Книга: Очищение
Назад: Глава 5 Витязи
Дальше: Дальневосточная Русь Первая весна Безвременья

Глава 6
Внимание – цунами!

«Красота спасет мир», мудрецы утверждали,
Только мир умирает, хоть тресни.
Б. Лавров. Посвящение Владимиру Высоцкому
Муромцев приехал рано утром.
Романов ощутил – даже не услышал – сквозь чуткий сон гул моторов на аллее, еще на подъезде, – и быстро сел. За окном дул промозглый ветер, и хотелось думать, что это всего лишь осень… пусть и слишком холодная для середины обычного сентября. Упруго, с резким стреляющим звуком, хлопал недалеко от окна на высоком флагштоке недавно утвержденный наконец-то официально флаг – черно-желто-белое имперское полотнище. А споры о гербе еще шли…
Женька Белосельский сунулся в дверь без стука, держа в руке, словно щит от гнева Романова, картонку, на которой было крупно написано: «МУРОМЦЕВ ВЕРНУЛСЯ».
Он был не заспанный, придерживал рукой на ремне «АКМ-74». Женька за последнее время стал буквально виртуозом в обращении с «ТТ», а «калаш» носил с того момента, когда в самом конце августа Романова попытались убить прямо у входа в Думу. Две женщины, вроде бы просто ожидавшие чего-то, когда Романов вылезал из «гусара» – вернулся после поездки на стройку, – выхватили «наганы» из сумочек и открыли огонь. Одна попала себе в ногу («наган» зацепился за край сумки спицей курка) и была тут же убита водителем, вторая успела сделать два выстрела – и ее застрелил Женька.
Кто они были и зачем хотели убить Романова – установить не удалось, хотя Шумилов, который возглавил КГБ, окончательно перебравшись из Русаковки во Владик, долго пытался хоть что-то узнать и, кажется, и сейчас еще этого не бросил. После этого кое-кто предложил ограничить доступ на площадь перед Думой – «во избежание». Но Романов сказал, что этого не будет делать никогда. И не стал объяснять почему. А никто не стал переспрашивать.
Но с тех пор Женька, если был рядом, чаще всего носил автомат. Люди Шумилова тоже паслись рядом постоянно и открыто. Однако Романов был почти уверен, что есть и еще одна охрана от Норне-Геста – тайная. И третья – то ли от Жарко его питомцы, то ли прямиком от Женьки с его малолетними «спецслужбистами»; пару раз Романов засекал, что рядом часто крутятся с какими-то делами часто меняющиеся мальчишки.
– Встал, встал уже. – Романов растер руками лицо. На миг вспыхнула досада на Муромцева – не мог приехать сорока минутами позже; эти сорок недоспанных минут казались настоящим счастьем, которое у него жестоко отобрали. Но тут же он заставил себя перестать дурить. Муромцев должен был проехать берегом Амура, насколько будет возможности, собрать людей, если получится – установить связи с властью, какая ни есть, на местах и провести разведку…
В большинстве кабинетов на этаже было тихо. Но ниже этажами работа не прекращалась ни днем ни ночью. Сейчас, быстро шагая по коридорам и лестницам, Романов понял то, чего не замечал раньше, – на «его» этаже работа как-то сама собой прекращалась, когда он ложился спать.
Видимо, чтобы не мешать ему.
На площадке между вторым и первым этажами стоящие на лесах люди крепили по указаниям молодого и обозленного их неловкими, по его мнению, действиями парня большую картину. На Романова парень только оглянулся и, кажется, не заметил. А Романов его вспомнил. Конкурс. Конкурс только недавно закончился, общегородской – на восемь больших картин для лестничных площадок Думы. К удивлению Романова, который вообще на этот конкурс согласился только по настоянию Лютового, на конкурс подали чуть ли не полсотни самых разных работ. Этот парень был одним из победителей, хотя его фамилию Романов не вспомнил бы даже под расстрелом.
Он задержался. И чуть не упал с лестницы.
Он узнал серый берег под серым небом. Узнал туши китов. Узнал неожиданно белую, почти сияющую лестницу, словно бы спускавшуюся откуда-то из-за туч.
И себя. Идущего по этой лестнице сверху вниз, на серый берег. Очень обычного себя. Художник не польстил, не преувеличил, не приукрасил.
Но…
– У-ухх… – выдохнул рядом Женька. И еще что-то мыкнул восхищенно.
Парень оглянулся, рявкнул:
– Не готово еще! Не повесили! Специально затемно пришел, чтоб не мешали! Ночью пришел! Все равно шляются! И вы… товарищ Романов – шли бы тоже! – И заорал на рабочих, воспринимавших его ругань крайне флегматично: – Левый край выше! Да что ж за уроды такие, что за косорукость…
– Ух, – повторил Женька. Романов отвесил ему подзатыльник. Но Женька только посмотрел с восхищением… А на художника Романов ничуть не обиделся. Он видел, что тот волнуется и что тот совсем молодой. Потому и кричит…
Снаружи неохотно, еле-еле начало светать. Перед Думой шли какие-то дела, не имевшие отношения ни к Романову непосредственно, ни к возвращению Муромцева – группы людей разговаривали, кто-то куда-то торопился, кто-то кому-то что-то доказывал… Подъехало такси городской службы. В городе осталось не очень много людей, три четверти населения выселилось во временный город-лагерь и по окрестным деревушкам и поселкам. Но все-таки люди были, во Владивостоке оставалось управление, и на этих машинах по заказам доставляли разные срочные грузы. Что из него выгрузили, Романов смотреть не стал, потому что навстречу от колонны машин, стоявших вдоль аллеи, уже шел Муромцев.
– Рад тебя видеть, – искренне сказал Романов, пожимая предплечье бывшего сослуживца, а ныне – одного из самых надежных «витязей», командиров-поисковиков. – Сколько человек привез?
Муромцев выглядел усталым. Очень. Под глазами лежали черные круги. Ответив таким же пожатием – этот жест все больше и больше входил в моду, – он покачал головой:
– Я никого не вывез. Так… сотни две. Разместили в бывшей пятой школе. Тебе доложат потом…
– То есть как сотни две? – Романов чуть отстранился. – Я рассчитывал, что не меньше пятнадцати тысяч… или больше… Не поехали, что ли? Там достаточно крепкая власть? Ты установил контакты? – Романов понимал, что слишком быстро сыплет вопросами, но ему надо, необходимо было знать все, сейчас и сразу.
– Да нет, – Муромцев опять помотал головой. – Там… там просто некого вывозить. Китайцы еще с месяц назад почти всех перерезали по этому берегу Амура до самого Благовещенска. Местные китайцы. «Наши»… – Муромцев тихо выругался.
Романов буквально обомлел. Ощутил, как холодный комок сам собой возник в желудке и начал расти.
– Черт! – вырвалось у него. Он постарался заставить себя успокоиться. – Они на этом берегу?! Наступают?!
– Да не волнуйся ты так, командир… – Муромцев вздохнул, в третий раз качнул головой, и Романов понял неожиданно, что это не жест отрицания – Муромцев выгоняет какие-то мысли. – Никого там больше нет. Китайцев тоже.
– Что это значит-то все? – допытывался Романов… хотя вовсе не желал слышать ответ.
– Амур кипит, – пояснил коротко Муромцев.
– Что ты имеешь в виду? – Голос сел. Муромцев посмотрел спокойными, наполнившимися прозрачным ужасом воспоминания глазами – у Романова волосы шевельнулись на голове под этим взглядом:
– Я точно выразился. Амур кипит. От дельты и дальше вверх. Весь. Как минимум до Хабаровска – дальше мы не прошли… и на левобережье не сунешься тоже. Вся долина реки в пару. Живых там нет ни с нашей, ни с их стороны километров на десять вглубь. И трясет сильно. Очень сильно. И постоянно. На ногах стоять невозможно. Это здесь не ощущается почему-то. Не знаю почему. А там рельеф поменялся. Даже местные не узнают. Я спрашивал, кого подобрали – как будто другая страна вокруг, говорят.
– Отдохните, – сказал Романов. – Вы все сделали, что могли, все правильно сделали… Распусти людей и сам ступай отдыхать. Игорь, слышишь, что я говорю?
– А? – Муромцев вздрогнул, словно просыпаясь. – Коль… как такое возможно?
– Может быть, это и к лучшему, – жестко сказал Романов. – Амур сейчас со всеми тектоническими фокусами – как барьер от Китая… А как возможно? Поезжай к нашим умным головам, спроси у них. Только потом. Когда отдохнешь. Твои ребятишки уже обнылись – где папа?
Муромцев устало улыбнулся, отсалютовал.
– Да… я и правда пойду, отдохну часов шесть, если позволишь…
Мимо них потерянно прошел от машин конвоя пожилой мужчина с диким взглядом, не выпускавший из рук красного флага на обломке древка. Потыкался от одной кучки людей к другой, снова прошел мимо… Остатки пиджака развевались на ходу, как живописные нищенские лохмотья.
– А это кто? – насторожился Романов.
– А, это… – Муромцев махнул рукой. – Это ты просто сейчас не поверишь. Первый секретарь крайкома КПРФ. Когда китайцы шум подняли, он решил, что это, типа, как интернациональная помощь пошла. Долой буржуев, мировая революция, русский с китайцем братья навек… Ну и вывел им навстречу ребятишек из какой-то уцелевшей после бомбежки хабаровской школы. С цветами и прочее. Его не тронули. А их в подвал школьный отвели, заперли и через окно воду из водонапорной башни туда пустили. Тут он и тронулся. Тихо и плавно – ту-тууу… Я и не знал, что он с нами. Он там все бегал, лозунги кричал, я думал, там и остался… гляди-ка, тихий стал… Ладно. Поедем мы.
Он отсалютовал. Романов кивнул и долго смотрел вслед Муромцеву, потом обернулся на Женьку. Тот стоял все это время рядом и теперь, увидев, что Романов на него смотрит, мучительно задергал губами.
– Я не знаю, Жень, – покачал головой Романов. – Ты про Амур и про землетрясения? – Женька закивал. – Я не знаю, как такое может быть. Правда.
* * *
На совещание в полдень Лютовой пришел позже всех. Романов исподволь следил за старым профессором, пытаясь уловить в тоне, в поведении, во взгляде хотя бы нотку злорадства. Над идеей Лютового с «переселением» почти все смеялись, а некоторых она откровенно бесила – вплоть до того, что они на каждом подобном совещании атаковали профессора: что, время и средства девать некуда?! Да и сам Романов часто задумывался о целесообразности расселения… и вот теперь – здравствуйте.
Но Лютовой, казалось, совершенно не помнил о шуточках и нападках. Он был обычный – огромный, седой, аккуратный, непробиваемо-ироничный в своем немногословии. Хегай Ли Дэ начал делать последний доклад о теплицах. Романов сидел, слушал и думал, что кореец выглядит плохо – стал словно бы меньше ростом, кожа на лице висела слоистыми серыми мешками. Но ни в словах его, ни в живости поведения это никак не сказывалось.
Вдоль стола пришла Романову записка от старшего врача – так официально была названа должность главного врача нового государства – Иртеньева. Он сидел на противоположном конце стола – Романов даже не заметил, когда этот высокий, изящный, с нахальными усиками моложавый флотский офицер ее набросал. Развернув записку, Романов пробежал по строчкам и с трудом удержал эмоции, буквально заставив себя сидеть спокойно.
«У Хегая была лучевка. Легкая, схватил в своем колхозе, когда скотину в укрытия перегоняли. Но у него предрасположенность от природы. Сейчас у него лейкемия. Он не знает, но подозревает. Потом поговорим».
Романов кашлянул и, когда Иртеньев обернулся, кивнул легонько. Руки вздрагивали, он свернул записку и убрал в карман куртки. Неужели умрет? Романов не мог понять, разделить свои чувства – жалость, обычная жалость к корейцу и ужас от того, что человек, на котором держится все сельское хозяйство, может умереть. Он невольно посмотрел на Хегая, который как раз заканчивал говорить, поймал его взгляд. Желтоватые глаза Хегая были спокойными и чуть ироничными. Кореец чуть прищурился, чуть шевельнул уголком тонких губ и отвел взгляд, продолжая что-то объяснять.
Все он знает, понял Романов отчетливо. Все…
В коротком перерыве принесли чай – настоящий, от которого Романов уже успел поотвыкнуть. В сущности, совещание не прекращалось – просто сейчас возникло несколько деловых разговоров одновременно. А после перерыва собирались говорить о первом варианте «Русской Правды» для официального утверждения и печати. Взяв стакан, Романов двинулся к Хегаю, который сидел у стола и спокойно перебирал бумаги. Иртеньев сделал большие глаза, помедлил, но подошел тоже.
– Знаю-знаю-знаю, – ворчливо ответил кореец, хотя никто ничего не сказал еще. – Все-таки вы, русские, очень несдержанный народ. Все на ладони. Даже смешно смотреть, как вы скрытничаете.
– Ну, это не смертельно… – бодро начал Иртеньев.
Хегай поднял на врача удивленные глаза, чуть откинулся назад на спинку стула. Как-то по-детски хихикнул. Вздохнул.
– К сожалению, вот в этом случае как раз лучше было бы быть русским, – сказал он. – К сожалению, у людей моей расы – очень низкая сопротивляемость к этой дряни. Очень низкая. Увы.
– Ну, вариантов не так уж мало… – опять начал Иртеньев.
Хегай покачал поднятым пальцем:
– Мне пятьдесят два года. Я их прожил. И это были не такие уж плохие годы. Да. А ваши «варианты» на вес золота для ребятишек с этим диагнозом. Им еще нет пятидесяти двух. Некоторым нет даже пяти. Мне бы хотелось, чтобы они дожили до моих лет. И не хотелось бы, чтобы я жил их жизнями. Давайте не будем об этом, – и его голос стал вдруг повелительным. Таким, что стало ясно: спорить бессмысленно. А Хегай улыбнулся, сузив глаза, и добавил: – Кроме того, я все-таки не собираюсь умирать ни сегодня, ни даже завтра. Думаю, год я еще протяну точно.
– Не больше, – откровенно и грубо сказал Иртеньев.
Романов зло взглянул на него, но Хегай опять улыбнулся:
– У меня есть некоторый запас женьшеня. Русские его считают шарлатанством или, наоборот, наделяют чудодейственными свойствами. Ни то ни другое не верно. Это просто очень и очень хорошее укрепляющее средство, если его правильно готовить. Я, кстати, оставлю кое-какие записки на эту тему. Так что год – это точно, если не случится ничего экстраординарного. То есть я успею доделать все самое важное.
– Дядя Ли, – тихо сказал Романов. Кореец посмотрел на него веселым и печальным взглядом. – Дядя Ли… вы…
– Ерунда, – ответил кореец. – Это все ерунда… – И оживленно добавил, оглядываясь: – Так, а чай?!
Но попить чаю ему не удалось. В дверь быстро и сильно стукнули: вошел отсутствовавший на совещании Юрзин – в повседневной форме, рукав которой был – непредставимо для каперанга – забрызган грязью, хорошо видимой на черной ткани. Каперанг тяжело дышал, словно бежал от самой базы.
– Я прошу внимания! – Он говорил спокойно, но почти кричал при этом, это странно сочеталось, и в помещении сразу наступила тишина. – Полчаса назад в порту по моему разрешению отшвартовался… Впрочем, – он шагнул в сторону, давая войти кому-то еще из коридора, и сказал негромко: – I ask here, for you wait. Enter.
Внутрь вошел, ясно чеканя шаг, подтянутый молодой моряк в чужой, хотя и похожей на русскую, флотской, явно парадной форме. Рукой в белой кожаной перчатке с темными вытачками он придерживал у бедра длинный палаш в блестящих латунных ножнах. Обвел всех взглядом, видимо, ища главного, не нашел и подошел к столу. Красиво, но по-чужому отдал честь, прищелкнув каблуками, пролаял:
– Laat ik me even voorstellen… commandant Harer Majesteits fregat «Evertsen» Koninklijke Marine kapitein ter zee Severeyn… Laat mij melden…
– Подождите, вы знаете русский? – Романов еще ничего не понимал. – Или хотя бы английский?
Иностранец посмотрел дико. Потом, очевидно, до него дошло, что он говорит на родном языке. Он нахмурился, приоткрыл рот и отрывисто сказал:
– Да. Я знаю русский хорошо. Я командир фрегата ее величества «Эвертсен» Королевских военно-морских сил Нидерландов, м… у вас… капитан второго ранга – Северейн. Я очень спешил в ваш порт. Я хочу предупредить, что со стороны Гавайских островов распространяется круговая волна-цунами. Ее засек мой вертолет.
– Высота? – встревоженно спросил Лютовой. Не просто спросил – он встал, буквально отшвырнув стул. Капитан Северейн посмотрел на него, потом – вокруг. И спокойно сказал:
– Около пятисот метров, господа.
Стало тихо. Романов поправил:
– Пятидесяти?
– Я хорошо знаю русский. – Северейн поглядел на него и вдруг криво усмехнулся: – Пятисот метров, господа. Я не ошибся.
Наступила полная тишина.
– Японским островам и Сахалину – конец, – сказал Лютовой. Романов увидел, что рот профессора искривлен страшно и тяжело, судорожно. – Конец всему, что на побережье Тихого океана и не прикрыто островами.
– Японские острова и ваши Курилы уже извергаются, – сказал Северейн. Он на самом деле хорошо, очень гладко, говорил по-русски, и Романов подумал: ясно, почему его фрегат был отправлен сюда… и что он тут делал – тоже ясно… вот только это все уже неважно. Вообще неважно… – Там сплошные цепи действующих вулканов… очень красиво ночью. Мы шли вдоль берегов, очень красиво. Но в воде слишком много трупов. У меня многие сошли с ума. – он говорил спокойно, ровным благожелательным тоном. – Господа, я бы хотел иметь возможность снять и разместить на берегу свою команду, а также похоронить мертвых… тех, кто не выдержал совсем… Я сам останусь на корабле. Может быть, это все, что уцелело от моей Голландии.
«Какое счастье, – холодея, думал Романов, – что мы послушались Вадима Олеговича и сосредоточили людей и хранилища на сопках и дальше в глубине континента. Какое счастье. Иначе…»
О том, что иначе ждало бы их с таким трудом спасенный и, в сущности, совсем крохотный мир, думать уже не хотелось…
* * *
Чудовищная волна-цунами так и не пришла к берегам Приморья – во всяком случае, в том виде, в каком ее застали голландцы. В Уссурийском и Амурском заливах, правда, сначала далеко отхлынула вода, а потом был жуткий шторм, но этим дело и кончилось. Она раскололась и раздробилась о многослойный барьер из Курильских и Японских островов, Сахалина, Корейского полуострова… В большинстве мест, впрочем, волна перемахнула эти преграды, смывая и раздавливая их, как обычный шторм слизывает песчаные замки на берегу, но дальше шла уже резко ослабленной. Зато чудовищные, непредставимые массы воды ринулись кошмарными водопадами в пышущие пламенем из недр адские топки десятков проснувшихся вулканов, и те стали взрываться, как невероятные по мощи бомбы, раскачивая этими невыразимой мощи взрывами плиты земной коры. Земля содрогалась почти непрерывно, и эти волны дрожи бежали по ее поверхности, сталкиваясь с такими же волнами, идущими из других уголков земного шара. Врываясь в узости заливов, волна обретала бешеную силу. Серые с белыми султанами валы катились в глубь суши на тридцать, сорок, пятьдесят километров, втягивали в себя реки, чтобы тут же вернуть их – кошмарными ураганными разливами смертоносной для почвы соленой воды.
Остатки человечества дорого заплатили за болезненно-старческую тягу к теплым островам и побережьям.
Намного меньшие, но тоже жуткой силы волны распространялись от тонущей, превратившейся в один сплошной вулкан Исландии. А по всему телу континентов – тут и там в грохоте пробуждающихся вулканов – вставали новые и проваливались старые горные цепи, бежали титанические огненные трещины, высыхали и выходили из берегов озера…
Во Владивостоке ничего об этом толком не знали. Но дрожь поселилась в земле и здесь – земля тряслась не постоянно, но каждый день было по пять-шесть толчков. Не очень сильных. Но настораживало то, что все это никак не успокаивается…
Флотилию из пяти небольших японских судов, «под завязку» набитых в основном детьми, выбросило на берег недалеко от Владивостока через два дня после цунами. Очевидно, это была не централизованная операция спасения, а чья-то частная инициатива – практически все команды были смыты или погибли на своих постах, в наглухо задраенных трюмах и каютах тоже были жертвы, толком объяснить никто ничего не мог. Дети были разных возрастов, из каких-то школ, просто схваченные спасателями – именно так, схваченные – на улице, вообще не способные о себе что-либо рассказать; четыре тысячи триста двадцать детей и пятьдесят два взрослых. От них удалось узнать, что все произошло неожиданно и страшно быстро. Что судов с детьми было намного больше, в их числе была императорская яхта (сам император не пожелал покинуть столицу – последний раз его видели, когда он подстригал в осеннем саду кусты). И что единственная просьба взрослых – помочь детям, не дать им умереть и по возможности сохранить им язык и свободу, хотя они, взрослые, понимают, что это слишком наглая просьба. С ними же, взрослыми, русские могут делать все, что угодно. На кораблях есть оружие, но если русский командир пообещает исполнить эти нижайшие просьбы, то оно будет сдано, а все взрослые члены команд беспрекословно отдадут себя на волю русских.
Трупы начало выбрасывать еще через два дня. Столько, что можно было сойти с ума. А ведь их нужно было собирать и сжигать. Собирать и сжигать просто ради недопущения эпидемии. Выбрасывало и живых: то лодку, то роскошный катер, то большую доску, к которой были привязаны молодая женщина и ребенок… Всего этих спасенных набралось еще около двухсот.
Вопрос о японцах поднимался на новом совещании. Романову казалось, что он уже много-много лет только и делает, что куда-то ездит, на что-то смотрит, с кем-то совещается, о чем-то распоряжается… Временами он просто сатанел от этого ощущения вечности.
На этом совещании он изложил концепцию будущего общества – в таком виде, как предлагали Лютовой и Велимир Русаков. Если честно, он опасался возражений, поэтому потребовал – что делал крайне редко, – чтобы на совещании присутствовали хотя бы вначале, на его докладе, все члены Большого Круга. И немного был удивлен, когда изложенное им не вызвало возражений. Вообще никаких. Даже несколько раз оброненное им – в первый раз случайно, а потом дважды уже как пробный камень – слово «дворяне» особо никого не взволновало и уж тем более не возмутило.
«Мечтают получить дворянские титулы? – спрашивал он себя, уже закончив говорить и слушая других. – Может быть, дело в этом? Уверены, что уже обеспечили себе места «наверху», и теперь… может быть, это и есть та опасность, о которой предупреждал Лютовой?» Он нашел взглядом профессора, но… тот был совершенно спокоен. Слушал, что говорит Велимир, приехавший вчера из Русаковки.
– Нужна поездка по краю. Хотя бы до Николаевска-на-Амуре на севере и до Зеи на западе. Наведем порядок, установим нормальную власть и будем плясать от этой печки. Амур, я думаю, к тому времени так или иначе успокоится…
Авиаразведку уже никто не предлагал. Дело в том, что самолеты пытались поднять несколько раз еще летом, кадры были. Но после двух странных катастроф к вопросу наконец-то подошли осторожно, как надо было подойти с самого начала. И выяснили, что на высотах более полукилометра дуют ураганные, никаким законам природы не подчиняющиеся и ранее тут никогда не наблюдавшиеся ветры, которые с земли практически незаметны.
Это, в общем-то, был тревожный симптом…
– Как только погода установится и схлынет наиболее тяжелая волна катаклизмов, мы попытаемся наладить связь с Зауральем, – продолжал Русаков. – Прямую – путем посылки большой экспедиции, возможно, по железной дороге, смотря по состоянию. Там – несколько сотен «витязей». Даже учитывая гибель, растерянность, пусть и чью-то измену – думаю, несколько десятков уцелели обязательно и будут кристаллизовать вокруг себя группы. Существует также множество самых различных организаций, хотя и не связанных с РА, но настроенных на борьбу за Россию, за возрождение ее. Не верю, что они все сдадутся или сгинут бесследно.
– У нас практически нет агентуры, – перебил его Шумилов. – Мы ничего не знаем о происходящем далее чем в ста километрах от города…
– И ты предлагаешь на этом основании ничего не делать? – Русаков недовольно прищурился. Шумилов – невысокий, но жилистый, с очень светлыми серыми глазами, в прошлой жизни – офицер ФСБ с десятилетним стажем, ушедший со службы после долгой и безуспешной борьбы с начальством, – покачал головой:
– Как раз ничего подобного, Велимир. Как раз поддерживаю твою идею вооруженных экспедиций.
– Что до агентуры – то это дело наживное, – подал голос Жарко.
Шумилов посмотрел на него внимательно, изучающе. Жарко отвел глаза, чуть усмехнувшись. Эти двое друг друга недолюбливали – и не скрывали этого. Шумилов считал свой КГБ единственной спецслужбой. Официально так оно и было. Но Романов отлично знал, что Жарко занимается, кроме курирования образования и воспитания подрастающего поколения, агентурной разведкой – лично для него, Романова, – используя связи Женьки Белосельского и кое-кого из своих новых воспитанников. Это не было спецслужбой, оформленной спецслужбой, – но шутка про «особый невидимый отдел романовской канцелярии» циркулировала по Думе со стабильной настойчивостью.
– Наживное, – согласился Шумилов. – Будем обзаводиться ею вместе с экспедициями. Пока они – единственный способ расширять сферу влияния. Пусть вслепую. Но хотя бы так.
Кажется, он хотел еще что-то сказать. Но в коридоре раздался шум, кажется, даже звуки потасовки (практически все в помещении схватились за оружие, Романов поймал себя на точно таком же движении), – и внутрь, почти волоча на себе двоих охранников, ворвался молодой парень в незастегнутой легкой куртке. Романов вроде бы даже его знал, хотя не мог вспомнить толком откуда. Посетитель же, ни на кого не глядя, кроме Лютового – тот как раз был в числе немногих, оставшихся спокойно сидеть на месте, – крикнул:
– Вадим Олегович! Связь! Только что!
Профессор поднялся – быстро, словно его подбросило пружиной. Романов уловил только слово «связь» и, перекрикивая совершенно несолидный шум, мгновенно заполнивший помещение, закричал сам:
– Какая связь?! С кем?! Каким образом?!
Парень – теперь Романов вспомнил, что это один из молодых ученых, которых курировал Лютовой, но ни фамилия, ни имя все еще не шли на ум, – кажется, очнулся, потому что, бросив взгляд уже на Романова, стал быстро и восторженно говорить что-то об усиливающих кольцах, пробое искрой и какие-то еще термины, за которыми никак не было видно самого главного – сути. Юрзин сориентировался быстрей прочих – каперанг со своего места крикнул:
– Вы сумели усилить сигнал?!
Этот крик установил тишину, словно бы команда. Охранники отпустили парня (он на них, впрочем, так и так не обращал внимания) и тоже заинтересованно застыли, слушая. А тот поправил куртку и, счастливо кивнув, расплылся в совершенно мальчишеской улыбке. Зашарил по карманам, достал несолидный клочок бумажки…
– Мы не обещаем постоянной связи, – тут же торопливо предупредил он. – Может быть, это вообще была случайность. Кроме того, надо учитывать, что скорее всего большинство достаточно сильных передатчиков и приемников было выведено из строя полностью, а также то, что доработка, подобная той, которую мы произвели, – вещь новаторская…
– Да прочитай же текст, черт бы тебя побрал! – не выдержал Романов. Его снова поддержал короткий гул. Парень оторопело осекся, кивнул и даже с некоторой торжественностью прочел, держа бумагу обеими руками:
– «Властям Владивостока в случае, если слухи верны. Улан-Удэ разрушен. Озеро Байкал быстро меняет очертания, западный берег резко опускается. Землетрясения. Сейчас говорит поселок Селенжинский. Генерал-лейтенант Белосельский…» – Романов вздрогнул, услышав знакомую фамилию, но тут же забыл об этом совпадении… – Тут пропуск… дальше: «…Прочно контролируем поселок и окрестности. Большое количество беженцев, детей-сирот и больных лучевкой. Сильные ветра, необычное похолодание. Надеемся справиться. Готовимся. Сделаем все, что можем. Подтверждаем готовность сотрудничать». Опять пропуск, дальше: «…В этом случае не стоит даже пытаться. У нас достаточно техники и боеприпасов, чтобы отбить охоту…» Снова пропуск, дальше: «…Будем передавать с 17.00 до 18.00 и с 3.00 до 4.00 по Москве каждые сутки и ждать в эти же…» Все.
– Кто-нибудь… Да тише, черт возьми! – Романов стукнул обоими кулаками по столу, потому что поднялся снова невероятный радостно-удивленный шум. – Кто-нибудь знает Белосельского?!
– Я! – поднялся полковник Сельцов, представлявший сейчас объединенное руководство ВВС и ПВО – контору, бывшую практически бесполезной, не прими Большой Круг решения о старательном сохранении всех механизмов, аппаратуры и прочего. – Хорошо знаю, думаю, меня он тоже помнит. Строго говоря, два года назад он вышел в отставку… до этого десять лет служил в штабе округа, бывший десантник. Последнее время по поручению полпреда президента курировал кадетские корпуса. Надежный человек, настоящий офицер, но как бы сказать, с тяжелым характером.
– Вы сможете его опознать во время радиосеанса? По каким-нибудь характерным словечкам, приметам речи? – тут же спросил Шумилов, как видно, сразу понявший идею Романова.
– Эй, эй, эй! – подал голос молодой ученый, уже разговаривавший сразу с несколькими людьми. Он вывернул шею, глядя через плечо. – Мы не можем обещать…
– Я знаю! – рявкнул Романов. – И не надо обещать! Сделайте!
– Мы… – Парень вдруг усмехнулся и кивнул: – Хорошо. Сделаем.
– Могу, – решительно сказал Сельцов. – Практически стопроцентно.
– В таком случае вам это и поручается. – Романов рухнул на стул. И с трудом удержал себя от желания спрятать лицо в ладонях и вслух пробормотать: «Неужели получится?!»
* * *
Женька заявился около девяти часов – у Романова шло совещание с Русаковым, Муромцевым, голландцем Северейном и представителем японцев по вопросам совместной обороны. Точней, по вопросу включения экипажа фрегата и взрослых японцев в отряды самообороны. Мальчишка был по пояс в грязи – ощущение такое, что он куда-то проваливался, – и при этом крайне доволен. По стеночке (и оставляя на полу отчетливые черные следы ботинок) он проскользнул в дверь, за которой при старом мэре располагалась роскошная комната отдыха, а сейчас была просто спальня-кабинет Романова. Там же стояла в углу наскоро смонтированная душевая кабинка с электронагревателем.
И японец, и голландец вели себя недоверчиво-подчиненно. Явно ждали каких-то подлянок, и Романов не знал, как их переубедить. Да и не очень старался, полагаясь на время, – разберутся сами. Вооруженные силы нового государства (кстати, еще не имевшего названия) состояли в первую очередь из ополчения – всех мужчин, которые могли носить оружие и – на этом настоял Большой Круг, хотя сам Романов сомневался, – не злоупотребляли алкоголем, а также вели какое-то собственное хозяйство или значимое «дело» либо состояли на общественно важной службе. Выпивохам и тем, кто предпочитал жить на обязательные пайки, работая «от и до», оружия не полагалось. Большая часть солдат-срочников из всех уцелевших воинских частей после разрешения на демобилизацию слилась с населением.
Ударную часть армии составляли группы офицеров, следивших за законсервированной техникой, а также сами собой сформировавшиеся – в основном из состава бригады морской пехоты и из добровольцев, желавших посвятить этому всю свою жизнь, – вокруг нескольких человек мобильные отряды, похожие на личные дружины. Именно они занимались дальним поиском за пределами города и превентивно сражались с бандами. Подобный расклад слегка настораживал Романова, хотя он ни с кем не делился своими опасениями. Его – несмотря ни на что! – все-таки пугала возможность феодального сепаратизма в будущем. И он открытым текстом определил Жарко в прямую обязанность создание из отобранных им воспитанников личной дружины для него, Романова. Мысли о регулярной армии по старому образцу оставались пока что мечтами…
Когда Романов вошел в комнату отдыха и уселся за стол, расстелив перед собой большую карту земель в «треугольнике» Благовещенск – Николаевск-на-Амуре – Хабаровск, Женька еще не вышел из душа. Слышно было, как он там довольно мычал. Громко и радостно, временами перекрывая плеск. Мылся и пел. Слушать это было тяжело, если честно… но Женька редко вспоминал о своей немоте, и жестоко было бы ему о ней напоминать лишний раз.
Романов покачал головой, заставил себя смотреть в карту и думать. То, что творится на этих землях, надо было знать точно. И как можно быстрей. Иначе все попытки продвижения на запад, на соединение хотя бы с селенжинской группой Белосельского, были заведомо обречены на провал. И еще – очень, просто очень надо было знать, что же творится в Китае. Кроме того, пугали мысли о том, что на Земле происходят вещи, над которыми не властен человек. Вообще не властен, судя по всему. Вон Байкал, похоже, превращается в море… а как же, например, Иркутск? Хотя… он, наверное, все равно уничтожен ракетами… Но это было понятно, страшно – и привычно, это война. А как объяснить и как принять и понять все остальное?!.
Над ухом послышалось сопение. Романов обернулся – это был Женька. Он лохматил мокрые волосы полотенцем и с интересом глядел на карту.
– Почему не спишь? – сердито спросил Романов.
Мальчишка не ответил, ткнул пальцем в карту, провел по названию речки – «Бурея» – и подчеркнул ногтем название деревни рядом с городом Чегдомын. Поморщился, быстро притянул к себе свой верный блокнот, листнул (Романов ждал с интересом), написал на первом же чистом листке:
«Я это место знаю».
– Знаешь? – быстро спросил Романов. – Это же далеко.
Мальчишка уверенно кивнул, снова зачеркал карандашом:
«Я тут три года летом у тетки одыхал после Турции Греции Египта. Хотел когда моих убили к ней бежать, но бялся из города далеко один итти».
– Боялся?
Мальчишка кивнул опять. Подумал, хмуря брови и разглядывая карту. Романов расставил знаки препинания. Вставил в слово «одыхал» одну букву «т», из слова «идти» вычеркнул другую и заменил на «д». Женька посмотрел сердито, потом написал:
«Я могу туда пробраца. И все увижу. И по дороге тоже».
Романов исправил ошибку. Помолчал. Мальчишка тоже молчал, только сопел.
– Тут главное не «пробраться». Выбраться главное, – сказал тихо Романов. Помолчал, наблюдая за Женькой. Спросил: – Понимаешь?
Женька кивнул. Написал:
«И выбраться». Уже без ошибки.
– Жень, зачем? – спросил Романов, глядя в серые упрямые глаза. Мальчишка подумал, шмыгнул носом громко. Пожал плечами. Наклонился к блокноту:
«Потомучто вы хорошие люди. Я хачу помогать дальше. Хчу быть, как».
И не стал писать дальше, только немного покраснел. Романов разделил «потомучто». Исправил «а» на «о» в слове «хачу». Пояснил, взяв Женьку за локоть:
– Жень, тебя и по дороге туда тысячу раз могут убить. И там. И по дороге обратно. А если узнают, что ты послан нами, тебя не просто убьют. Тебя замучают.
Мальчишка независимо дернул плечами. Потянул руку к бумаге, но Романов удержал локоть:
– Жень, я тебя пошлю, если ты точно согласен. Пошлю, потому что нам нужны сведения и потому, что у тебя шансов больше, чем у взрослого. Потому что время сошло с ума. Но ты подумай. Все-таки подумай вот сейчас еще немного. И если ты скажешь, что передумал…
Мальчишка вырвал руку, крупно написал:
«Я НИ БАЮС!»
Романов не стал ничего исправлять. Женька подписал, торопясь:
«Все памагают. Кто что может. Мальчишки тоже. И вают ваюут. А я раз магу быть развеччиком, то я буду. Я хочу. Я же уже много раз был. Я всех на это подписал, а теперь получается брошу чтоль?!!!!!!!!!!!!!»
– Я сейчас навещу Жарко. – Романов встал. – Мы с ним поговорим о деле. А с тобой – отдельно – завтра. Пока ложись спать. Это приказ. Набирайся сил в запас. Понял?
Глаза Женьки вспыхнули счастьем. Таким, что Романову стало страшно. Мальчишка бешено кивнул три раза подряд. Опять быстро черкнул карандашом. Романов посмотрел.
«Скажите дяде Славе, чтобы он позвал он знает троих кого», – гласила таинственная приписка. Романов подумал. И кивнул тоже – в ответ. Ничего не спрашивая.
* * *
Романов шел к Жарко пешком. Было холодно, ветрено, промозгло. Вот-вот – и соберется дождь, не иначе. Но очень хотелось спать, и Романов надеялся, что холод и ветер развеют сонливость. Пока не очень помогало – сонливость превратилась потихоньку в болезненное отупение. Усталость, думал Романов. Просто усталость такая… Если поспать хотя бы шесть часов без перерыва и спокойно, все встанет на места. Это в мире еще долго-долго ничего не будет на местах. Поэтому скорей всего поспать шесть часов подряд в ближайшее время не удастся… м-да.
В городе горели фонари, чтобы на улицах, несмотря ни на что, было светло. Хотя запрета вернуться не имелось, большинство людей предпочли остаться подальше от побережья, там, куда переселились с середины лета. Он поднял голову – на сопках сквозь ночь и муть непогоды тут и там виднелись огни. Ветер дул туда с моря, шум не слышался, но Романов знал, что там идет непрекращающаяся стройка…
У Жарко в распоряжении был здоровенный комплекс бывшего элитного лицея. Тут располагалось его «министерство безобразования, питания и перевоспитания», как он шутил, службы, интернат на полтысячи мальчишек, квартиры сотрудников и многое другое. Романов любил тут бывать, хотя получалось нечасто – в сущности, было незачем, хозяйство Жарко работало как часы. Просто в этих стенах его охватывало ощущение уверенности в завтрашнем дне. Совсем новом завтрашнем дне. Такого он не испытывал даже с самыми близкими соратниками. Может быть, потому, что у всех у них, даже у молодых (да и сам Романов не был стариком ну никак), висели на ногах и душах мельничные жернова сомнений и прошлого негативного опыта.
У здешних мальчишек этого не было. Совсем.
У самого входа стоял Шумилов – в куртке с поднятым воротом. Во всем этом было нечто патриархальное – глава государства пешком пришел к министру, а у ворот стоит начальник спецслужбы и наслаждается погодой… Романова глава КГБ заметил издалека и так, издалека, начал укоризненно качать головой. Когда Романов подошел вплотную, «витязь» вздохнул:
– И без охраны.
– Не свисти, – попросил Романов. – Твои люди точно где-то рядом.
– Рядом, – согласился Шумилов. – Ты к Жарко? – Романов кивнул. – Послушай-ка… ты хочешь обзавестись еще спецслужбой?
– Хочу, – не стал скрывать Романов. – В перспективе, хоть и в отдаленной, – и не одной спецслужбой. Ты сам-то понимаешь, что…
– Понимаю, – буркнул Шумилов. – Просто впервые слышу про спецслужбу от министерства образования.
– Да и министерства-то нет, одно название… Ты семью когда перевезешь?
– Нечего им тут делать, – отрезал Шумилов. – Ладно. Пойду. У меня еще дела.
– Удивил, – сказал Романов уже ему вслед, но тот неожиданно остановился и вернулся.
– Еще кое-что. – Шумилов посмотрел в небо. – У меня в центральной тюряге сейчас пятьсот тридцать шесть заключенных.
– Каким образом? – Романов насторожился: – Кто такие?
– Да так. Разная мелочь. Погань, но мелочь. Бложники из «неуловимых», которые в Сети все светлое обгаживали или русофобствовали, разные-всякие «Дети-404», мелкое ворье, шушера околоуголовная… Много всяких. А есть и крупненькие. На кого «доказательств не было», хотя все всё знали. Правда, этих мало – они ж в основном или сбежать успели кто куда, или погибли… Я бы тебе раньше доложил, но… набирал, чтобы всех сразу. Уже неделю новых поступлений нет, думаю, что чисто у нас теперь. Что делать с ними будем?
– А что с ними делать? – Романов ощутил привычную уже тоску – она всегда охватывала его, когда приходилось отдавать такие распоряжения. – Расстрелять всех.
– Да там и дети совсем есть. – Шумилов сунул руки в карманы куртки, на мгновение в свете фонаря над аркой входа под тонкой коричневой кожей обрисовался пистолет. – Среди мелкой шушеры. Мелкие уголовнички есть. Просто не поняли, что ветер сменился, напопадались…
– Всех старше четырнадцати – расстрелять, – повторил Романов. – Младше – высечь на площади с объявлением вины и пристроить к тяжелым работам под строгий надзор. Чтобы ни на что, кроме сна, еды и работы, в ближайшие год-два времени не осталось.
– Из семей… – начал Шумилов, но Романов понял его раньше, чем он договорил, перебил:
– Если у кого-то есть семья – не забирать ни в коем случае. Если кто-то захочет взять к себе сироту из таких – препятствий не чинить.
– Понял… Вот теперь пойду. – Шумилов вздохнул, повернулся и неспешно, как-то расслабленно, побрел по улице прочь…
Несмотря на не то что темноту, а просто на самом деле позднее время, во многих комнатах шли занятия. Различные, чаще всего связанные с какой-то техникой и оружием. Но в одной из комнат Романов наткнулся на троих пацанов, увлеченно расписывавших какое-то деревянное панно густо-синей краской (зачем это еще?), а самого Жарко нашел через два класса. Голос его был слышен и в коридоре. Романов чуть приоткрыл дверь и увидел, что Вячеслав Борисович ходит около мертвой интерактивной доски, а за партами в весьма свободных позах сидит десятка полтора ребят старшего возраста, примерно по четырнадцать-шестнадцать лет. Романов прислушался, стараясь остаться незамеченным…
– …И да, теория вот такого одиночного выживания на первый взгляд кажется очень привлекательной. Недаром она была так популярна до произошедших событий среди «среднеклассовцев» – она внушала человеку, не привыкшему к ответственности за что-то или кого-то, мысль, что можно – и даже нужно, и даже удобно! – выживать одному, наплевав на других. Наиболее продвинутые советовали наплевать даже на семью… – Среди мальчишек прошло волнение, молчаливое, но явственное. Почти все они были сиротами. И Романов знал, что каждый из них отдал бы руку, лишь бы еще хоть раз, хотя бы ненадолго, увидеть всего лишь только маму. Поплакать, рассказать, объяснить, каким был хамом, лентяем, идиотом, бездушной сволочью… Вымолить хотя бы просто прощенье.
Прозрение пришло к ним только теперь, когда просить о прощенье было некого. Совсем некого. Никогда некого. И тем больше была их ненависть, неприязнь к идеям, о которых рассказывал Жарко. А тот продолжал:
– Внушалась мысль, что, набив подвал домика в деревне патронами, канистрами дизелюхи и консервами, можно-де «пересидеть» самые тяжелые времена. Что интересно, в принципе, если проверять идею логикой, то подобный образ действий на самом деле представляется наиболее понятным, приемлемым и выгодным для каждого человека в отдельности. Для людей же как общности он смертелен – и в этом парадокс. Кто объяснит, почему? – Он провел взглядом по мальчишкам, кивнул на первую же поднятую руку. – Встал темноволосый крепыш, представился:
– Кадет Солычев… Да потому, что такой одиночка поживет сыто-тихо неделю, месяц, полгода, а в результате его все равно спалят… то есть найдут и прикончат. Просто бандиты. И он один ничего не сделает. А все его нычки достанутся группе. Группа всегда сильней одиночки в открытом столкновении, даже если это группа гадов. Знаю. Сам проходил.
– Садись… Верно… – Жарко прошелся около доски, заметил Романова, чуть качнул головой, показал глазами: «Сейчас!» – На самом же деле, конечно, даже если такому одиночке удастся выжить, то он станет жертвой неизбежного морального одичания. Проще говоря, перестанет быть человеком, даже если будет сидеть по уши в консервах, в тепле и никто его не спалит… то есть не найдет. И для выживания общности он бесполезен. Даже вреден, потому что аккумулирует в своих схронах продукты, которых может не хватить детям, например. Или активно действующей боевой группе… – Он вдруг резко, пистолетным выстрелом, хлопнул в ладоши и почти проорал: – Цинизм! – Романов вздрогнул, но мальчишки, похоже, привыкли к такому стилю занятий. – Цинизм, жизнь в кайф – вот боги прошлого общества. И такой «выживальщик» ничуть не выбивался из его рамок, даже если тешил себя такими мыслями. Но цинизм всегда дешевка. Даже если называется «реальным взглядом на вещи» или «знанием жизни». Всегда капитуляция перед вызовами мира. Всегда или маскировка для хорошо осознаваемой слабости, с которой человек ничего не хочет поделать, потому что боится усилий, или признак откровенного бездушия; чаще все-таки первое… Ну что, думаю, закончим на сегодня?..
Мальчишки, выходя в коридор, с удовольствием подтягивались и салютовали Романову, занявшему позицию у подоконника. Они были одинаково одеты – армейские рубашки с черно-желто-белыми нашивками на рукавах, галстуки, светло-серые джинсы (подпоясанные ремнями с ножами в чехлах и пистолетами – разномастными, но в основном «макарами») и почти одинаковые кроссовки, темные. Жарко вышел последним, о чем-то тихо разговаривая с тем парнем, Солычевым. Вид у него был усталый. С таким же усталым видом он выслушал, отпустив кадета, Романова, кивнул:
– Ну что ж… Я знаю, про кого твой Женька говорил. Сейчас соберу. Говорить будешь сейчас?
– Лучше сейчас, не откладывая… В твоем кабинете?
– Ну да. Помнишь где?
– Я пройдусь, посмотрю, поспрошаю анонимно, вдруг ты подопечных терроризируешь?
– Естественно, терроризирую, – спокойно ответил Жарко. И сделал величественный жест: – Не задерживайся, я быстро…
Романов все-таки задержался. Он вдруг ощутил острое желание побродить подольше – бездумно – по дальним пустым коридорам, где было тихо и темно. Тишина, темнота, размеренное хождение успокаивали. Пришлось в конце концов фактически принуждать себя снова выйти в обитаемую часть комплекса и отправиться к кабинету Жарко.
Кабинет располагался в отростке-закутке в левом крыле основного здания и представлял собой просто-напросто две смежных комнаты. Настоящий кабинет, и дверь из него – в маленькую спальню, где фактически помещалась одна кровать. Романова всегда поражало, что в кабинете Жарко, невзирая на обилие документов, папок, дел, шкафов и горок, царил идеальнейший порядок. Могло показаться, что он вообще не занимается делами и даже не бывает здесь. На самом деле такое стремление к порядку было, как ни странно, органичной частью характера бывшего методиста ГорОНО и лидера байкеров – кстати, о последнем напоминала большая цветная фотография, висевшая над столом, на ней был весь состав «Русского Востока» прошлым летом, с Жарко в центре.
В этой части здания располагались только учебные кабинеты, и сейчас было почти так же тихо, как на третьем этаже, откуда Романов с такой неохотой спустился. «Почти» – потому что еще у лестницы он услышал простенький гитарный перебор и мальчишеский голос, вполне музыкальный, хотя и чуть сипловатый – видимо, от старания. Песня была незнакомой, непонятной… и странно привлекательной.
Из серых наших стен, из затхлых рубежей
нет выхода, кроме как
Сквозь дырочки от снов, пробоины от звезд, туда,
где на пергаментном листе зари
Пикирующих птиц, серебряных стрижей печальная
хроника
Записана шутя, летучею строкой, бегущею строкой,
поющей изнутри.

Романов остановился у двери (она была открыта, изнутри падал свет), прислушиваясь…
Так где же он есть, затерянный наш град?
Мы не были вовсе там.
Но только наплевать, что мимо, то – пыль,
а главное – не спать в тот самый миг, когда
Придет пора шагать веселою тропой полковника
Фосетта,
Нелепый этот вальс росой на башмаках нести с собой
в затерянные города.
Мы как тени – где-то между сном и явью, и строка
наша чиста.
Мы живем от надежды до надежды, как солдаты —
от привала до креста.
Как расплавленная магма, дышащая небом, рвется
из глубин,
Катится по нашим венам Вальс Гемоглобин.
Так сколько ж нам лет, так кто из нас кто —
мы так и не поняли…
Но странный сей аккорд, раскрытый, как ладонь,
сквозь дырочки от снов все ж различить смогли.
Так вслушайся в него – возможно, это он качался
над Японией,
Когда последний смертник запускал мотор над телом
скальпированной своей земли.

Романов, словно очарованный песней, сделал еще несколько шагов и встал в дверях. Он не удивился, когда никто из четверых человек внутри – Жарко и троих мальчишек, сидевших у стола, – на него не обратил внимания. Все слушали гитариста, который, чуть наклонив голову к черному грифу потертого инструмента, продолжал петь, безыскусно подыгрывая себе…
Ведь если ты – дурак, то это навсегда,
не выдумаешь заново
Ни детского сна, ни пары гранат, ни солнышка,
склоняющегося к воде,
Так где ж ты, Серый Волк – последняя звезда
созвездия Иванова?
У черного хребта ни пули, ни креста – лишь слезы,
замерзающие в бороде.

«Да о чем же это? – почти мучительно подумал Романов. – Почему я так странно себя чувствую, ведь песня – ни о чем, правда же!» Его музыкальные пристрастия были достаточно простыми, и…
Мысль оборвалась – ее отсек мальчишеский голос, ставший резким и тревожным:
А Серый Волк зажат в кольце собак, он рвется,
клочья шкуры оставляя на снегу,
Кричит: «Держись, царевич, им меня не взять! Крепись,
Ванек! Я отобьюсь и прибегу!
Нас будет ждать драккар на рейде и янтарный пирс
Валгаллы, светел и неколебим,
Но только через танец на снегу, багровый Вальс
Гемоглобин!»
Ты можешь жить вскользь, ты можешь жить влет,
на касты всех людей деля,
Мол, этот вот – крут, а этот вот – нет, а этот, мол,
так, ни то и ни се.
Но я увидел вальс в твоих глазах – и нет опаснее
свидетеля,
Надежнее свидетеля, чем я, который видел вальс
в глазах твоих и понял все.
Не бойся – я смолчу, останусь навсегда египетским
ребусом,
Но только, возвращаясь в сотый раз домой, засунувши
в компостер разовый билет,
Возьми и оглянись – ты видишь? Серый Волк несется
за троллейбусом!
А значит – ты в строю, тебя ведет вальс веселою
тропой, как прежде – след в след…
Рвись не рвись, но он не пустит тебя, проси не проси.
Звездною фрезой распилена планета вдоль по оси.
Нам теперь узнать бы только, на какой из двух половин
Будет наша остановка – Вальс Гемоглобин.

Романов не перебивал песню до конца – он просто так и стоял, прислонившись к косяку, задумчиво слушал. Потом кашлянул, шевельнулся. Обернувшиеся на него мальчишки повскакали, вытягиваясь. Гитарист замер, бросив гитару к ноге, как оружие в парадном строю. Но при всей отличной выправке взгляды троих ребят были не отработано-безразличными, а любопытными и веселыми.
– Хорошая песня, – сказал Романов. – Правда… я ничего почти не понял. В смысле – смысла.
– Ху-у… – тихо протянул гитарист. – Это вам нужно просто почаще слушать… то есть прошу прощенья.
Тоже поднявшийся Жарко прятал откровенную усмешку. Романов смерил гитариста взглядом, кивнул:
– Наверное. Впрочем, знаешь – Высоцкий… Знаешь такого?
Мальчишка кивнул, поправился:
– Так точно, знаю.
– Так вот, Высоцкий говорил, что есть категория песен – настроенческие песни. В которых на первый взгляд именно что нет смысла. Но при этом они несут мощнейший заряд энергии, создают настроение. По-моему, эта песня из таких, нет?
Мальчишка с удивленным уважением похлопал глазами, ничего не ответил. Может быть, и собрался бы, но Романов, сделав знак всем садиться, отошел к шкафу с личными делами, пощелкал по новеньким корешкам папок и, круто развернувшись, заговорил:
– Я начну сразу по делу. Вы, конечно, знаете, зачем вас вызвали, тут и объяснять нечего…
Последовала серия кивков.
– Итак. Задание долгое. На месяцы. Может, речь пойдет о полугоде. О годе. И задание – опасное. Очень опасное. Шансы вернуться невелики. Шансы на смерть – очень высокие. Посему, конечно, любой может отказаться… Ваш возраст защитой не послужит. Во всех самых страшных войнах, которые вели люди, он служил все-таки хоть какой-то защитой. Но у нас не война. У нас катастрофа. В вас будут видеть потенциальных рабов, добычу, объект для издевательств. Помните это. Но задание и важное. И мы не посылаем на него взрослых просто потому, что вы наблюдательней. Пронырливей. Быстрей. Памятливей. И вы не вызываете ощущения опасности. Даже у тех, кто будет рад замучить вас или приковать к какому-нибудь генератору, как белку к колесу. Это важно. Это самое важное. Теперь есть ли желающие отказаться? Я не люблю слов о ложной гордости, о ложной чести, о ложной смелости – но сейчас вынужден обратиться именно к ним. Оставьте в стороне все эмоции. Оцените себя холодно и беспристрастно. У вас есть минута. Отказавшийся просто покажет, что он умеет давать такие оценки. Дело найдется всем.
Все трое сидели молча. Гитарист шевелил – еле заметно – губами. Наверное, отсчитывал эту самую минуту… Когда она прошла – ничего не изменилось, и Романов, взглядом попросив у Жарко разрешения, продолжал как ни в чем не бывало:
– А теперь я немного поговорю с вами – с каждым по отдельности. Я попрошу всех выйти… и входить по одному. Хорошо?..
Самый старший изо всей троицы – лет пятнадцать, может, больше. Щелоков Олег. Среднего роста, обычного телосложения, коротко стриженный. Внимательные холодные глаза неопределенно-светлого цвета смотрят в упор, не мигая. Такие глаза всегда не нравились женщинам-учителям, Романову это как-то сказал Жарко, – они сразу, на инстинкте, мысленно записывали мальчишку с таким взглядом в «опасные» и при случае старались нагадить.
– Три задания. Недолгие, да. Но долгих просто пока ни у кого не было. Я? Убивал. Пятеро. Нет, я не считаю специально, просто само считается.
Почему делаю то, что делаю? Хочу, чтобы Россия стала великой страной. Самой сильной, самой могучей страной. На все века. Да, именно так. Нет, раньше я про это не думал. Я вообще мало думал раньше. Богатая семья. Реально богатая, я на кар… карманных денег в месяц получал, сколько у вас жалованье было. Где? Неважно. Если что – дядя Слава знает. Все погибли. Я? Горжусь теми, кто выпустил ракеты. Да, я знаю, что моя семья тоже погибла из-за этого. Ну и что? Не семья, а мать. Отца не помню, не знаю. Нет, не жалко ничего. Все было гнилым. Я это знаю по своему опыту. Просто был дураком, ничего не понимал. Я, в сущности, сейчас совсем другой человек, не тот, который жил раньше. Да, учился вместе с Немым. А? Да с Женькой, его так зовут, прозвище. Нет, «кликуха» больше никто не говорит. Нет, старше учился… да там никто ни с кем и не дружил, не модно считалось. Нет, не скажу, что сейчас друзья. Жизнь? Не задумаюсь даже. И он за меня. Почему? Потому что иначе сдохнем все. Это не потому, что я такой хороший, поймите. Это закон выживания. Может, всего бы этого не было, если бы люди помнили, что два – всегда больше, чем один. Всегда.
Уверен. Нет, не поэтому. Просто если что – найду способ умереть.
Второй, тот, который пел, – моложе, и он кажется еще моложе из-за очень светлой кожи с отчетливым румянцем. Теперь его можно рассмотреть внимательно. Круглолицый, русоволосый, с чубчиком, глаза серые с золотистыми точками, веселые, чуть наивные. Но вряд ли он наивный, скорей – просто выражение такое. Невысокий, но крепкий, мускулистый.
– Антон Медведев. Тринадцать. Зачем? Интересно. Нет, правду говорю. Да правду же, не шучу. Нет, я знаю, что страшно, опасно. Только все равно интересно. Ну что я сделать-то могу, соврать вам? Я правду сказал… Романтик? А, ну да, романтик. Была только мама, кто отец – не знаю вообще. Не знаю, где она. Ушла как-то за едой, и все. Я искал потом. Ну, как мог. Не нашел. И никто ничего не знает. Морпехи подобрали, при бригаде жил, а потом дядя Слава к себе взял. Что могу? Я знаю, что я совсем щенком выгляжу, вы не думайте. А могу много. Например, меня заметить трудно. Ну типа… вроде как невидимым могу становиться… правда, не для всех. Да не смеюсь я! Честно! Раньше не мог, это когда бродяжничал, такое появилось. Ага, видите! Вот он, блокнот, а вот скажите честно, вы видели, когда я руку за ним тянул? Ну честно?! Вот видите… а он же у вас под носом лежал… то есть извините. Я? Ну… да. Воровал. Еду воровал. Стыдно… правда стыдно. Но я очень есть хотел. А просить было еще стыдней. Можете смеяться…
Песни? Ага, нравятся. Смешно немножко, он Медведев… кто? Да певец же, это же не мои песни, вы что?! Так вот, и я Медведев. Раньше такие песни почти никто не слушал, а сейчас слушают. Я думаю, там какой-то код на всякое хорошее… ой, ну и пожалуйста, не буду фантазировать. Спрашивайте еще.
Тоже Олег. Олег Горин. Четырнадцать. Так и просится слово «изящный». Латунного оттенка волосы, густо-голубые глаза, движения плавные, нехарактерно для подростка. Смотрит вроде бы на собеседника, а вроде бы куда-то мимо, не поймаешь взгляд. Но после первых же слов глядит уже в глаза, почти не мигая. Внимательно и упрямо. Не как его старший тезка, не холодно, а именно сверлит собеседника глазами, даже немного не по себе.
– То есть как зачем делаю? Потому что я это могу делать. Умею. Я и раньше не так уж мало умел. Даже мечтал разведчиком стать, но это так… больше в мечты играл. Не знал, как взяться. В общем, я умею, а большинство наших – нет. И что, им идти? Кому-то же все равно надо.
С какой стати мне ее бояться? Кто вам сказал, что все боятся? Я не боюсь. Я? Я родновер. Почему не христианин или неверующий? Потому что Христос учит смирению. А как смириться со злом, не подскажете? А с таким злом, как сейчас? Тоже не знаете. Вот и я не знаю и не могу. Неверующий? А неверующих не бывает, все во что-то верят, даже сейчас. Пусть в пакость какую-нибудь, пусть хоть в Сатану, а все равно верят. Вот и я верю в Закон Рода. Да, мне и в школе говорили, что я слишком взрослый.
У меня была девчонка. Я не смог ее спасти. Ее на моих глазах убили, просто убили, а я ничего не смог сделать. Жил за городом, в деревне, в брошенном доме… Тоже убивал, приходилось. Нет, не за еду. Потому что меня убить хотели, вполне достаточная причина. Тех, кто Лидку замучил, я тоже нашел всех троих и убил. Не в открытом бою, но мне простится, по закону, если ты не взрослый, то можешь мстить не лицом к лицу. Да и такой дряни не мстят, ее уничтожают, неважно как… Потом с Женькой встретился.
У меня только просьба будет. Вы поскорей решите, кому куда идти. Я ждать очень не люблю. Извините.
Агенты Немой, Гитара, Атос и Мажор (Евгений Белосельский, Антон Медведев, Олег Горин и Олег Щелоков) должны были отправиться через две недели – столько нужно было времени на минимальную более-менее серьезную подготовку. Немому предстояло добраться до Буреи и пройти по ее течению на северо-восток. Гитаре – выбраться к развалинам Хабаровска и следовать дальше в направлении Зеи, сколько это будет возможно, исходя из местных условий и граничных сроков возвращения. Атосу – исследовать берег Татарского пролива. Наконец, Мажору поручалось самое сложное – проникнуть в Китайскую Маньчжурию и изучить обстановку там. Фактически предполагалось, что, в отличие от остальных троих агентов, он не имеет права даже просто показываться на глаза местным (если там кто-то есть еще)…
Романов возвращался в Думу, снова и снова перебирая в уме все обстоятельства плана. Ветер утих, стало суше и холодней. Небо висело над головой по-прежнему беззвездное, но какое-то белесое, словно бы светящееся изнутри. Вокруг царила странная, полная и тревожная, тишина, и в этой тишине отчетливо различался шум огромной стройки с сопок – почти пугающе четкий и близкий. Казалось, работы идут совсем рядом, за поворотом. Но за повортом – все та же наполненная шумом с сопок безлюдная полутемная улица…
В свете следующего фонаря Романов неожиданно различил какой-то рой черных мушек. Прежде чем он успел понять, что это такое, его лица неожиданно сразу в нескольких местах коснулись холодные искорки, обернувшиеся на коже, словно по волшебству, капельками воды. Он вытер щеку перчаткой и только теперь понял: мушки лишь кажутся черными в какой-то момент стремительного падения через фонарный свет, на самом же деле они – белые.
Это был снег. Первый снег первого года нового мира.
Назад: Глава 5 Витязи
Дальше: Дальневосточная Русь Первая весна Безвременья