Книга: Метроленд
Назад: З. Редон, Оксфорд
Дальше: 5. Je t'aime bien[109]

4. Счастливые пары

Когда я не был с Анник и не бродил по улицам в одиночестве, наблюдая за многообразием жизни — вот вдруг монашка, а вот clochard с номером «Le Monde», а вот шарманщик выводит до жути печальный мотив, — я проводил время с Мики, Дейвом и Марион. После месяца вместе они стали неразлучны. Невольно напрашивалось сравнение с «Жюль и Джим», на что Мики обычно отвечал с обескураживающей и самоуверенной прямотой, что он, наверное, выступает в роли Жанны Моро. И это действительно было так: он был лидером, зачинщиком и провокатором, а остальные двое соревновались за его внимание. Дейв старался вовсю — показать, что он первый друг Мики; Марион делала вид, что ей вообще все равно. Неуверенный в собственном статусе в этой маленькой тесной компании, я ходил вместе с ними по кафе и барам, сопровождал их в походах в музей Гюстава Моро (gardien ни разу нас не узнал) и в спонтанных поездках за город — в Бос или на шоколадную фабрику в Нуазеле, совершенно безумное место.
Родители Марион пребывали в блаженной уверенности, что она посещает курсы, которые организаторы назвали — с присущей всем галлам скромностью — «История цивилизации»: семинары по Декарту, лекции по Кодексу Наполеона, посещение консерватории в рамках ознакомления с творчеством Рамо, экскурсии в Версаль и Севр. Марион всегда находила причины, чтобы не сидеть дома. Например, пообедать со мной — вполне подходящая причина.
Мы стали встречаться раз в два-три дня в маленьком кафе-ресторане под названием «Le Petit Coq» на площади Республики (метро Фий дю Кальвер); обычно мы брали длинные сандвичи размером с мелкую таксу. Это были отнюдь не свидания двух любовников, которые прячутся от окружающих. Мы встречались с Марион просто потому, что у нас обоих было свободное время. Мы часто и помногу обсуждали Мики и Дейва. Я усиленно практиковался во вновь открытой для себя честности и прямоте и выдавал донельзя серьезные аналитические рассуждения относительно моих новых друзей; Марион была более сдержанной в своих оценках, но при этом и более великодушной. Я заметил, что она была очень практичной в суждениях и достаточно проницательной. Она всегда все подмечала: любую неопределенность или претенциозность. С ней было легко и приятно общаться, но у нее была одна привычка, которая жутко меня раздражала, — она задавала вопросы, от которых, как я надеялся, я благополучно бежал и о которых не собирался задумываться до возвращения в Англию.
— И что ты думаешь делать? — спросила она как-то раз, в нашу третью или четвертую встречу вдвоем.
(Делать? Что я думаю делать? Что она, интересно, имеет в виду? Может, намекает на постель? Да нет, вряд ли. Хотя в тот день она выглядела на удивление хорошенькой. Она вымыла голову, и ее мальчишеская стрижка смотрелась просто прелестно. А розовое с коричневым платье весьма аппетитно облегало фигуру. Что я думаю делать? Нет, вряд ли она хотела сказать…)
— Ты имеешь в виду вообще… по жизни? — Я усмехнулся, надеясь, что она тоже улыбнется, тогда все станет ясно.
— Ну конечно. А что здесь смешного?
— Ну… просто забавно. Ты — первый человек моего возраста, кто задает мне этот вопрос. Это звучит… как-то уж очень по-взрослому, что ли. Как обычно родители говорят.
— Прости, я не хотела показаться занудной. Просто мне любопытно. Ты сам вообще задавался этим вопросом?
На самом деле у меня в этом не было необходимости — обычно этот вопрос мне задавали другие. Когда я был маленьким, этот вопрос исходил вертикально, то есть сверху вниз вместе с оранжевыми десятишиллинговыми банкнотами на Рождество, и всякими школьными канцелярскими принадлежностями, и какими-то странными порошочками и микстурами, а иногда — и с легкими подзатыльниками. В юности он исходил уже под другим углом (но все равно сверху вниз) — от озабоченных твоим будущим благополучием учителей, вооруженных многочисленными инструкциями и весомым словом «жизнь», которое они произносили так, будто это было какое-то военное снаряжение. И наконец, когда я стал студентом, этот вопрос доходил до меня уже горизонтально: от родителей за бутылочкой вина за ужином, от преподавателей, с которыми мы обменивались анекдотами на тему секса, и однажды — от девушки, которая почему-то решила, что этот вопрос должен подействовать на меня как афродизиак. Интересно, а когда угол наклона опять изменится: когда я буду смотреть сверху вниз на этот вопрос?
— Ну, наверное, моя основная проблема в том, что я не загадываю далеко вперед. На самом деле есть много профессий, которыми я бы хотел заняться. Например, я был бы не против стать генеральным директором Би-би-си, потом мне бы хотелось иметь свое издательство, а заодно и картинную галлерею, и чтобы еще оставалось время руководить Королевским филармоническим обществом. Еще я бы с большим удовольствием стал генералом или министром, хотя — это уже на крайняк, если не выгорит все остальное. И еще мне бы очень хотелось водить паром через Ла-Манш. Также меня привлекает архитектура, хотелось бы попробовать себя и в этой области. Ты, наверное, думаешь, я шучу. Но я совсем не шучу, правда.
Но Марион ничего не сказала. Она просто смотрела на меня со странной улыбкой, в которой, кажется, сквозило легкое раздражение.
— Я хочу сказать, я на многое способен. Наверное… Но с другой стороны, я не знаю, на что я способен. Иногда у меня возникает такое чувство, что я не совсем в подходящем возрасте. У тебя такое бывает?
— Нет.
— Я имею в виду, что ты, может быть, думаешь, что я еще не повзрослел, но на самом деле мне часто кажется, что я намного старше своих лет. Знаешь, это забавно, но иногда мне хочется быть стариком — таким крепеньким старикашкой лет шестидесяти пяти. С тобой такое бывает?
— Нет.
— У каждого человека есть «свой» возраст, который ему больше всего подходит и в котором он себя чувствует в полной гармонии с собой. Мне кажется, что для большинства людей этот «правильный» возраст лежит в промежутке между двадцатью пятью и тридцатью пятью, так что они не заморачиваются вопросом, что делать дальше, но даже если такой вопрос возникает, он не кажется слишком сложным. А потом, когда они минуют «свой» возраст, им кажется, что их постоянные раздражение и досада проистекают из так называемого кризиса среднего возраста, когда впереди маячат старость и смерть. Но главное в том, что их лучшие годы прошли и их уже не вернешь.
— Странно. Тебя что, привлекает батарея лекарств на тумбочке и спотыкаться на каждом шагу на улице?
— Я сказал: «крепенький старикашка шестидесяти пяти лет».
— Ага, стало быть, это будет блаженная старость: загородный домик, прогулки на свежем воздухе, мягкое кресло, камин, томик Пикока и любящие внуки, которые пекут тебе булочки.
— Не знаю. Я не рисую каких-то конкретных картин. У меня просто такое чувство. Да и то — иногда.
— Может, тебя просто пугает борьба за существование?
— А почему обязательно надо бороться за существование?
Ха, она так легко не отделается. Тем более что она сама подняла эту тему. И пусть не думает, что если она собирается стать государственной служащей, то ей все можно.
— А как ты думаешь обеспечивать жену и детей?
— Какую еще жену?! — Я испуганно оглянулся через плечо. Перед мысленным взором предстала явственная картинка: двое детишек в ботинках «Старт-райт» и со школьными ранцами за плечами стоят на дороге и смотрят вперед — причем дорога, понятно, символизирует дорогу в большую жизнь. Но вот жена не представлялась никак. Хоть ты тресни. Чего она добивается, Марион? К чему вообще весь этот разговор. — Мне еще рано жену.
— Почему?
(Самое интересное, что она вовсе меня не подкалывала и не задирала: она держалась вполне дружелюбно, но при этом до жути настойчиво.)
— Мне всего двадцать один. И у меня…
— Что у тебя?
— У меня связи с девушками.
— Во множественном числе?
— Ну, не одновременно, конечно.
— А почему нет?
(Почему я никогда не могу предугадать, в каком направлении зайдет разговор?)
— Ну, хотя я и не принимаю сексуальную этику христианства, я все же считаю, что девушка должна быть одна. Иначе это уже измена.
— Забавное заявление. А разве семейные отношения — это не связь с девушкой?
— Да, наверное. Ну и что?
— Ну, ты же сказал, что сначала у тебя будут связи с девушками, а потом ты женишься.
— Я не говорил, что непременно женюсь.
— Да, не говорил. Но подразумевал.
(Ничего я не подразумевал.)
— Почему ты так думаешь?
Она склонила голову набок и принялась сдвигать в кучку крошки от сандвича у себя на тарелке. Потом подняла глаза. Почему ты всегда знаешь заранее, что сейчас тебе скажут какую-то гадость?
— Ты не из тех одиноких волков, которые никогда не женятся.
— Ну, все зависит…
— От того, встретишь ли ты подходящую девушку в подходящее время?
— Да, наверное, так.
— На самом деле не так. То есть так тоже бывает… или, вернее, тебе так кажется… или начинает казаться, когда ты потом вспоминаешь, как это было. Но обычно причины, почему люди женятся, совсем другие.
— ?..
— Благоприятный случай, талон на обед, желание иметь детей…
— Да, наверное.
— …страх состариться в одиночестве, собственнические чувства. Я не знаю… мне кажется, что большинство людей женятся потому, что им не хочется признаваться себе, что они никогда не любили настолько сильно, чтобы решиться связать свою жизнь с другим человеком. Это своего рода извращенный идеализм, желание доказать себе, что ты способен на наивысшие переживания.
— Знаешь, а ты еще больший скептик, чем я.
Мне было так странно слышать, что молодая девушка говорит подобные вещи, более уместные для разговора «крутых мужиков», в которые я сам-то верил лишь наполовину, но о которых любил рассуждать. (Анник никогда ничего такого не говорила, а я считал ее самым честным человеком на свете.) Но у Марион это была не бравада; она говорила так, как будто делилась простыми и непреложными наблюдениями. Она опять улыбнулась:
— Если под словом «скептик» ты подразумеваешь «циник», то я никакой не циник.
— Ты, наверное, начиталась Ларошфуко, «Il ya certains gens…».
— Я знаю эту цитату. Но я ничего не начиталась. Это мои наблюдения. — Она внимательно на меня посмотрела. Мне было приятно, что она на меня так смотрит. — Одна моя подруга недавно вышла замуж. Мы с ней ровесницы, а ее мужу под тридцать. За неделю до свадьбы мы собирались пойти в кино, все втроем, но она заболела, простудилась… так что мы пошли с ним вдвоем. Разговор зашел о женитьбе. Он рассказывал, с каким нетерпением ждет этой свадьбы, как мыслит себе их дальнейшую жизнь — что все у них будет хорошо, хотя, разумеется, в любом браке есть свои сложности… ну, в общем, обычные разговоры перед свадьбой. Но потом он сказал: «Но если честно, это не самая большая любовь в истории человечества».
— И как ты на это отреагировала?
— Сначала я была в шоке. Прежде всего потому, что он собирался жениться на моей подруге. Но самое главное, мне было трудно поверить, что человек может жениться, предварительно не убедив себя в том, что никто никогда никого не любил так сильно, как любит он.
— Ты рассказала об этом своей подруге?
— Нет. Потому что по здравом размышлении я поняла, что его слова меня вовсе не возмутили. Наоборот. Подобная честность достойна всяческого уважения. И еще я подумала, что и подруга, наверное, считает так же, только не говорит об этом. Тем более что они оба взрослые люди, дееспособные и умственно полноценные, и мне не стоило вмешиваться в их дела.
— Да, наверное.
— А потом мне вдруг пришло в голову, что если на свадьбе они смотрелись как любая другая счастливая пара, то и другие счастливые пары, наверное, не испытывают друг к другу такой уж великой любви.
— Логика не безупречна.
— Может быть. Но наблюдение верное.
— Да, наверное.
У меня не было никаких оснований для спора; не было никаких доводов против.
Повисла неловкая пауза, как будто в нашем разговоре был некий скрытый смысл, который мы не хотели признать, но который упорно рвался наружу. Я посмотрел на нее в упор и только тогда — в первый раз — заметил, какого цвета у нее глаза: темно-серые, как парижские крыши после дождя. Она не улыбалась.
— Только не делай поспешных выводов, — вдруг сказала она.
— В смысле?
— Ну, если ты вдруг почувствуешь какую-то опасность, ты можешь подумать, что ты мне нравишься.
— А какая она… ну, просто из любопытства… эта девушка, с которой у тебя связь, как ты это определяешь?
— А что плохого в таком определении? Анник.
— Анник.
Что я мог рассказать? У меня было странное ощущение, что все, что я буду рассказывать, будет предательством. Но если я вообще ничего не скажу, Марион может подумать, что я стыжусь своей девушки. Даже малейшее колебание может быть воспринято так, как будто я лихорадочно соображаю, как бы ловчее соврать.
— Ты не обязан мне ничего рассказывать… в конце концов, это не мое дело.
— Нет, я хочу рассказать… то есть я вовсе не против, чтобы рассказать. Она… она очень искренняя и честная… и очень эмоциональная, и… (Господи, что еще?)… и я никогда ей не вру.
— Это хорошо. — Марион встала и полезла за кошельком, чтобы заплатить свою половину счета. — И не волнуйся, я не буду тебя смущать.
Я вдруг понял, что у меня горят щеки. Когда Марион попросила меня описать Анник, я обнаружил, что почему-то представляю ее только в момент оргазма, когда она извивается подо мной. И еще я обнаружил, что мне трудно переводить наши с Анник отношения в слова непривычного английского языка.
— Я не смущаюсь, мне просто…
Она швырнула на стол пару монет и ушла, даже не попрощавшись. Я с остервенением набросился на остатки моего сандвича — влажный кусок пресного «дырчатого» хлеба. Допивая кофе, я поперхнулся. С чего я так разволновался и даже расстроился? Может, мне нравилась Марион? Почему я жалел, что она ушла? В этом что-то такое есть — когда тебе нравятся сразу две девушки. А ты нравишься им. Но я не был уверен, что нравлюсь Марион. «Классные сиськи», — пробормотал я себе под нос; хотя, если честно, я понятия не имел, классные они или нет. Впрочем… конечно, они были классными. Хотя бы уже потому, что они вообще были. Потому что они «обитали» в бюстгальтере с крючочками сзади и всякими потайными резиночками и штрипками, которые иногда видны из-под платья. Они были классными потому, что — если тебе повезет — тебе разрешат на них посмотреть. Или даже потрогать.
Но это я только храбрился. Главной чертой Марион, насколько я успел заметить, была ее прямота и простота в хорошем смысле слова. Она вся излучала физическое здоровье. Рядом с ней я себя чувствовал немного лгуном, даже когда говорил правду. Впрочем, то же относилось и к Анник. Интересно, это совпадение — или это нормальное состояние мужчины рядом с любой девушкой? И как это выяснить?
Я заплатил по счету и прошелся до площади Республики. Дюма-père построил здесь свой théâtre historique, где ставил свои же пьесы. Публика занимала очередь за двое суток, чтобы попасть на открытие. Успех был просто ошеломляющим, и тем не менее через десять лет этот проект сделал его банкротом. Такого великого времени больше не было — великого времени и великих амбиций. Дюма въезжал на конюшню, хватался руками за потолочную балку, сжимал ногами бока коня и приподнимал его от земли. Также он утверждал, что у него разбросано по миру 365 внебрачных детей — по одному ребенку на каждый день года. Поразительная жизненная сила. Но спускаясь в метро, я подумал, что с тех пор все изменилось. Мир измельчал, и люди тоже. Взять хотя бы внебрачных детей: теперь уже никого этим не удивишь.
Назад: З. Редон, Оксфорд
Дальше: 5. Je t'aime bien[109]