времени расстался, в 1813 году была предметом полусерьезного-полушутливого увлечения Байрона, когда «платонические чувства» были под угрозой, но еще не потеряны. Теперь Уэбстер настойчиво и постоянно добивался расположения леди Харди, жены адмирала Харди. Леди Харди, встречавшая Байрона в Лондоне в 1814 году, навестила его в Генуе и поведала об этом нелепом ухажере. Байрону было приятно встретить умную и дружелюбную англичанку, которой не нужно оказывать знаки внимания. Он шутливо писал ей о Уэбстере, добавляя более серьезно: «Для меня всегда было правилом, и мой опыт его подтвердил, что отношения между мужчиной и женщиной могут быть намного лучше, чем между двумя представителями одного пола, но при условии, что они никогда не станут любовниками… На самом деле я считаю любовь неким враждебным проявлением, которое необходимо осуществить или разрушить, чтобы земля продолжала вертеться, но ни в коем случае не приятным времяпрепровождением».
Некоторые несдержанные замечания Уэбстера о его внешности вынудили Байрона сесть на диету, которой он строго придерживался зимой и летом. Ему пришлось соблюдать режим после перенесенной в Леричи болезни. В хорошую погоду он ездил верхом, но зимой в каменном доме с холодными полами и высокими потолками было холодно. Байрон редко ужинал вне дома, обычно с мистером Хиллом, британским послом, или с близким ему по духу банкиром Чарльзом Ф. Барри, генуэзским партнером «Уэбба и Ко», который вел дела Байрона в Ливорно.
Отношения Байрона с Терезой оставались прежними, но она ощущала, что он отдаляется от нее, и это причиняло ей душевную боль. Она навещала его только по приглашению, а в остальное время Байрон предпочитал обедать и ужинать один, особенно когда был на диете. В хорошую погоду они вместе гуляли в саду. Возможно, иногда Терезе хотелось более ярких впечатлений. Ей было всего двадцать три года, а Байрону почти тридцать пять, но он чувствовал себя семидесятилетним стариком. Однако Тереза уже сделала свой выбор и не жалела о нем. Она привыкла к жизни Байрона и приходила к нему, когда он желал.
Несмотря на испортившиеся отношения с Байроном, Ли Хант в начале декабря отослал в Англию второй номер «Либерала». Байрон просил Меррея передать все рукописи Ханту, но тот уже напечатал две тысячи экземпляров «Вернера» и «Неба и земли». Опасаясь, что последняя поэма повторит судьбу «Каина», Меррей пожертвовал выгодной публикацией и поспешил издать «Вернера», предоставив Ханту право издать более опасную поэму. «Вернер», основанный на сюжете немецкой мелодрамы, но с байроновскими героями, был вскоре продан в количестве шести тысяч экземпляров. Байрону было все равно, и Хант с радостью поместил во втором номере журнала поэму «Небо и земля».
Когда появилась весть о том, что Джон Хант должен предстать перед судом за публикацию «Видения суда», Байрон предложил ему свои услуги и даже выразил желание, если понадобится, ехать в Англию и выступить на суде. Но Хобхаусу он написал: «…случилось то, что ты предсказывал. Из-за самых лучших побуждений я попал в переделку, а ведь хотел угодить этим ханжам».
У Байрона случились еще большие неприятности. Миссис Мэйсон (леди Маунткашелл), знакомая Шелли из Пизы, которая подстрекала Клер спасти Аллегру из монастыря, теперь обращалась к Байрону с просьбой оказать помощь Клер, потерявшей место в Вене из-за слухов о ее прошлом. Хотя это письмо произвело на Байрона обратное впечатление из-за того, что взывало к его «лучшим чувствам» и намекало на его обязанности, он был бы готов помочь Клер, если бы это можно было сделать, не переписываясь с ней. В конце концов Байрон сказал Мэри, что если она пошлет Клер денег, не упоминая его имени, то в дальнейшем всегда сможет рассчитывать на его помощь. Мэри была оскорблена. Она писала Джейн Уильяме в Англию: «…он часто предлагал мне денег, но только крайняя необходимость может заставить меня принять их. Он дает мне взаймы, а К. дарит…»
Вероятно, Байрон думал, что Мэри будет сама общаться с Клер, не упоминая о нем. Его готовность помогать Клер служит достаточным доказательством его щедрости. Что касается Мэри, то он знал, что после смерти сэра Тимоти Шелли она получит в наследство большое состояние. Байрон не хотел навязывать Мэри денег в дар. Он давал взаймы многим друзьям, не ожидая возвращения долга.
Возможно, причиной досады Мэри, основанием для того, чтобы считать Байрона «бессердечным», было ее подсознательное желание стать для него кем-то большим, чем просто другом. Об этом можно судить по той снисходительной жалости, которую она испытывала к Байрону, находившемуся в рабстве у Терезы. Мэри писала Джейн Уильяме: «Его держат в узде, ссорятся с ним и вертят им, как хотят». Вероятно, если бы Мэри не испытывала никаких чувств к Байрону, то сама бы обратилась к нему за помощью и не обращала бы внимания на то, в какой форме эта помощь будет предложена.
В день рождения Байрона посетили грустные раздумья, особенно острые после болезни и длительного поста. Размышляя порой о былых удовольствиях, он испытывал скорее радость, чем сожаление. 18 января, за четыре дня до своего тридцатипятилетия, Байрон написал Киннэрду: «Тридцать лет мне всегда казались точкой, когда должны прекратиться все развлечения и увлечения юности, и я надеялся покончить с ними. Теперь могу похвастаться, что мне это в основном удалось. Жизнь проходит, и я начинаю любить деньги, ведь мы должны что-то любить».
Доктор Джеймс Александр, англичанин, проживающий в Генуе, часто навещал Байрона и обращал внимание на его депрессию, начавшуюся с приходом зимы. Обостренная чувствительность к своей хромоте не исчезла с возрастом. Байрон покрывался румянцем, когда доктор смотрел на его ногу, но на другой день он откровенно рассуждал на эту тему: «Эта нога была проклятием всей моей жизни». Байрон признался, что однажды, вероятно во время учебы в Хэрроу, он отправился в Лондон, чтобы ампутировать ногу, но врач отказался это делать. Доктор Александр заметил глубокое разочарование Байрона в жизни. Он говорил, что «человек должен делать что-то большее, чем просто писать стихи».
И все же Байрон продолжал творить. Поэма «Бронзовый век» была попыткой описать мир после смерти Наполеона в манере Ювенала, а поэма «Остров», сюжет которой основан на реальных событиях мятежа на корабле «Баунти», представляла собой описание путешествия в Южные моря и мир благородных дикарей. Байрон отдал обе поэмы Джону Ханту, но не для «Либерала», от издания которого он хотел отказаться, не нанося ущерба Хантам. Байрон пытался убедить себя и издателя, что из-за его уменьшающейся популярности тираж журнала будет падать. Но Джон Хант понимал, что упоминание о Байроне, наоборот, увеличит престиж издания: если его будут критиковать, значит, читают. Теперь он видел, что журнал обречен, и пытался выжать как можно больше из новых рукописей, данных ему Байроном. Ли был в отчаянии, потому что полностью зависел от журнала. Байрон мечтал покончить с этой затеей, хотя и ощущал свою ответственность перед Хантом и его семьей. Он писал Муру: «Не могу описать тебе того чувства смятения, которое испытываешь, пытаясь сделать что-нибудь для человека, который не может или не хочет сам помочь себе. Словно вытягиваешь человека из болота, которое все глубже засасывает его».
Повседневную жизнь Байрона лишь изредка нарушали попойки, о которых он обычно сожалел, поскольку здоровье не позволяло ему предаваться излишествам. Ему было достаточно проводить вечера за письменным столом. В конце марта он закончил и отправил Киннэрду пятнадцатую песнь «Дон Жуана», сочинив десять новых песен за один присест. Он еще не нашел издателя, но его отношения с Джоном Хантом приносили выгоду им обоим.
В начале апреля, с приездом в Геную англичан, жизнь Байрона изменилась. Одним из них был Генри Фокс, сын лорда Холланда, который ему всегда нравился, возможно, потому, что тоже хромал. Однако другие его соотечественники еще больше поразили его воображение. Это были «великолепная леди Блессингтон», урожденная Маргарет Пауэр, и ее свита, состоявшая из ее супруга, богатого графа Блессингтона, сестры Мэри Энн Пауэр и их красивого молодого друга и спутника, графа Альфреда Д'Орсея.
Графиня, на год моложе Байрона, была в самом расцвете жизненных сил. Без всякого ущерба для себя она сумела восторжествовать над бедностью и грубой обстановкой, сопутствовавшей ей в детстве и юности, и своей красотой, изяществом и умом завоевала подобающее место в лондонском обществе, сделавшее ее дом на Сент-Джеймс-сквер, 10, соперником дома Холландов, привлекая туда способных и умных людей. Художник Лоуренс получил известность, написав ее портрет, который стал откровением на Королевской выставке в 1821 году и обладал поразительным сходством с оригиналом, давшим основание для появления такого эпитета, как «великолепная», которым впервые наделил графиню известный доктор Парр.
Возможно, ужасный опыт семейной жизни с ирландским капитаном Фармером, которому отец леди Блессингтон фактически продал ее в возрасте пятнадцати лет, «направил все ее сексуальные импульсы в другое русло», как писал ее биограф. Это утверждение можно оспорить, потому что ее женственность и чувственность были обострены, в то время как вся энергия, которую другие женщины тратили на кокетство, направлялась ею на интеллектуальное развитие и отстраненное, но не равнодушное наблюдение за жизнью и характерами людей. Возможно также, что ее успех у мужчин объяснялся не только духовными причинами, поскольку сама графиня признавалась, что несколько лет была «содержанкой».
Неудивительно, что леди Блессингтон произвела на Байрона большое впечатление, в чем он сам не хотел признаться. Она со спокойным достоинством носила свой аристократический титул. Байрон, в свою очередь, мог спокойно беседовать с ней, хотя его всегда привлекала красота. Вскоре он привязался и к лорду Блессингтону. Байрон не считал его дилетантом в искусстве, потому что тот обладал обостренной чувствительностью, вкусом и суждением.
Граф Д'Орсей имел репутацию красавца (Байрон как-то назвал его купидоном. – Л.М.) и щеголя. Несмотря на этот явный тройственный союз, вполне возможно, что отношения леди Блессингтон и графа носили вполне платонический характер. Важно отметить, что Байрон, за свою жизнь сделавший рогоносцами многих мужей и знавший в этом толк, не заметил ничего предосудительного в их отношениях.
«Кружок Блессингтон» прибыл на Альберго-делла-Вилла в Генуе вечером 31 марта. За день до этого леди Блессингтон записала в своем дневнике: «Как бы мне ни хотелось скорей увидеть «великолепную Геную», должна признать, что присутствие в ней лорда Байрона придает городу еще большую привлекательность для меня». Но как многие другие, графиня ожидала встретить Чайльд Гарольда и была разочарована. «Он остроумен, ироничен и жизнерадостен, но совсем не похож на меланхоличного поэта, как я его себе представляла… Среди его темно-каштановых кудрей уже заметна седина, волосы у него шелковистые, и хотя редеют у висков, почти не закрывая лба, но по-прежнему очень густы на затылке… Он очень худой, похож на юношу, и все же в нем есть нечто поразительное, и его нельзя признать за обычного человека… Не думаю, что заметила бы его хромоту, если бы он сам не привлек мое внимание… Его голос очень ясный и певучий, но несколько женственный… Смех звучит точно музыка…»
Когда на следующий день Байрон зашел в их гостиницу, его откровенные высказывания поразили и уязвили графиню. Ее изумило «полное самозабвение, с которым он ведет беседу с недавними знакомыми на темы, которых избегают даже друзья». Графиня со свойственной ей проницательностью заметила, что суждения Байрона об Англии и англичанах указывали на его ностальгию по родине. Она с восторгом вспоминала его суровую критику их общего друга Мура и с еще большим восторгом сказанное о леди Холланд. Графиня слишком хорошо знала о лицемерии высших политических кругов, чтобы не выслушать с наслаждением рассуждений Байрона об английском ханжестве: «…он говорит, что единственным способом победить ханжество является высмеивание, то исключительное оружие, которого не испортит английский климат».
Интерес Байрона к греческой революции вновь возрос после визита капитана Эдварда Блэкиера, представителя Лондонского греческого комитета, членом которого был и Хобхаус. Капитан сопровождал Андреаса Луриоттиса, делегата греческого правительства, который направлялся в Лондон, чтобы просить у англичан помощи. Байрон немедленно предложил в июле войти в новое греческое правительство, если его участие принесет пользу. Однако он понимал, что этому могут помешать обстоятельства: «…можете представить, что «нелепый женский род», как называет женщин Монкбарнс в романе Скотта «Хранитель древностей», выступит против моей затеи. Мадам Гвичьоли, естественно, не желает, чтобы я оставлял ее хотя бы на несколько месяцев, и, поскольку ей удалось помешать мне уехать в Англию в 1819 году, ей может удастся отговорить меня от поездки в Грецию в 1823 году». Несмотря на это, мысли о Греции все больше и больше занимали Байрона. Он начал переговоры со своим агентом Чарльзом Барри насчет судна и просил Киннэрда выслать ему денег на путешествие. Но пока у него недоставало смелости сообщить Терезе о своих планах, потому что он боялся возможных сцен.
Чета Блессингтон и граф Д'Орсей вначале вызывали у Байрона чрезмерное уважение, потому что могли легко и непринужденно вести себя в обществе. Леди Блессингтон все еще критически наблюдала за ним и пресекала все его слишком вольные высказывания, которыми он одарил всех отсутствующих друзей. Он «с большим уважением отзывался о талантах и достижениях мистера Хобхауса, но в его словах чувствовалась уязвленность, потому что он, очевидно, считал, что Хобхаус недооценивает его»; «открытость и неизменная честность» его друга вызывали бурные похвалы Байрона, однако эта дружба не приносила ему такой радости, как дружба с другими людьми, потому что, по словам Байрона, «он постоянно указывал мне на мои недостатки, но к его чести должен отметить, что он говорил о них именно мне, а не другим».
Графиня, как и Трелони, обнаружила, что лучше всего Байрону удавалась беседа с глазу на глаз, когда он мог как бы «думать вслух». Он говорил: «Оживленный разговор воздействует на меня подобно шампанскому: бодрит и кружит голову…» Когда графиня сделала какое-то замечание о скандале, Байрон ответил: «Все темы хороши своим разнообразием, но скандал настолько пикантен, что действует на человека подобно кайенскому перцу. Должен признать, мне это нравится, особенно если участниками скандала являются чьи-то друзья».
Несмотря на свою осторожность, леди Блессингтон была очарована добротой и вниманием Байрона. Она заметила его щедрость и участие к людям, которых он встречал во время верховых прогулок. Они «все знают и любят его, многие предаются общим воспоминаниям, уверенные в его благосклонности». Графиня понимала, что ключом к непоследовательности Байрона является его необычайное «непостоянство», его стремление произвести впечатление, поступки, совершенные под воздействием порывов, и привычка говорить свободно. Он делился с графиней своими суждениями о женщинах с той же откровенностью, с какой беседовал на другие темы. «Он говорил, что худые женщины, если они молодые и привлекательные, напоминают ему засушенных бабочек, а если наоборот, то пауков, в чьи сети он никогда бы не попался, если бы был мухой, потому что в них нет ничего соблазнительного». Такая точка зрения не уязвляла графиню, потому что она обладала пышными формами. В другой раз Байрон сказал: «Теперь моим идеалом красоты будет женщина, способная понять и оценить меня, но неспособная блистать сама».
Как и многие другие, леди Блессингтон была озадачена двойственностью натуры Байрона. Возможно, сама она была слишком идеальной натурой, чтобы поверить в правдоподобность единовременного существования его сентиментальных и циничных высказываний и в то, что его неутолимое стремление к идеалу и разочарование в несовершенном мире и самом себе являются двумя сторонами одной медали. «Стоит ему пробудить к себе глубокий интерес, как на следующий день он погубит его постоянным подтруниванием над собой и другими, – жаловалась графиня, – и человеку кажется, что у него вызвали симпатию, чтобы потом посмеяться над ним».
Байрон предупреждал ее: «Люди принимают мои высказывания за чистую монету и создают обо мне неверное впечатление… Сам бы я сказал, что у меня нет никакого характера… Но шутки в сторону. На самом деле я думаю так: я слишком изменчив, будучи всем по очереди и ничем надолго, я такая странная смесь добра и зла, что меня трудно описать. Есть только два постоянных чувства: сильная любовь к свободе и ненависть к лицемерию, но ни одно из этих чувств не может привлечь ко мне друзей».
Частые поездки Байрона с леди Блессингтон вскоре заставили Терезу поверить, что ее возлюбленный влюбился в английскую аристократку. Байрон писал леди Харди, что Тереза «охвачена припадком свирепой итальянской ревности и ведет себя ужасно неразумно и нелепо. Бог свидетель, она льстит мне, поскольку я действительно испытывал лишь платонические чувства к этой богине раздора, к тому же с годами мои чувства успели остыть, и я скорее брошусь в море, чем влюблюсь».
Тем временем от Блэкиера и Луриотти Байрон узнал, что они оба мечтают, чтобы он поехал в Грецию. Хобхаус написал, что Байрона избрали членом Лондонского греческого комитета: «Твое предложение было принято с единодушной благодарностью и восторгом». Пьетро Гамба, по словам Мэри Шелли, «чуть с ума не сошел от радости», но Байрон не спешил уезжать.
Байрону нравилась устоявшаяся жизнь и раздражали любые попытки что-то изменить. И все же Мэри Шелли понимала, что ради поставленной цели он готов пойти на жертвы, хотя Гвичьоли будет в этом преградой. «Однако он не собирается идти у нее на поводу и готов решительно возражать мнениям тех, кто его окружает». Байрон откладывал тот день, когда придется обо всем рассказать Терезе. Он чувствовал одновременно гнев и печаль из-за того, что боится откровенно поговорить с ней. Из прошлого опыта он знал, что слезы могут растопить его решимость. В конце концов он предоставил Пьетро сообщить Терезе новости, но это не смягчило удар. «Смертельный приговор был бы для нее менее ужасен». Байрон только усугубил ситуацию, сказав Терезе, что ее бывший муж простит ее. Хобхаусу он написал: «В случае если я, что вполне разумно, перестану быть его заместителем…»
В том же ключе Байрон написал Киннэрду: «Она тоже хочет ехать в Грецию! Великолепное место для путешествий!.. Еще не было мужчины, который так во всем уступалженщинам и заслужил после этого репутацию жестокого человека». Печаль Байрона от расставания с Терезой была неподдельной. Он излил Хобхаусу и Киннэрду лишь часть своих чувств. С другой стороны, ему наскучила привычная жизнь, и он стремился уехать. Единственным выходом было разорвать узы привычки, привязывающие его к женщине, чьи эмоциональные запросы он мог теперь удовлетворять лишь с добродушным отцовским терпением.
Байрон ощущал сожаление, смешанное с чувством потери любви, которая так долго жила в его сердце, и осознанием преданности Терезы и боли, причиненной ей. Справиться с этими чувствами он мог, только ведя себя весело и непринужденно, хотя ни одно из этих настроений не отвечало его состоянию. Делясь мыслями с леди Блессингтон, Байрон открыл ей свои чувства и дал понять, какое зло причиняет Терезе, не в силах его избежать: «…я сильно привязан к ней, но правда в том, что мои привычки не могут принести счастья ни одной женщине: мои чувства умерли, и, хотя мне только тридцать шесть, я чувствую себя на шестьдесят и не способен оказывать те мелкие знаки внимания, которых требуют все женщины, а пуще всего итальянки. Мне нравится одиночество, оно стало мне необходимо… Мне кажется, в характере поэта есть нечто, мешающее счастью не только его собственному, но и тех, кто его окружает». И одновременно он говорил леди Блессингтон: «Если бы мы с графиней Гвичьоли были женаты, то, уверен, были бы образцом супружеского счастья…»
Чувство вины заставило Байрона предпринять попытку оставить Терезе память о себе, хотя ей были нужны всего лишь эмоциональные доказательства его любви. Однажды, дав ей целую кипу рукописей, которые ему прислал Меррей, Байрон сказал: «Возможно, когда-нибудь их оценят по достоинству!» Байрон был прав: через несколько лет рукописи были проданы по баснословной цене.
Двойственное отношение Байрона к своим греческим планам удивляло леди Блессингтон. Сначала он говорил о них возвышенно, потом смеялся над собственным героическим жестом… И часто он упоминал о том, что умрет в Греции. «Надеюсь, это случится в бою, потому что это будет достойным концом печального существования, и я испытываю ужас перед сценами смерти в постели…»
Байрон был раздосадован, когда семья Блессингтон объявила о своем намерении в конце мая уехать из Генуи. Их совместные верховые прогулки стали для Байрона необходимостью. Они оживляли в его душе воспоминания о беззаботных днях в Англии. Байрон даже выражал желание побывать на родине перед поездкой в Грецию, но его удержали мысли о неприятных обстоятельствах его возвращения, включая одну или две дуэли, на которые он сам себе обещал вызвать своих врагов вроде Саути и Брума.
Прежде чем чета Блессингтон отправилась в Неаполь, состоялось трогательное прощание. Графиня подарила Байрону свою любимую арабскую лошадь по кличке Мамелюк, чтобы он взял ее с собой в Грецию, хотя и была изумлена тем, что Байрон начал торговаться, и убедила графа купить яхту Байрона «Боливар», за которую он долго не платил. При расставании графиня плакала, по словам Терезы, хотя сама леди Блессингтон в своем дневнике писала, что плакал Байрон.
После отъезда Блессингтон Байрон начал серьезные приготовления к путешествию. В конце мая он получил от Киннэрда письмо с сообщением о выданном ему кредите в размере четырех тысяч фунтов, которых вместе с двумя тысячами Байрона вполне хватило бы для его целей. Байрон уже начал делать покупки, необходимые для путешествия. Через доктора Александра он приобрел лекарства, которых хватило бы «на два года на тысячу человек». Из Занта пришло письмо Блэкиера с приглашением приехать. Байрону был необходим старый авантюрист Трелони, который провел годы юности в Восточных морях и знал толк в кораблях. Установив надгробный памятник над прахом Шелли на протестантском кладбище в Риме, Трелони отправился во Флоренцию и начал готовиться к новым авантюрам. Он мечтал сопровождать Байрона.
Его доверенное лицо в Генуе, Барри нашел корабль под названием «Геркулес», который можно было зафрахтовать после плавания в Ливорно. По рекомендации доктора Александра Байрон решил взять в плавание молодого врача Франческо Бруно, только что закончившего университет. Трелони с нетерпением ожидал путешествия в Грецию. Однако по прибытии в Геную его рвения поубавилось. Ему совсем не понравился «Геркулес»: «Посудина вроде угольщика, вместимостью сто двадцать тонн, круглодонная и с крутой кормой…» Тем не менее Трелони начал приготовления с помощью неловкого, но увлеченного Пьетро.
В минуты, когда предстоящее путешествие виделось Байрону героическим паломничеством, он заказал специальную форму для себя и всего экипажа, чтобы в подобающем виде высадиться на греческих островах в великолепных одеяниях из пурпура и золота. Джакомо Аспе сделал три шлема: один для Пьетро из зеленой материи в форме уланского кивера с фигурой богини Афины на маленьком постаменте из меди и черной кожи; а для Байрона и Трелони два шлема времен Гомера, позолоченных и украшенных перьями, под которыми на шлеме Байрона располагался его герб и девиз «Верь Байрону». Пьетро, романтический «борец за свободу», был в восторге, но, когда Трелони не одобрил этой затеи, Байрон с неохотой отказался от мысли надеть шлем. Однако он взял все три шлема в Грецию.
В разгар приготовлений к отъезду и грустного прощания с Терезой Байрон был раздосадован дерзкими напоминаниями Ханта об обещаниях помочь Мэри Шелли и ему самому. Вероятно, Байрон собирался выполнить свое обещание, но Хант обладал даром раздражать его, как сейчас, перечислив то, что он должен Шелли и его вдове, и распространяя слухи об обещаниях Байрона. В конце концов Байрону пришлось пойти на уловки, чтобы заставить Мэри принять деньги, несмотря на ее обиду. Было 28 июня, а Байрон уезжал в начале июля. Он написал Ханту: «Я получил письмо от миссис Ш., в котором она в пятый или шестой раз меняет свои планы, а именно совсем не хочет никуда уезжать, по крайней мере с моей помощью, называя все происходящее «разрывом» и т. п. На это мне нечего сказать. Я передам деньги тебе, тогда сможешь сказать, что взял их взаймы…» Одновременно Байрон заявил Ханту, что отказывается быть душеприказчиком Шелли и не примет двух тысяч фунтов, указанных в его завещании.
Хант сообщил, что Мэри отказалась взять деньги и обратилась за помощью к Трелони. Возражение Байрона на кажущуюся холодность Ханта, к сожалению, не сохранилось, но о нем можно догадаться по длинному и оскорбленному ответу Ханта. Он упрекал Байрона за сердитые слова, сказанные в адрес Шелли, и откровенное упоминание о взглядах Шелли на поэзию Ханта. Затем он вернулся к своей прежней ситуации и просил пятьдесят фунтов, чтобы перебраться с семьей во Флоренцию. Он также просил простить его долг в двести пятьдесят фунтов, потраченный на переезд из Англии. Байрон не мог долго сердиться и, когда вновь обрел душевное равновесие, послал Ханту успокоительное письмо с обещанием обеспечить его всем необходимым для поездки во Флоренцию или Англию.
Тереза, которой нравилась Мэри, была огорчена их ссорой, виновником которой считала Ханта, «потому что он сказал ей (Мэри), что она не нравится лорду Байрону, несмотря на воспоминания о Шелли, и что ее приходы докучают ему, что он мечтает отправить ее в путешествие и предпочтет никогда не видеть ее снова». Если бы Мэри была равнодушна к Байрону, примирение могло бы состояться быстрее. То, что любой жест доброй воли с его стороны мог смягчить ее сердце, видно из ответа Мэри Терезе на попытку уладить их отношения: «…если он изъявит хоть малейший знак дружбы и вновь будет рад помочь мне, я с готовностью соглашусь и буду очень благодарна». Но дело зашло слишком далеко, и Байрон, мечтавший избежать истеричного прощания и слез Терезы, не желал удовлетворять эмоциональные требования другой женщины. Но перед отплытием он отправил Мэри примирительное письмо и наказал Барри приготовить деньги для ее поездки.
Торжественные обещания Байрона вернуться к Терезе были не просто пустыми словами, потому что он и сам надеялся на возвращение. Она хотела ему верить, но у нее были предчувствия, что они больше никогда не увидятся. Вначале Байрон намеревался совершить увеселительную прогулку на Ионические острова и, возможно, на материк и вернуться через пару месяцев. Пока он еще не думал о возможности остаться дольше, если его приезд будет радостно встречен греками и он сможет помочь им в их деле. Хобхаус хотел, чтобы Байрон собрал сведения для Лондонского комитета и своим присутствием морально поддержал борцов за освобождение.
В последние дни перед отъездом Байрон был очень благодарен своим агентам, Дугласу Киннэрду в Англии и Барри в Генуе. Киннэрду удалось собрать почти девять тысяч фунтов наличными и в кредит. Он сообщил, что суд над Джоном Хантом за издание «Видения суда» будет отложен, а публикация остальных песен «Дон Жуана» идет полным ходом. Барри, который не только занимался снаряжением «Геркулеса» для плавания, но и служил необходимым барьером между Байроном и греческими изгнанниками в Генуе и Ливорно, которые относились к Байрону как к сказочному волшебнику, понял, как нужно оберегаться от хищных инстинктов греков, особенно изгнанников, которые были еще более жадными и своекорыстными, чем их соотечественники на родине. Они были готовы наложить руки на все деньги, предназначенные для помощи патриотам.
В последние часы перед отъездом Байрон и его спутники взошли на борт «Геркулеса». Тереза, обезумевшая от тоски и отчаяния, намеревалась терпеливо ожидать в своем доме возвращения возлюбленного. Граф Гамба, ее отец, получил разрешение на возвращение в Равенну и хотел, чтобы дочь поехала с ним. Тереза пыталась найти какой-нибудь предлог, чтобы остаться в Генуе, пока не вернется Байрон, но в конце концов согласилась поехать с отцом.
13 июля Байрон был готов покинуть дворец Салуццо. «Роковой день настал, – вспоминала Тереза. – Он решил спать на борту, чтобы отплыть на следующее утро. В пять часов он должен оставить Альбаро. С трех до пяти он не отходил от мадам Гвичьоли. Он не хотел оставлять ее одну в момент отъезда и просил миссис Шелли побыть с ней». Мэри пыталась утешить Терезу и ободрить ее, но понимала, что это бесполезно. Когда Мэри ушла, Тереза сидела одна и пыталась найти успокоение в маленькой записной книжке, в которой Байрон записывал свои дела с момента их встречи в 1819 году. «Слышу флейту, – написала Тереза, – какая грусть наполняет меня! Да поможет мне Бог!» На следующий день на рассвете Барри помог ей дойти до экипажа отца, и только тогда ей хватило смелости взглянуть на небо и заметить направление ветра.
Байрон взошел на борт с Трелони, графом Пьетро Гамбой, молодым доктором Бруно и Константином Скилитци, которого обещал доставить в Грецию. Кроме домашней живности они взяли четырех лошадей Байрона и одну лошадь Трелони, верного бульдога Моретто и огромного ньюфаундленда по кличке Лев, которого подарил Байрону морской лейтенант в отставке Эдвард Ле Месурье. В довершение к этому на борт взошли пятеро или более слуг.
К десяти часам 14 июля «Геркулес» был готов к отплытию, но на море стоял штиль. Команда снова сошла на берег и направилась к Альбаро. Когда Барри встретил Байрона и сообщил ему, что Тереза уехала, Байрону не хватило смелости вернуться в пустой дом, и вместо этого они отправились в Сестри, на виллу Ломеллина, где так часто ездили верхом с леди Блессингтон. В саду они пообедали сыром и фруктами, а потом вернулись на корабль.
На следующий день они вышли из гавани, но из-за штиля не могли плыть. Ночью ветер окреп, и старая посудина пошла с такой скоростью, что лошади проломили тонкие перегородки и оказались на палубе. Байрон оставался на палубе всю ночь. Пока Трелони следил за ремонтом разрушенных перегородок, остальные вновь сошли на берег. На этот раз Байрон хотел увидеть дворец Салуццо. Его охватила тоска, когда он вместе с Пьетро взбирался по холму. «…Он много говорил о своем прошлом и неуверенности в будущем. «Где мы будем через год?» – вопрошал он». Позднее Барри говорил Хобхаусу, что, когда их задержал шторм, Байрон «признался, что не отправился бы в Грецию, если бы не знал, что Хобхаус и другие будут смеяться над ним».
Но жребий был брошен. Установилась хорошая погода. Чайльд Гарольд вновь отправился в путь. Через пять дней они были в Ливорно. Барри тяжело переживал разлуку с другом, который всегда относился к нему по-доброму, как к равному. Вечером, после отъезда Байрона, он написал: «Вы сказали, что я вздохну с облегчением, когда вы уедете, но надеюсь, что на самом деле вы так не думаете. Поверьте мне, милорд, я слишком горжусь знакомством с вами, чтобы горько не сожалеть о нашей разлуке. Я не могу рыдать, но ощущаю потерю друга так же сильно, как сильно надеюсь, что вы скоро вернетесь в Геную…» Подобно леди Блессингтон, купившей «Боливар», потому что он принадлежал Байрону, Барри приобрел мебель и книги своего друга. Байрон подарил ему несколько ценных автографов и рукописей, написанных в порыве гнева и не предназначенных для публикации.
…По мере приближения к Равенне печаль Терезы все усиливалась. Она продолжала делать пометки в маленькой записной книжке. Последние строки были самыми отчаянными: «Я надеялась найти в себе силы и перенести этот удар, но с каждой минутой боль становится все сильнее, и мне кажется, что я умираю. Пришлите ко мне Байрона, если застанете меня живой. О, если бы я могла последовать за ним любой ценой…» Но Байрон уже принял решение и не мог вернуться.