Молния Суворова
Посвист пуль. Веток хруст.
Штык. Кинжал. Винтовка.
Каждый пень и каждый куст
Бьют фашистов ловко!
Взрывы яростных гранат
Молниями блещут
И сплошной свинцовый град
По убийцам хлещет!
А. Гончар. «Брянский лес»
– Вы должны понимать, что ваша страна не в силах более позаботиться о вас! Что вас ждало на этих диких, охваченных бунтом просторах?! – высокая худая женщина в брючном костюме и с бело-голубой ооновской повязкой на рукаве патетично подняла руку. Несколько сотен детей от четырех до четырнадцати лет, построенных в пять плотных прямоугольников, безмолвно слушали ее. По краям строя замерли с винтовками наперевес солдаты армии США; около трибуны стояли еще несколько международных наблюдателей и трое американских офицеров, возглавляемых майором. – Голод, страдания, гибель в конечном счете! Но международное сообщество не забыло о вас! Вас собрали сюда, вырвав из лап физической и нравственной гибели! О вас всеми силами заботятся! Вас не оставляют вниманием! Теперь, когда России больше нет… – В строю в нескольких местах возникло и тут же улеглось неуловимое движение. Женщина обвела детей взглядом. – Теперь, когда России больше нет, – повторила она с нажимом, – у вас есть лишь один выход: как можно скорее покинуть эту территорию! И здесь Организация Объединенных Наций тоже окажет вам – и тысячам таких, как вы! – всю необходимую помощь. Теперь вы будете вывезены отсюда и переданы в руки тех, кто вас ждет! Вас с радостью примут цивилизованные, культурные страны – и вы забудете прошлые годы, как страшный, дикий сон о варварской земле… Я и мои коллеги, – жест вниз, – представляем здесь все человечество, которое позаботится о вас и которому отныне будете служить и вы…
Коллеги – тощий седой негр, смуглый потный толстячок, снимавший все происходящее небольшой камерой, и европеец с длинной нижней челюстью дегенерата – с важным видом кивали в знак согласия. На лицах офицеров не читалось ничего – они были замкнуты и безразличны; только лицо майора оживилось, когда женщина с повязкой закончила говорить и выбежавший из середины строя светловолосый мальчик лет десяти, подав ей, сходившей с трибуны, букет цветов, оттарабанил по-английски:
– Ви а глэд ту си ю ин ауа кэмп. Ви а риэлли хоуп чу хэлп оф Юнайтид Нэйшнз. Сэнк ю вэри мач, мисс! Итс флауэрз из ауа пресент – май энд май фрэндз – фо хим! – и быстро посмотрел на майора. Тот довольно кивнул.
– Какой милый мальчик, – женщина продолжала говорить по-русски, взяв ребенка за плечо и не забыв развернуть его в сторону камеры, которую одарила широчайшей улыбкой. – Как тебя зовут?
– Саш… – мальчишка метнулся взглядом к майору. – Алекс.
– Алекс, ты хочешь поехать в Америку? – женщина снова улыбнулась – поощрительно.
– Да… в смысле, ес, мисс, – громко сказал мальчишка.
– Скажи несколько слов, – женщина подтолкнула мальчика к камере. – Мы продемонстрируем это детям в других лагерях.
– Я очень хочу в Америку, – заговорил мальчишка. – Это богатая и сильная страна. Здесь, в России, мне было плохо, моих папу и маму убили… – мальчишка вдруг затравленно оглянулся и замолчал. Его губы задрожали.
Женщина поспешила:
– Славянские террористы, православные фанатики, верно? Бедный ребенок!
– Да… террористы… но меня подобрали американские солдаты и поместили сюда… Я очень благодарен американским солдатам… Я очень хочу поехать в Америку…
Строй молчал.
* * *
– Я вижу, вы очень неплохо поработали, – благосклонно кивнула женщина. – От так называемого русского духа, о котором было столько разговоров, у них ничего не осталось…
– Ну, весь цивилизованный мир тут немало сделал еще до войны… – скромно ответил майор. – Мы лишь завершили начатое…
Женщина, оглянувшись, чуть нагнулась к нему:
– Скажите… ведь некоторая часть этих детей на самом деле пойдет на усыновление?
– Младшие, мисс, – еле заметно улыбнулся американец. – Остальные…
– О нет-нет, – замахала руками проверяющая, – избавьте меня от подробностей, это такой ужас… Может быть, вы могли бы поспособствовать мне? Так сложилось, что я бездетна… а иметь рядом живое существо хочется… – Глаза ооновки на миг шмыгнули в сторону, как две маленькие хищные крыски. – Может быть, вы подберете мне девочку? Не старше семи лет… я видела тут несколько милых мордочек… Обещаю, что окружу бедную малышку заботой и вниманием…
– Нет ничего невозможного, мисс. Свяжитесь со мной через три дня, – улыбнулся американец и, дождавшись, пока женщина отойдет к машине, процедил: – Похотливая сука… В блоки, быстро! – заорал он охране.
– В блоки, марш в блоки! – дублируясь десятком мужских глоток, разнесся приказ над головами послушно повернувшегося строя.
…«Пункт К76», как официально именовалось это заведение в документах, был одним из более чем тысячи подобных «пунктов», созданных под патронажем ООН на оккупированной территории России. Эти заведения решали проблему детской безнадзорности. Если учесть, что, согласно отчетам, на оккупированной – или, как говорили чаще, «подконтрольной» – территории находилось не менее восьми миллионов детей младше шестнадцати лет, то поле деятельности открывалось широчайшее. Русские дети – вопреки тому, что указывалось в отчетах в мирное время – были в массе намного здоровей (особенно если дело касалось генетики, психических и хронических болезней) своих сверстников на Западе. Поэтому восьмимиллионная масса была просто кладом для ООН. С начала боевых действий уже было вывезено не менее двухсот тысяч детей; в «пунктах К» содержалось еще около четырехсот тысяч, и контингент по мере сил пополнялся. Желающих усыновить здорового белого ребенка в мире было множество. Впрочем, это касалось только тех детей, кому еще не исполнилось пяти-семи лет. Но и остальные в демократическом мире не должны были пропасть – их с распростертыми объятиями ждали «студии», «агентства», «клубы», фармакологические, парфюмерные и трансплантологические предприятия… Предоплата со множеством нулей капала на сотни счетов…
…Вильма ван Гельден, Джереми Джадд, Томас Обонго и Альваро Рохас – комиссия ООН, посещавшая «К76» – слегка гуляла на банкете, устроенном для них председателем комиссии по проблемам детства в Южной зоне Марксом Шапирским. Тут, среди своих, можно было расслабиться – тем более что, как тщательно ни отбиралась охрана «К» (предпочтение отдавалось военным, склонным к садизму и тупым даже по стандартам США), очень многие из охранников на такие комиссии глядели волками, а к своим подопечным относились неожиданно мягко. Возмутительно часты бывали случаи, когда охранники способствовали побегам!!! А недавно – буквально два дня назад – в «К104» под Тамбовом произошел вообще вопиющий случай: офицер охраны и один из сержантов (кстати, имевший несколько условных сроков за драки и не имевший даже среднего образования), заперев своих же товарищей в казарме, разоружили караулы и увели куда-то в леса больше двухсот детей! Вызванный на поиски отряд рейнджеров знаменитого 75-го полка «послал» куда подальше представителя ООН и демонстративно заселился на отдых в один из опустевших блоков… В довершение безобразий эти расисты – о ужас! – выпороли ооновского представителя хворостиной, многократно назвали «чернозадой сволочью» и «гребаным ниггером» (несчастный был афроамериканцем; но что самое дикое – точно так же его оскорбляли двое афроамериканцев из состава «рейнджеров»!) и выгнали из лагеря пинками, не отдав штаны и нижнее белье…
Впрочем, здешний комендант майор Келли гуманностью не страдал – однако и он ооновцев не любил, так что его не пригласили.
Джереми Джадд, порядочно нагрузившись русской водкой, обмочил штаны, ползая по полу, заснул в углу и в вечеринке толком не участвовал (дегенерат-англичанин, закончивший несколько знаменитых учебных заведений исключительно благодаря протекциям своей матери – виднейшей феминистки Соединенного Королевства, – не знал, что потребил невесть где надыбанную «паленку» довоенного производства под названием «Медвежутька» – и что к утру внезапно ослепнет и будет отправлен на родину). Старый педофил-садист, южноафриканец Том Обонго (многократно страдавший от властей еще в расистской ЮАР именно за это, но позднее втюхавший всем, что его преследовали по неким «политическим мотивам», и добившийся немалого поста в ООН), обалдевший от обилия в лагере белых мальчиков, затребовал себе сразу троих – пяти, семи и одиннадцати лет – и «уединился» со связанными детьми, плачущими от страха и унижения, в смежном помещении. Мексиканец Альваро Рохас и голландка Вильма ван Гельден в своих пристрастиях сходились – им обоим нравились маленькие девочки, и оба вполне могли держать себя в руках. Тем более что впереди еще столько интересного… Втроем с Шапирским они продолжали «гудеть».
Кстати, Шапирский, еще в мирное время ратовавший за как можно более широкий вывоз русских детей «прочь из этой безумной страны» и немало сделавший для пропаганды «усыновления за рубеж», вежливо выслушивал полубезумные излияния ооновцев, храп Джадда, крики и плач за дверью…
Его лично дети не интересовали ни с каких позиций. Кроме одной.
За них он получал неплохие деньги…
…И древние Боги и молодой Бог уже нахмурились. Но, если бы этим людям сказали об этом, они просто рассмеялись бы.
Эти существа, пьянствовавшие и развратничавшие в аду под названием «К76», в замершей от ужаса и гнева России, уже давно не верили ни в каких богов.
* * *
«Не дрищи!» Андрюшки Ищенко и Олега Гурзо долетел, как в той песне. На честном слове и на одном крыле. Вернее, слава богу, крылья уцелели оба. А вот двигатель был разворочен капитально. Настолько капитально, что, заглянув в обед в ангар, я обнаружил всех наших техников мрачно сидящими вокруг «Грифа».
– П…ц, – сказал Ванька Тимкин в ответ на мой молчаливый вопрос. – Металлолом.
Я посмотрел. Иного названия движок не заслуживал. Вернее – до войны его приняли бы не во всякий металлолом; побоялись бы.
– Чего хоть было-то? – уточнил я.
– Олег говорит, вертушка за ними погналась. Еще на пути к цели, сразу за фронтом. Выскочила из-за холмов, кэ-э-к… – Денис Коломищев сделал многозначительный жест. – Короче, движок Олег потушил сразу, из ручного огнетушителя, Андрюха в балку нырнул, вертушка мимо прошла. Они к реке выскочили этой балкой и кое-как допланировали.
– Блин, если бы не двигатель… – начал я.
Димка Опришко меня перебил:
– А если бы в гранаты угодило – вообще одна пыль осталась бы.
– Наверное, вертолетчики и не поняли, что это такое было, – сказал Ванька.
Димка поморщился:
– Да поняли. Решили, что это терский мотор, конечно.
Я вздохнул. За три недели – и за одиннадцать боевых вылетов – это была первая такая неудача.
– Пошли обедать, – предложил я. – Потом еще посмотрим.
Вот что всегда было тут хорошо – нас здорово кормили. Ни о каких карточках мы и слыхом не слыхивали – вернее, именно что слыхивали. Кубанское руководство учло ошибки Великой Отечественной, когда власть чуть-чуть не уморила деревню, стремясь как можно лучше накормить фронт. По крайней мере, так нам объясняли.
Правда, кормежка не баловала разнообразием. И дело не в том, что нам не готовили гамбургеров (сунуть кусок мяса между двумя ломтями хлеба и полить томатным соусом может любой) и не поили колой (ну нету, где взять?). Просто меню было, так сказать, ограниченным. Залейся молока, зажрись – свежего пшеничного хлеба. На завтрак в шесть утра – каша с мясом, самая разная зелень, чай. На обед в час дня – густющий суп с мясом, рыба с тушеной капустой, квас. В пять – молоко (захлебнись!) и что-нибудь белое типа пресных пышек (никогда раньше не ел, а они оказались жутко вкусные). На ужин в восемь – пустая каша и чай. И везде хлеб (я не понимал, как можно есть кашу – с хлебом, и привык не сразу… а после того, как три или четыре раза заработал в лоб ложкой от Игоря Николаевича).
Это меню, например, было вчера. И варьировалось редко… А чего здорово не хватало – так это сахара. Не хватало картошки. А кое-чего – например, кофе – не было вообще.
Именно в Упорной я впервые попробовал настоящее молоко и горячий хлеб. Правда, он был не привычный мне черный, а пшеничный, черного тут не пекли. Но… я все равно понял, что много лет потерял зря. Хотя, если учесть, что та кружка молока и здоровенный ломоть хлеба ко мне в руки попали после того, как мы пять часов ломались, выкапывая силосную яму… Может, от этого все имело такой обалденный вкус?
Кстати. Сегодня на столах была… кола. По банке на человека. Мы остолбенели, а кто-то из ребят объяснил, что это прислали с линии – казаки отбили какие-то позиции, там был этот груз, и, недолго думая, они разыграли колу по станицам. Упорная была в числе выигравших.
За здоровенным столом всегда было весело. Правило «когда я ем – я глух и нем» тут не соблюдалось. Болтали, пихались, орали, даже пели – самое разное. Немногочисленные взрослые, кучковавшиеся «во главе стола», вели в такие минуты свои разговоры, что нас вполне устраивало.
Разница между казачатами и иногородними осталась минимальной. Почти все – босиком. Пацаны – голые до пояса. Все – коричневого цвета везде, где видно тело. Если честно, я не мог поверить, что два месяца назад…
А, что об этом говорить и даже думать. Это было и прошло. Есть то, что есть сейчас. И надо надеяться на то, что будет. И делать все, чтобы это «будет» – было.
Дашка сидела на «девчоночьей» стороне стола. Я на нее старался не смотреть, отвлечься – и это вполне удавалось из-за царившего за столом настроения. Как-то даже трудно было поверить, что идет война. Что мы пока ее проигрываем, как ни крути… Что у двух третей сидящих за столом хоть кто-то в семье уже не вернется домой. И каждый вечер в каждый дом может прийти прямоугольный конверт.
Странно. Все вернулось. Треугольники, которых ждут – и прямоугольники, которых боятся. И никто не хочет быть почтальоном – это делает одна из девчонок постарше. Ее не изобьют в случае чего. По крайней мере, задумаются сначала.
Я уже видел подобное в соседней станице неделю назад, когда мы возили туда корпуса гранат. Женщина била почтальона-старика лопатой. Ее оттаскивали двое молодых казаков…
Но и у нас с девчонкой-почтальоном никто не хотел разговаривать. Впрочем, ей было все равно. Ее отец и старший брат погибли в самом начале боев, а мать умерла от сердечного приступа почти сразу за похоронкой на сына. По-моему, ей даже доставляло удовольствие носить похоронки…
Бррр…
После обеда нам полагался час отдыха. Правда, сказать честно, многие все равно чем-то занимались, но лично я – стыжусь и каюсь – просто валялся на траве пузом кверху (или спиной, зависимо от настроения) и ни фига не делал. До войны это было одним из любимых (хотя и не самым любимым) мною занятий. Но на этот раз поваляться не удалось. Колька как-то тихо-незаметно стянул все наши силы на речку – пришли даже ребята из мастерской и с консервного, а и там, и там перерыв был меньше.
И я понял, что предстоит какое-то серьезное обсуждение.
Сначала мы, правда, все равно окунулись – переплыли на заросший ивой и тростником островок посередине. Там был песчаный пляжик. Выглядело это идиллически – пацаны загорают.
На юго-востоке опять шел воздушный бой. На Кубань прибыли самолеты из Казахстана – под большим секретом все передавали друг другу военную тайну: двенадцать «МиГ-23», шесть «МиГ-29», три «МиГ-31», пять «Су-24», четыре «Су-25» и двадцать два «Су-27», все – с русскими экипажами. В Казахстане официально войны не было, но шли бои с мусульманскими радикалами и уйгурскими сепаратистами, и хитрюга Макарбаев, сообразив, что ему в любом случае грозит петля (кто направляет и тех и других, было отлично ясно), стал буквально облизывать и обмазывать маслом тамошних русских (особенно семиреченских казаков) и чуть ли не лично благословил желающих помогать «северному соседу», лобызал на про́водах крест в руке опупевшего от такого сценария батюшки и громогласно клялся в вечной любви к великому русскому народу. Ему не поверил никто, но, конечно, полста с лишним самолетов с обученными экипажами – пусть многие и устаревшие – оказались для «миротворцев» неприятным сюрпризом. Тем более что и у них летали не только современные самолеты, но и турецкие «Фантомы», которые, как ни модернизируй, все равно проигрывают самому хреновенькому «МиГу»…
Колька выложил на песок фотографии. Это были довольно поганенькие снимки – какая-то железнодорожная станция и корабли в море, все – с разных ракурсов.
– Переснятые? – определил наметанным глазом Ромка Барсуков.
Колька кивнул:
– Старой мобилкой нащелкал и в правлении потихоньку распечатал ночью… Вот это, – он показал на станцию, – узловая под Краснодаром. Тылы Второго турецкого корпуса. А это – авианосная ударная группа амеросов. Отстаивается в виду Геленджика. По прямой и туда, и туда – примерно по двести пятьдесят километров. Две заправки для наших птичек.
– Ты чего придумал, сотник? – тихо спросил Димка Опришко и почесал плечо.
– Пацаны, – Колька сел по-турецки, – под Краснодаром у них – склады на тридцать квадратных километров. Горючего – Манычское море. Это раз. А два… – он провел пальцем по фотке, на которой угадывался авианосец. – Два – вот эта самая группа… вот эта самая, пацаны… Они наш Черноморский флот потопили. И самолеты с этой консервной банки даже не воюют – пиратствуют. Торчат в Черном море, как откормленный гусь в игрушечной ванне, от безнаказанности опухли вконец. На побережье ни одного целого села не осталось. Наши, греческие, немецкие, болгарские, абхазские, грузинские – все посносили. За просто так.
Все примолкли.
– Авантюра… – пробормотал Олег Гурзо. – Ты сам подумай, как они охраняют все это.
– Здорово, не пробьешься, – кивнул Колька.
– Ну вот…
– Но мы-то пробиваться и не будем.
– А корабли? – спросил Игорь Коломищев. – Что мы с ними сделаем? Насрем на палубы в знак протеста? Им все наше оружие – плевок слону.
– Ну… хоть так… – смутился Колька.
– Нет, «так» – это глупо, – сказал Сашка Гуляев, наш старший оружейник. – Так – глупо. Но можно еще кое-как. Лететь вам… – он покривился. – И рисковать вам. А наше дело – сказать, что в принципе можно довольно быстро сработать такую штуку, как торпеда.
В старых книгах это называлось «немая сцена». Тридцать пар глаз – в том числе и сами оружейники – недоуменно смотрели на Сашку, словно он объявил, что знает, как взорвать Белый дом. А Сашка, устроившись на песочке поудобней, продолжал развивать идею:
– Весить она будет килограмм сто пятьдесят, из них сорок – взрывчатка. Двигатель – электрический, запустится от сильного удара о воду. Хода в десять километров в час хватит на пять минут, не больше, поэтому сбрасывать надо почти под борт цели; взрыватель – контактный… Ну и, конечно, не стопроцентная гарантия сработки. Процентов семьдесят, скажем так.
– Погоди, ты что – шутишь? – быстро спросил Колька. – Если шутишь…
– Да какие там шутки? Старые батькины журналы «Радио», «Конструктор-моделист» и кое-какие мои распечатки с сайтов, сделанные в те времена, пока Интернет еще работал, – невозмутимо ответил Сашка.
– И когда ты сможешь… ее сделать? – недоверчиво спросил Пашка Дорош, рассыпая вокруг себя песок из обоих кулаков сразу. – Это ж не хлопушка на Новый год…
– Через три дня сделаю точно. Если не взлечу в процессе. Гексоген придется самопалить.
– Да пошел ты, гонишь ведь! – не выдержал, сорвался на крик Колька.
Сашка пожал плечами:
– Если вам не надо – продам через посредников абхазам. Они заплатят овцами. Сразу стану знатным чабаном. И с девчонками не возиться; овца – она же и удобнее, и полезнее с других сторон…
– Твою мать… – выдохнул Колька, жестом показывая Сашке, чтобы он заткнулся. Вдохнул поглубже. Опять выдохнул. Перекрестился: – Ну ладно. Не победим – так хоть намашемся…
* * *
Мы назвали операцию «Молния Суворова». Как жест отчаяния; успешно провести ее нам могло помочь лишь чисто суворовское: глазомер, быстрота, натиск.
Вы сами прикиньте. Прикиньте, оцените.
Железнодорожная станция, прикрытая двумя десятками истребителей постоянной готовности (и пятью десятками – второй волны), полусотней стволов зениток и таким же количеством зенитных комплексов, плюс полдюжины различных РЛС. На нее были брошены могучие силы – аж три мотопланера: «Атаманец», «Жало» и «Свирепый Карлсон». Старшему из шести полоумных, летевших на них, было пятнадцать, младшему – двенадцать лет.
Авианосной группе общей численностью девятнадцать вымпелов, имевшей десятки орудий и ракетных комплексов, порядка семидесяти самолетов и полусотни вертушек, угрожали еще три машины: «Саш’хо», «Аэроказак» и наш с Витькой Барбашом «Ставрик». «Аэроказак» и «Ставрик» должны были нести торпеду на специальной подвеске, что добавочно снижало скорость, увеличивало расход горючего и усложняло управление.
Обе группы летели впритык по темноте: чуть раньше вылететь – еще светло, чуть позже прилететь – уже светло. И с минимальным резервом горючего. Я не говорю о таких мелочах, как торпеда на подвеске – сам ее вид меня слегка нервировал.
На этот раз не было жребия или очередности. Честно. Ясно было, что добровольцы – все. Поэтому отбирали по результатам тренировок и прошлых боевых вылетов.
Я не знаю, что движет людьми в таких случаях. Вся затея отзывалась именно что авантюрой. Иначе ну никак не скажешь. Даже не авантюрой, а какой-то клиникой.
Но люди ломились в эту клинику, вместо того чтобы бежать из нее. И я сам был в первых рядах!!!
На этот раз нас провожали все. Колька и не пытался возражать или протестовать. Он только оглядел всех и сказал громко, обращаясь сразу ко всем:
– Если мы не вернемся – расскажите все. Что мы делали, что хотели сделать и что не смогли.
Около машин ребята начали вставать на колени. Я увидел, что то же сделал и Витька Фальк – и сам опустился на колени. Перекрестился – наверное, первый раз в жизни. Никто ничего не говорил, хотя у ребят шевелились губы. Тогда я тоже начал – ну, не то чтобы говорить – думать, шевеля губами…
«Господи, я даже не знаю, есть ты или нет… вернее, прости, я не знаю, верю я или нет… я ничего не знаю вообще, я мало что видел в жизни, а настоящего – и вовсе ничего… У меня даже нет крестика… Я не знаю, как говорить с тобой, о чем просить тебя… Ой, прости, я тебя ни о чем и не прошу… для себя – ни о чем, честное слово. Мне ничего не нужно… правда. Пусть у нас получится, что мы хотим сделать… Я знаю, что ты не велел убивать. Но те, кого мы хотим уничтожить, очень плохие люди. Мы не звали их к себе и не пытались у них ничего отнять. А они убивают наших близких и жгут наши дома… Помоги нам, Господи, победить их. Сделать так, чтобы они никого больше не убили… – и, холодея, я добавил: – А если очень уж надо, чтобы кто-то погиб… пусть это буду я. Я один. Вот и все, Господи…»
Мне почему-то стало немного неудобно, словно я приставал с какими-то мелочами к большому, усталому и сильному человеку. Я опустил глаза. И увидел…
Честное слово, это было правдой.
Прямо возле моего правого колена лежал камешек. Не щебенка из асфальта и не осколок бетона – а, кажется, гранит. С мои полпальца, не больше.
Он имел форму креста.
Я медленно, как во сне, опустил руку и, накрыв камешек ладонью, опустил его в нагрудный карман – к сердцу. И подумал:
«Вот мой крест. Я принял его».
– Пошли, казаки, – сказал Колька, поднимаясь на ноги. – Пора, нечего ждать больше.
* * *
Майор Келли ничего не понимал. Оглушенный взрывом, он постарался отползти в сторону – и успел раньше, чем начали рваться резервуары с горючим. Их пламя мгновенно и незаметно слизывало людей, технику – не было ни звука, ни крика, только гул и рев огня, но какой-то отдаленный. Келли мазнул себя по щеке – из ушей текла кровь.
Трудно становилось дышать. Майор поднялся на колени; тут, за бараком, его во всяком случае не достанет огонь и осколки. В пламени что-то мелькнуло – какая-то чудовищная птица пронеслась над станцией. С птицы тоже летел огонь.
– Господь всемогущий, всеблагой… – вырвалось у Келли.
Снова взорвалось – подальше, и резкий, оглушающий грохот рвущихся боеприпасов пробился через глухоту. Огонь добрался до складов турецкой горной пехоты…
– Господь всемогущий… – повторил Келли, не помня, что там дальше, и, ощутив чье-то присутствие, обернулся, выхватывая пистолет.
В нескольких метрах от него стояли дети. Старшие мальчишки из барака. Они стояли и смотрели на майора, который тоже смотрел на них, держа в руке «беретту». Потом махнул рукой:
– Назад! Марш в барак!
Его власть над ними оставалась реальностью – реальностью в мире, наполненном огнем. Краем глаза майор увидел – снова пролетела птица… а когда посмотрел на мальчишек – они двигались к нему. Плотной стенкой.
– В барак! – крикнул он, пытаясь вспомнить хоть одного по имени, как будто имя могло дать власть, как в любимых в детстве книгах Урсулы ле Гуин. Но имена не приходили на ум, точнее – сбивались, мешались друг другу.
Мальчишки шли, и на лицах у них было только пламя.
«Как они не обжигаются?» – подумал майор.
И увидел, что в первый ряд протолкнулся тот младший, который дарил цветы этой идиотке из комиссии по перемещению. Как же его… он столько с ним возился, вколачивая ту речь…
«А!!! Алекс», – с облегчением вспомнил Келли.
И крикнул:
– Алекс, в барак!
– Меня Сашка зовут, – сказал мальчишка.
Из его руки что-то вылетело, и майор Келли ослеп на левый глаз. В ужасе от этой дикой боли, разодравшей мозг, он успел выстрелить три раза, прежде чем толпа сомкнулась над ним…
Азартное дыхание.
Через полминуты мальчишки стали по одному отходить в сторону. По лицам их тек огонь, и руки были тоже в огне… или просто в чем-то красном…
То, что лежало у стенки барака, больше ничем не напоминало человека. Но Саша продолжал, стоя на коленях, снова и снова обрушивать зажатый в красных руках мокрый камень на этот предмет и кричать:
– Меня Сашка зовут! Сашка! Сашка! Сашка-а-а!!!
…Вильма ван Гельден умирала. Летевший по воздуху, как боевой метательный диск древности, кусок кунга отрубил ей ноги по бедра. Голландка, хрипя, тупо смотрела, как ширится и растекается лужа крови вокруг нее, как медленно ползет с другой стороны язык горящего бензина.
Ее первого крика никто не услышал – как раз взорвалась очередная цистерна.
А потом было просто не до нее. Хотя кричала она очень долго…
…Чувствуя, как переливается и размазывается в обгаженных штанах дерьмо, на бегу крестясь и шепча молитвы, Альваро Рохас бежал прочь от лагеря. Он уже поверил, что спасся – феноменальная трусость помогла ему оказаться в первых рядах бегущих, – когда его левая нога с размаху задела сторожок самодельного арбалета, установленного на тропе, по которой он несся к аэродрому, стапятилетним дедом Кузьмой – старик с двумя правнучками и еще пятью чужими детьми разного возраста скрывался в плавнях. Дед Кузьма, воевавший еще в Гражданскую – за красных – «не имел в виду ничего личного». Надо было есть, а по этой тропке нет-нет да и пробирались к свалке отбросов кабаны.
Метровая стрела с наконечником из куска ножа пробила Рохаса насквозь около пупка. Он долго ползал по тропке, нудно стонал и звал на помощь, пока не издох наконец и не отошел в лучший мир – именно туда, где его – человека, считавшего себя католиком – уже ждал слаженный, веселый, любящий свою работу коллектив.
С открытыми крышками и налаженными жаровнями…
…Томаса Обонго, который, хватаясь за сердце и постанывая, выбрался из помещения, где отдыхал, подкараулил одиннадцатилетний Тошка – мальчишка, которого Обонго неделю назад, во время «вечеринки», «для разогрева» заставил сечь младших ребят. Тонкая веревка захлестнула горло негра, он завалился назад, ощущая только, как выпучиваются глаза и вылезает язык. В этот миг ему показалось почему-то – и это было последнее, что он понял в жизни: на него напал тот бурский мальчишка, рослый крепкий паренек, которого он в далеком 1967-м усыпил хлороформом, изнасиловал, немного – тогда еще неумело, – помучил и зарыл за футбольным полем. А потом помогал искать – ведь в доме его родителей он работал садовником.
Мысль о том, что это вернулся тот мальчишка-бур, была ужасна.
Обонго хотел крикнуть, казалось бы, прочно забытое: «Простите, юнгбаас!» – и не смог.
Тошка повис на негре, упершись обеими ступнями ему в поясницу и изо всех сил натянув руками капроновый тросик. Замер, окаменел, готовый к тому, что сейчас его будут отрывать, бить, убивать.
Нет. Только гремели взрывы и кричали люди.
Тошка отпустил веревку. Посмотрел в лицо насильника. И с матом, всхлипывая, стал забивать оскаленный рот с вывалившимся толстым языком. Потом, несколько раз пнув тело задушенного, бросился прочь. И услышал плач в бараке, из которого выскочил через рухнувший угол.
Из лагеря он выбрался, таща на плечах пятилетнего Олежку и ведя за руку семилетнего Толика – своих товарищей по несчастью. Он пока не знал, что скажет им потом. Чтобы они его простили.
Но знал точно – он их не бросит…
…Маркс Шапирский спасся.
Он будет повешен через пять лет – по приговору военно-полевого суда общины еврейских беженцев в Мавритании.
«Как существо, виновное своими действиями в создании негативного образа еврейского народа в глазах остальных народов мира и объективно способствовавшее нынешнему трагическому положению этого народа».
* * *
В результате дерзкого налета русской (предположительно) диверсионной группы, использовавшей, как это было установлено опросом свидетелей, для передвижения легкомоторные летательные аппараты, нами потеряны практически все запасы горючего 2-го турецкого корпуса, большое количество продовольствия, обмундирования, боеприпасов, семь единиц броне– и три автотехники, вертолет UH-58 с экипажем… на данный момент подсчитаны погибшими 217 военнослужащих турецкой, 52 грузинской, 11 нигерийской армии, 19 контрактников частной компании «Close quarters protection association», 7 военнослужащих армии США, 25 горских ополченцев… Большинство погибших визуальному опознанию не подлежат… проводится экспертиза…
Подсчет материальных и человеческих потерь продолжается.
Потери противника неясны.
Из 512 русских детей и подростков, содержавшихся в пункте «К76», 27 найдены погибшими, 56 оставались в бараках, 54 пойманы… остальные, видимо, скрылись на территории, контролируемой абхазскими или осетинскими сепаратистами…
Из докладной записки командующему оккупационными силами Южной зоны.
* * *
Последние полчаса мы планировали – почти все время в горных ущельях. Я буквально всем телом ощущал, как тяжело Витьке – он откренивал параплан изо всех сил. Каждый рывок нашей «спарки» заставлял меня обмирать. Я старался даже не смотреть по сторонам, вверх, вниз. Зачем? Сейчас от нас почти ничего не зависело. Что-то пойдет не так – и от нас не останется даже брызг. Господи, ведь даже птица навстречу попадется, сова какая-нибудь ебан…тая, эскадрилья имени Гарри Поттера, врежется в нос изделия Гуляева – и все.
Война – это не героизм, не приключения. Война – это страх. Я понял этой сейчас. Страх, который сидит рядом с тобой. Всегда. Постоянно. И от него можно защититься лишь одним: верой во что-то большее, чем ты сам. У кого эта вера сильней – тот и победит в конце концов.
Во что ты веришь, Колька Реузов?
Верю, подумал я и потрогал карман камуфляжа. Не в бессмертие, не в славу, наверное, даже не в бога. Верю в то, что мы не можем не победить. Потому что не бывает зря то, что делаем мы. А остальное пусть решает сила, которая больше, чем я. Судьба, удача, случай. Или все-таки Бог? Мне это не важно сейчас.
Я знаю, что боюсь не того, что мы погибнем. А того, что – погибнем не долетев.
Почувствуйте разницу…
– Черноморье, – услышал я голос Витьки. – Смотри, Коль.
Впереди вспыхнуло серебро.
Я много раз был на море и узнал это свечение – ночную фосфоресценцию. Но потом – ууу-ххх! – мы свалились куда-то вниз, все вокруг стало сияющим, ясным и отчетливым, и я ощутил, как плавно сжалось от ужаса в низу живота.
«Прожектор!!! ВСЕ?!»
Но это был не прожектор. Мы летели над освещенной луной – неполной, но яркой – морской поверхностью.
– Черт, нас же видят! – сказал я в переговорник.
Витька вроде бы усмехнулся:
– Нет… Сейчас если кто и смотрит на море – в глазах одна рябь… Жутко, да?
– Да, – не стал спорить я. – Где мы?
– Смотри прямо и вправо… Видишь мыс? Там лежит «Москва». Флагман Черноморского флота. Он один успел принять бой, даже потопил американский эсминец и турецкий фрегат. Тогда группа отошла и ударила с авианосца самолетами. Три или четыре наши сбили, а потом – все…
Я знал эту историю. И не помню, что я хотел спросить. Потому что за мысом увидел на серебре черные силуэты. Казалось, они вросли в сияющую поверхность.
Мы мчались прямо туда. На них.
Это была цель.
* * *
Над морем выли сирены. Слышалось клокотанье вертолетных винтов, беспорядочная стрельба скорострелок, и мощные, иссушающе-белые, раскаленные лучи прожекторов метались в небе, временами падая вниз, раскраивая темноту. Грозное алое пламя в нескольких местах полыхало в ночи.
На мостике атомного авианосца ВМС США «Дональд Крейган» собрался весь командный состав АУГ. Большая группа офицеров замерла в затемненной рубке «острова»; их лица выражали растерянность и недоумение, поблескивали стекла поднятых личных биноклей, и алый огонь пожаров играл на золоте нашивок.
– Сар! – дежурный офицер-связист, отдав честь, вытянулся перед командиром АУГ. Старший контр-адмирал Донован Динэм, опустив бинокль, взглянул на офицера. – С эсминца «Уиггинс» сообщают – пробоина в правом борту, размеры определить не представляется возможным, крен достиг двадцати двух градусов и остановлен, но в трех помещениях продолжается пожар; убито семеро, получили ранения три человека… С крейсера «Крэнстон» сообщают – пожары на палубе в нескольких местах, выведена из строя носовая артиллерийская установка, повреждена командная рубка… погибло три человека, ранено – двенадцать… среди убитых – командир крейсера кэптэйн Мандзони…
– На авианосце значительных повреждений и погибших нет, – вмешался командир авианосца. – В пяти местах незначительные пожары, но уничтожен истребитель-штурмовик и выведен из строя аэрофинишер… Совершенно непонятно, кем мы были атакованы, ни радары, ни наблюдатели ничего не засекли… Русский флот уничтожен, но какие-то катера еще прячутся в бухтах, может быть, это они?
– Это не важно, – сказал Динэм, и все вокруг обернулись к нему с недоумением: что говорит адмирал? – Это не важно, джентльмены… – он снял фуражку и вытер лоб носовым платком. – Неужели вы не понимаете, что это не важно? – Он повысил голос: – Атакованы корабли флота США! Нашим кораблям нанесены повреждения! Впервые с сорок пятого года поврежден АВИАНОСЕЦ!!! Мы сбили двадцать шесть русских самолетов, не дав им пробиться в ордер! Нами разгромлен и пущен на дно Черноморский флот противника! А теперь – мы даже НЕ ЗНАЕМ, КТО НАС АТАКОВАЛ! – выкрикнул Динэм. – Так какая, к черту, разница…
– Еще… простите, сэр… – офицер связи робко протянул адмиралу кусок ткани, привязанный к свинцовой плашке, сплющившейся при падении. – Это было найдено на палубе недалеко от места одного из пожаров…
Динэм, коротко хмыкнув, развернул на руках черную ткань. На ней зазолотились ровные буквы.
– Кто-нибудь знает русский, джентльмены? – обратился он к остальным и передал вымпел козырнувшему молодому офицеру.
Во вновь наступившей тишине тот прочитал – и его голос показался всем страшно громким:
– «Господь над нами! Правда с нами! Россия за нами! А вам сатана будет рад – пизду…те с нашей земли в ад! Так вам пишут казаки с Кубани-реки, да и братья их терцы подсыпали вам на хер перцу. Писать кончаем, числа не знаем, а день у нас посветлей, чем у вас – с тем поцелуйте в жопу нас!» Тут ругательства, сэр…
– Переведите… – начал Динэм.
Бронзовый гром расколол ночь.
На «Крэнстоне» взорвался боезапас носовой башни – огонь по шахте спустился до носового погреба. Над эскадрой с визгом и воем полетели в разные стороны снаряды…
…Стоявший на коленях на скальном выступе седой человек молился. Молился и плакал, глядя на пожар в бухте, слыша грохот взрывов…
Еще недавно он был молодым и имел имя, дом, большую семью в абхазском селе недалеко от Сухуми. Он помнил, как в море появились серые силуэты. А потом пришедшая ночь окутала мир и его память. В ночи пылал огонь и кричали женщины и дети. И этому не было конца, и он бился головой о камни, чтобы прогнать ужас…
Он не помнил, сколько скрывался в скалах, глядел на серые призраки в море и молился… молился… молился… Молился истово, шептал слова, заученные с детства и не растаявшие в черной огненной круговерти.
И сегодня его услышали! Он видел – господни ангелы покарали убийц! Он видел! Серебряными тенями пронеслись над скалами их крылья – и огонь вернулся туда, откуда вышел, и охватил морские чудища… А крылья мелькнули вновь – и он услышал в небесах пение.
Значит – есть надежда, и он должен рассказать всем, всем! Он пойдет туда, где живут люди! Он скажет им – не надо бояться! Он скажет им – Господь с нами! Он видел! Он знает! Он скажет!..
…Человек шел в горы. Впервые за последние дни его поступь была твердой, а спина – прямой.
* * *
Почти крыло в крыло три мотопланера летели между скал.
Сашка Радько, сидя на растяжке и повиснув над свистящей ночью, заклеивал дыру в правой плоскости и распевал:
Время идет – не видать пока
На траверзе нашей эры
Лучше занятья для мужика,
Чем ждать и крутить верньеры.
Ведь нам без связи – ни вверх, ни вниз,
Словно воздушным змеям.
Выше нас не пускает жизнь,
А ниже – мы не умеем.
В трюмах голов, как золото инков,
Тлеет мечта, дрожит паутинка.
Прямо – хана, налево – сума, направо – тюрьма,
А здесь – перекрестье. В нем – или-или,
И шхуна уходит из Гуаякиля.
Не удивляйся – именно так и сходят с ума.
– Плохо, коли на связи обрыв, – дружно отзывались ему Илюшка с Петькой с «Аэроказака». Петька, стоя на коленках на сиденье, заливал в бак горючку из запаски.
Тускло на дне колодца.
Но встать и выползти из норы —
Что еще остается?
Там, у поваленного столба,
Скорчиться неказисто.
И если медь запоет в зубах —
То, значит, небо зовет связиста.
Вспомни, как было: дуло сквозь рамы
В мерзлую глушь собачьего храма.
Иней с латуни, пепел с руки – казенный листок.
Вспомни, как вдруг искрящимся жалом
По позвоночнику пробежала
Самая звонкая, самая звездная из частот.
Дышит в затылок чугунный мир,
Шепчет тебе: «Останься!»
Но ты выходишь, чтоб там – за дверьми —
Ждать своего сеанса.
Чтоб этому миру в глаза швырнув
Пеплом своих пристанищ,
Крикнуть ему: «Я поймал волну!
Теперь хрен ты меня достанешь!»
Мы с Витькой молчали. Вернее, я молчал вообще, а Витька мурлыкал мотив, стесняясь петь громко:
Бризы Атлантики целовали
Руки, горящие на штурвале.
Под Антуаном – синее море и облака.
Вдаль, над плечом – не встречен, не найден —
В небе летит пылающий «Лайтнинг»,
Краткий сигнал, последний привет на всех языках.
Выпадет шанс – и некто святой
Придет спасать твою душу.
Ты встанешь, схватишь его за грудки
И будешь трясти, как грушу,
Ты скажешь: «Мне не надо спасительных слов.
Их своих у меня – как грязи.
Мне не надо ни стен, ни гвоздей, ни холстов,
Слышишь – дай мне канал связи!»
Первые звуки, пробные строки,
Сладкие муки тонкой настройки.
Кокон в пространстве – сам себе волк, товарищ и князь,
Каменный пес, персона «нон грата»,
Вечный дежурный у аппарата
Ждет, когда небо вспомнит о нем и выйдет на связь…
Что-то мимо нас, мимо нас, мимо нас по касательной, по боку.
Ты не прячься, небо, не уходи, или уж отпусти совсем!
Хрупкая снежинка замерзающих глаз, прокуси мое облако.
Ты не сердись на меня – это я так, пошутил, не сердись…
Затухал голос в одиночестве, голос Сашки.
– Все летят?! – послышался в ночном небе гортанный оклик Володьки.
Все, подумал я. И улыбнулся в темноту. Все летят домой.
А неугомонный Сашка уже завопил:
Ты, Кубань, ты, наша родина,
Вековой наш богатырь!
Многоводная, раздольная,
Разлилась ты вдаль и вширь.
Из далеких стран полуденных,
Из турецкой стороны
Бьем челом тебе, родимая,
Твои верные сыны!..
* * *
– Опа – не вижу ваших рук! – закричал Тимка Задрыга, вскидывая над собой гитару.
– В-в-в-вааааааа!!! – заорало многолюдное (не меньше сотни ребят и девчонок) сборище вокруг сеновала.
Я осмотрелся – смеющиеся лица, в веселых глазах отражалось заходящее солнце. Черт, а ведь и правда – весело всем, хотя едва треть присутствующих знает, по какому поводу Колька вдруг «замутил» веселье-то… А Тимка тем временем уже распевал со своей импровизированной сцены – под аккомпанемент второй гитары в руках Тошки и стук двух барабанов под палочками Кольки Белозерова:
Если ты с мечтой расстался,
Если вдруг один остался,
Или день твой не задался с утра —
В жизни важно научиться на мажор переключиться,
Если вдруг с тобой случится хандра.
И я придумал отличное средство —
Я картину рисую из детства…
Он тряхнул головой, прыгнул спина к спине с Тошкой, и они, наяривая на гитарах, на два голоса завопили:
Слева мама, справа папа, и я – классный такой,
Босиком иду по лужам, улыбаясь прохожим.
Мне всего четыре года, карамель за щекой,
И я сам на карамельку похожий!
Плясали все – и все кто во что горазд. Я тоже не отставал – и вдруг рядом со мной оказалась Дашка. Помедлив миг, я протянул ей руку – и почти не поверил, когда ее ладонь опустилась на мою, и мы запрыгали вместе; даже удивительно, но у нас, кажется, получалось хорошо!
А чтоб забыть про огорченья,
Жизнь представь, как приключенье,
Ну, а хочешь – по теченью плыви!
Да просто плюнь на неудачи,
В жизни, так или иначе,
Все зависит от раздачи любви.
– Ой, пить хочу! – Дашка рванула из толпы к бочке с водой. Окунула лицо; я не выдержал и ткнул ее туда головой. – Дурак! – рассмеялась она, выворачиваясь и обдавая меня брызгами с волос. – Бррр!!!
Я собрался тащить ее обратно к танцующим, но заметил, что около одного из опорных столбов сеновала стоит Шевырев. Кивнув нам, атаман спросил:
– Чего гуляете?
Если честно, я немного струхнул. Но Дашка, снова мотнув головой, дерзко спросила:
– А чего, нельзя?
Шевырев неожиданно улыбнулся:
– Почему, можно, конечно… Ну а все же?
– А настроение хорошее-е-е!!! – уже через плечо крикнула девчонка, таща меня с собой.
Слева мама, справа папа, и я – классный такой,
Босиком иду по лужам, улыбаясь прохожим.
Мне всего четыре года, карамель за щекой,
И я сам на карамельку похожий!
* * *
– Получилось, – Колька вытянулся на сене. – Ой, как спать хочется-а…
Он протянул это совсем по-детски. Я, устраиваясь рядом, сказал:
– Сам не верю.
Но Колька не ответил – он спал. У меня тоже сами собой закрылись глаза – хлоп, и зашторились, и открывать их не было сил, да и желания. Но я все-таки еще не спал и слышал, как Тимка поет своего любимого Третьякова – наверное, сидя за большим обеденным столом:
Вначале было Слово,
А после было дело:
Вначале был приказ,
А следом – бой.
Вначале было слово,
И в трубке прохрипело:
«Высотку удержать любой ценой!»
Любой ценой… и, значит,
Лишь так и не иначе,
Что за цена – не нужно объяснять.
В начале было Слово,
И Бог теперь назначит,
Кому насмерть за Родину стоять!
Ну, вот и танки в поле,
И тут мне стало страшно,
Ведь жизнь кончалась этой высотой…
Но только вдруг я понял,
Что жизнь – не так уж важно,
А важно то, что сзади, за тобой!
А сзади берег Волги,
Жена и сын Андрейка,
И мать с отцом стояли у крыльца…
…Был бой не очень долгим:
Что танкам трехлинейка
И семь гранат на двадцать три бойца.
Ах, сколько нас тем летом
Осталось на высотках,
Собой прикрывших Родину свою.
Но нам уже об этом
Никто не скажет в сводках,
Ведь мы погибли в первом же бою.
Еще Гастелло Коля
Не поднял самолета,
И пропасть отделяла от Весны.
Еще не лег Матросов
На жало пулемета…
Была среда – четвертый день войны.