Окраина Ставрополя. Российская Конфедерация Независимых Народов
А я молодец, блин!
Я кончил свою тоску!
А ведь уже думал,
Что развалился в хлам!
Как пьяный казак, блин —
Шашкою на скаку!
Как пьяный казак, блин —
С маху и пополам!
О. Медведев
Начало ноября выдалось теплым, солнечным и ясным. Трудно было поверить, глядя в почти летнее небо, что где-то северней уже идет снег, уже началась и вступила в свои полные права настоящая зима. Да и, если подумать, кому какое дело до тех мест теперь? Уже поговаривали открыто, что принято решение образовать на землях Донского и Кубанского казачьих войск Юго-Казацкую Республику, давно мечтавшуюся кое-кому «Казакию»; идея, казавшаяся еще недавно навечно похороненой, начала обретать плоть. И значит, все места северней всяко скоро окажутся заграницей… Да и черт с ними, что там хорошего?! Русские одни живут, а русские – не казаки… ясное дело…
…В старых казармах внутренних войск на городской окраине шла большая гулянка. Повод был – завтра со всего юга провожали на службу шесть тысяч казаков, первый здешний настоящий набор в «ооновскую дивизию» «Генерал Краснов», формировавшуюся в Воронеже. У казаков на военную службу принято провожать с песнями, шумно, весело – обычай сохранялся даже во времена самой кондовой советской власти. А уж сейчас, казалось бы, прямой повод гульнуть вовсю…
Только не пелось казакам. Не радовала новая форма, не радовали радужные пачки европодъемных, и даже водка не пьянила. Огромное, многотысячное сборище больше походило на какие-то дикие поминки, причем поминки тоже не казачьи – молчаливые, мрачные. Ходили смутные, но очень настойчивые слухи, что первой «войной» казачьей дивизии будет подавление бунта «в России». В той самой, которая уже – почти заграница.
Верить в это не хотелось. Казалось бы, ну и что, даже если так? А вот поди ж ты…
Ходили и другие слухи. Что набранные там, на севере, казаки перешли на сторону повстанцев. Конечно, они вроде и не совсем настоящие казаки, не природные… Но что же это, в своих стрелять?!
…За одним из столов, занятых кубанцами, сидели не только казаки. Вопреки обычаю чужих на такие гулянки не звать были за столами и двое больше чем «чужих», офицеры из штаба казачьей ооновской дивизии, французский капитан де Приво и шведский лейтенант Орама. Их позвали потому, что обоих казаки уважали – за честность, за храбрость, за воинское умение, за то, что не чванились «цивилизованностью», что хорошо знали русский язык. Рядом с ними сидели двое атаманов – слева и справа.
– Плохо пьют, – сказал Орама французу де Приво по-английски. – Молча пьют. Когда русские молча пьют… – Он не договорил.
Француз кивнул, спокойно и внимательно поглядывая по сторонам. Его сосед-атаман хмыкнул и на том же языке спросил:
– А о чем нам говорить? Вот разве что спеть… – и повысил голос, переходя на родной язык: – Казаки, кто споет?! – а потом снова вернулся к английскому, спросил у Орамы: – А вот язык как нам теперь называть? России нет, язык тоже переименуем? Ты нас назвал русскими, а мы – кто? Кто мы теперь?
Швед промолчал. Он не нашел слов для ответа и обрадовался тому, что двадцатилетний Славка, сын атамана, говорившего со шведом, парнишка, который первым записался в дивизию, вдруг грохнул по столу кулаком – крепким, мужским, наработанным до каменой твердости и тяжести еще в школе на летних полях, и, глядя в покрытую пластиком поверхность бывшего школьного стола, неожиданно высоко и чисто затянул – так, что все разом примолкли, даже те, кто успел хватануть водки и натащенного отовсюду самогону сверх меры:
Не для меня-а-а-а-а…
Прыйдет вясна-а-а-а…
За стол родня вся соберется…
«Христос воскрес!» – из уст польется…
То будут петь не для меня…
И сразу с нескольких мест поддержали – как будто не было последнего века:
«Христос воскрес!» – из уст польется!
То будут петь не для меня!
Де Приво прищурил глаза. Его охватило странное чувство. Пели – отчаянно, крича даже, но в то же время странно слаженно – молодые парни и мужики. Песня, словно круги на воде, расходилась в стороны от их стола – дальше, дальше, дальше, рождая невиданный, жуткий хор. Откуда это? Ну да, они называются казаки. Но кто из них эту песню – старую казачью, де Приво это знал еще на своей родине – хоть раз пел в обычные дни?
А для меня-а-а-а-а…
Ку-сок свинца-а-а-а…
Он в тело – ой —
в тело белое
Вопье-о-о-отся…
Песня продолжала катиться, переливаться и греметь, хотя заведший ее Славка уже не пел сам – к нему между столами пробрался кто-то из приятелей и что-то прошептал на ухо – что-то, отчего Славка сперва отшатнулся, неверяще смерил взглядом кивнувшего парня рядом, а потом вскочил и тоже между столами запетлял прочь, к выезду. На него никто не обратил особого внимания, мало ли что… Но кто-то первым замолк, когда парень вернулся.
Замолк первым. И, как только что шла кругами песня, пошло кругами молчание. Оно двигалось вместе с медленно идущим обратно к своему месту Славкой. Казаки замолкали один за другим, и так же один за другим приподнимались, а потом садились обратно.
На руках Славка нес тело девушки. Неловко нес – растрепанные, спутанные русые волосы тяжело мотались в такт покачиванию запрокинутой головы, покачивались длинные стройные ноги – туфля только на одной. Сперва могло показаться, что на девушке красная блузка… но потом становилось видно, что блузка – белая, а красное – кровь из нескольких ножевых ран.
Там, где проходил Славка, подсаживалось за столы, придавив людей, тяжелое молчание. Молчали все. Даже ветер – неожиданно ставший холодным, почти зимним уже – примолк в черешнях…
…Она спешила сюда – провожать своего жениха. Лена дружила со Славкой с первого класса, так редко бывает сейчас. Она очень спешила, иначе не села бы в машину к зверям, считающим, что красивые ноги, веселая улыбка и облако золотистых волос – признаки шлюхи.
Звери умели улыбаться и даже говорить по-человечески. Но они оставались зверями. Зверями, которым по чьему-то злому умыслу позволили жить среди людей и которые расценили это как людские трусость и слабость.
Изнасиловать ее не смогли – она отбивалась слишком отчаянно. Тогда просто ударили ножом – раз, другой, третий – и выбросили около автобусной остановки. Потому что шлюха, она и есть шлюха, не больше. Тем более – русская шлюха, которая почему-то не хочет «дать» Господам.
Выбросили и поехали дальше…
…Славка положил тело девушки на стол – придержав его одной рукой, сильной рукой, а другой – сметая прочь водку, самогон, закуски… Постоял молча, сосредоточенно глядя в лицо Лены. Потом протянул к людям окровавленные руки и спросил – тихо, но услышали все:
– Что ж это, казаки? А?
И снова было тихо. Стоял над людьми растерянный мальчишка с перепачканными девичьей кровью руками – протянутыми к ним, к людям… Но уже не очень долго тишина продолжалась – с дальнего конца стола через три от Славкиного поднялся белокурый бородач, приземистый, кряжистый, как медведь, с черными от вечной работы руками-лопатами, и сказал громко:
– Будя, господа казаки, сопли жевать.
И – взметнулась буря…
…К не двинувшимся иностранцам подошли сразу несколько казаков – уже с оружием, с новенькими американскими «кольтами»-четверками, непривычными в их руках. Но – тоже уже без нашивок на германских камуфляжах. Один из них хмуро сказал:
– Сдавайте пистолеты. И уж простите, запрем мы вас. Хорошие вы мужики, считайте, что спасаем… Неладно тут скоро будет чужим.
Де Приво поднялся. Одернул куртку. Бросил взгляд в стол, потом – в небо. Казаки настороженно, без охоты, но сноровисто взяли француза на прицел (Орама сидел спокойно, цедил, как воду, дорогую семидесятиградусную рябиновую настойку из старого граненого стакана, щурился бледными безразличными глазами – словно смотрел на приближающийся чужой берег с крутого носа ладьи, держась за звериную голову).
– Не чуди, – предупредил говоривший казак.
Тогда де Приво с треском отодрал нашивки на рукавах – ооновские, миссии, дивизии… Французскую – трехцветную – не тронул. И горячо сказал по-русски – мальчишески, не как молодой, но все-таки мужчина, офицер:
– Возьмите меня с собой! Я с вами буду! С вами стану! Эти грязные свиньи… девочку… у нас тоже… – и поперхнулся злобой, выплеснувшейся через глаза, – застарелой, безрасудной «fourie franses».
Казаки переглянулись. Старший кивнул шведу:
– А ты что?
Орама допил настойку, булькнул за щекой, полоща рот, последним глотком. Не вставая, сказал:
– Пулемет нужен. Хороший пулемет. «Миними» не возьму, «калашников» ищите, тяжелый, под винтовочный патрон. Тогда с вами пойду… – И добавил по-шведски что-то резкое и шипящее, как гадючий бросок из-под палой листвы.
* * *
…К вечеру в пылающей округе – в радиусе пятидесяти километров – не осталось ни единого живого «чужака». Убиты были все. Прятавшиеся и сражавшиеся. Виновные и невинные. Бизнесмены и подсобные рабочие. Этнобандиты и профессора. Женщины, дети и старики.
ВСЕ.
Не ушел никто. Не выпросил пощады ни один. Никому не удалось откупиться.
Слишком долго испытывалось терпение хозяев этой земли – и виноватыми оказались и те, кто испытывал его, и те, кто молча поощрял наглецов, и те, кто наглецов осуждал, но тоже молчал, не желая вступать в конфликт со «своими», с «диаспорой», с «обычаями» – «хорошие люди, которые есть в любом народе», как любили твердить, словно заклинание, в дни мира мастера оправдывать чужую подлость. На самом деле хорошие люди… но кому теперь было до этого дело?
Все получили по заслугам. Страшно – и по заслугам. ВСЕ.
Над краем от города к городу, от станицы к станице с высоких башен церквей – новых и старых – метался колокольный сполох. Функционеры миссии ООН и немногочисленные разрозненные гарнизоны UNRFR были следующими, до кого добрались казаки, обзаведшиеся не только танками и пушками с разбитых складов, но и несколькими «L-39», и десятком «Ми-24» (нашлись люди, способные сесть за штурвалы этих машин, нашлись и техники, способные их обслужить) – большинство из пришельцев погибли, даже не успев сообразить, что случилось с казаками, откуда этот выплеск безумия?! Те, кто выжил, поспешно покидали Дон и Кубань – мимо пожаров, мимо деревьев, на которых висели зашитые в свежую свиную кожу страшные мешки с грубыми матерными надписями краской или углем.
Ведь казакам была обещана такая высокая плата! Такие льготы! Такое будущее! В чем же, в чем дело?!
В спешке, в панике миссия пыталась остановить переросший в восстание погром – бросая в его пожар, словно одинокие ветки, все части, которые оказывались под рукой.
Было поздно.
Превратившийся в бушующий чудовищный пожар костер пожирал эти ветви – с треском, в яростном вихре пламени…
* * *
– Как будто у себя дома… – процедил есаул и зло вытер мятой фуражкой мокрое от пота лицо, в кровь расцарапав щетинистый подбородок пуговицей ремешка. Но обращать внимание на это было сейчас просто нелепо.
Мошка́ и комарье вились над камышами плавней чудовищной тучей – полсотни лошадей и столько же людей были для них лакомым кусочком. Если бы хоть кто-то из находившейся на грунтовке вдоль края кубанских плавней роты легких пехотинцев армии США был чуточку внимательней, он бы обратил внимание на эту тучу над яркой зеленью, косо и густо торчащей из стоялой воды. Но люди в пятнистой форме и странно узнаваемых касках, облепившие машины, почти все смотрели на юго-восток – туда, где горело и дымило. Возле второй машины несколько человек – без видимых знаков различия, но узнаваемых по манере держаться, офицеров – что-то обсуждали, то и дело переходя на взвинченный полукрик. Никто не подозревал о том, что на расстоянии в полсотни метров от них, по конскую грудь в воде, зажимают и гладят храпы своих коней полсотни казаков, самому старшему из которых было за шестьдесят, а младшему – не было четырнадцати. Полсотни только-только призванных войском и спешно высланных в дозор казаков, самым страшным оружием которых были шесть «Мух», а самым массовым – «Егеря», «Сайги» и, конечно, шашки.
Какой казак без шашки? Сколько рессор было изведено на них…
А на каждом «Хаммере» торчали спаренные «браунинги». У каждого из вражеских пехотинцев был автоматический ствол; у трети – с подствольниками.
– Че делать будем, есаул? – прошептал второй по званию и второй из двух офицеров полусотни, худой и высокий хорунжий с вислыми сивыми усами и отечными глазами старого алкаша. – Ну че делать-то будем, неужели пропустим?! Вить прям в тыл Сорокину выйдут, наворотят дел… Наши там еще и не управились, не ждут…
Есаул яростно цыкнул в воду, опустил глаза.
Что он мог сделать? Амеросов было вдвое больше. Про огневую мощь и говорить не стоило – чтобы не смешить никого. Сообщить по рации в забитый эфир в надежде, что собщение дойдет – и остаться на месте?
Вариант, конечно…
Офицеры между тем, кажется, до чего-то договорились. Разом зарявкали и заурчали моторы боевых машин, пехотинцы заспешили к дверям…
– Во че, – сказал есаул и тихо перхнул горлом, чтобы голос был чище. – Во че, казаки… Тока тихо, на пузе…
…Когда из стены камышей, с хлопками и шипением, поджигая уже сухие по осени камыши и превращая их в стену пламени, вылетели, прошибая «Хаммеры», несколько длинных огненных плевков, большинство из легких пехотинцев поняли, что это нападение. И, несмотря на вспыхнувшие машины, на крики раненых товарищей, тут же приготовились к огневому контакту – мгновенно.
Но дальнейшее заставило их потерять еще несколько секунд. Что, впрочем, было неудивительно. Ничуть.
Колышущаяся огненная стена вдруг породила воющую лаву всадников. Их было столько, что разбегались глаза, их было несколько сотен – и над каждым крутилась серебряно-алым сиянием стали и огня – сабля.
Сабля.
– Ги, ги, ги, гиииии!!! – вопль был невыносим, дик и надсаден.
Несколько секунд.
Неясно было, кто побежал первым. Не побежать было нельзя. Что-то кричало – изнутри, издалека, что у пехотинца, у одиночки, нет шансов против этого, надвигавшегося с бешеной скоростью, в конском хрипе, в нечеловеческом визге.
Только бежать…
…Кто-то – в основном те, кто находился у огневых точек в машинах, – собирались открыть огонь или даже открывали его, но в них летели гранаты, в них стреляли уже почти в упор – и все видели, как рыжеусый всадник с красным лицом и оскаленной пастью, на рыжей лошади, проносясь мимо машины, на скаку сделал что-то рукой… и тело командира роты, высунувшегося из верхнего люка, стало короче и забило вверх алым…
И это было все.
Кто-то лез под машины. Кто-то бросал оружие и, движимый все тем же древним и неоспоримым, падал на колени и вскидывал руки – как можно выше. Большинство бежали через дорогу – почти все не стреляя – и дальше, по заросшему полю. Туда, где убежать было нельзя.
Всадники настигали их. Одного за другим.
– Гихх!!!
– Гихх!!!
– Игг-гии!!!
– Гах!
Во многих казаках не было того умения рубить, каким славились их предки. Длинные клинки рубили, нанося не смертельные, но страшные, брызжущие кровью раны, отсекали руки и пальцы, кроили спины, и люди в чужой форме метались по полю стонущим обезумевшим стадом, осыпаемые ударами снова и снова, пока какой-нибудь не становился смертельным. А те из казаков, кто сохранил или воспитал заново сноровку предков, рубили реже, но так, что позади оставались безголовые или раскроенные почти напополам тела…
…Все закончилось через пять или семь минут. Не похожие на самих себя казаки съезжались или шли на дорогу – перекликаясь, переругиваясь; некоторые останавливались, чтобы проблеваться, кто-то дико озирался, сжимая шашку, кто-то на ходу пытался оттереть кровь… и кого-то вытащила к дороге лошадь – запутавшегося ногой в седле, без лица, снесенного очередью в упор. Подошел ревущий в два ручья мальчишка, из его всхлипываний с трудом можно было понять, что «убили», и не сразу стало ясно – коня… Возле дороги, между двумя машинами, стояли, прижавшись друг к другу, около двадцати пленных; не меньше семи десятков валялись вокруг порубленные, расстрелянные или горели в «Хаммерах».
Полусотня потеряла убитыми одиннадцать человек. И семь коней.
Казаки не знали, что ими здесь и сейчас была отбита последняя попытка оккупантов послать хоть какое-то подкрепление своим на южных территориях.
Да и не к кому уже было их посылать, эти подкрепления.
Совсем не к кому.