33
Затишье на Курской дуге длилось почти сто дней. Готовились обе стороны, силы были примерно равны (по миллиону солдат и офицеров). Южную сторону Курской дуги защищали войска Воронежского фронта, северную – Центрального фронта (бывшего Донского), командовал им по-прежнему Рокоссовский. Там, в фортификационном отделе штаба инженерных войск Тринадцатой армии, и служила теперь Варя. Звание – инженер-капитан, четыре звездочки на погоне с одним просветом.
Курская область была оккупирована немцами дважды, шли здесь ожесточенные бои. Города разрушены, деревни сожжены, там, где были дома, торчат печные трубы. Штаб инженерных войск расположился в маленькой и потому, возможно, сохранившейся деревеньке. Жили тесно, но Варе как единственной женщине подыскали отдельное жилье – старую осевшую избенку с окнами почти что вровень с землей.
– Другого ничего нет, – оправдывался квартирьер, – хозяин и хозяйка спят на печи, вам отдадут горницу.
Варя вошла, посмотрела. Сказала: «Мне нравится».
Хозяину, Афиногену Герасимовичу, оказалось 56 лет, Варя думала – больше: худое лицо в глубоких морщинах, острый взгляд из-под лохматых бровей, жидкая с проседью бородка, корявые натруженные руки. Ходил в потертом пиджаке и латаных штанах, засунутых в старые подшитые валенки. Жаловался:
– На дворе теплынь, а у меня ноги зябнут.
Курил какую-то дрянь, то ли траву, то ли смешанную с травой махорку. Варя стала брать для него положенные ей в пайке папиросы или табак.
– Вы ведь не курили? – удивился начпрод.
– Теперь закурила.
Афиноген Герасимович радовался табаку, аккуратно, чтобы не просыпать крошки, сворачивал цигарку, качал головой:
– Голодному плохо, а без табачку и вовсе смерть. Затянулся дымком, и жизнь вроде полегче. Русскому человеку без табаку никак невозможно.
– И немцы курят, – замечала Варя.
– Курят, действительно, нажрался, надо и табачком усладиться, папиросы ихние хорошо пахнут. Некоторые немцы, конечно, и от нервов курили, заставляли зверями быть – жги, пали, убивай и молодых, и старых, и детишек, и совсем младенцев. Дом твой горит, хочешь потушить – немец тебя тут же и пристрелит: не смей свое добро спасать! Мы в погребах прятались, а он по погребу шарк автоматом или избу запалит, так в погребе и останешься. А что касаемо пленных наших, и не сосчитать, сколько их перемерло с голоду, да и от эпидемиев разных, больных да раненых перестреляли, здоровых с собой угоняли… Гонят голодных, а если ты ему кусок хлеба сунешь, немец и его, и тебя пристрелит. Разве мы этого от них ожидали?
Покосился на Варю, поправился:
– Враги, конешно, но ведь люди, так мы думали-рассуждали. Разве русский солдат младенца убьет? А немец убивал.
Он задумывался, слюнявил палец, бережно тушил цигарку, клал на тарелку – потом докурит…
– Воевал я в первую мировую, гражданское население не трогали, ни-ни, не дозволялось. И немец не трогал. В восемнадцатом году он на Украине был, вот она, рядом. А сейчас какую моду взял! В Германию молодых угонять на работу. По какому такому праву? Ну а наши тоже не дураки: глядите, чесотка у меня. Смотрит ихний врач, действительно, сыпь по всему телу – и на руках, и на ногах, на груди, на заднице, извините за выражение. А они чесоточных не берут, боятся. Ну и стали люди специально чесоткой заражаться друг от друга, она быстро переходит, ейный чесоточный микроб где хочешь живет, и мыла с самого начала войны нет – грязь. И отощал народ, с печи до лавки дойдешь, дыхание запирает, к слабому любая хворь привязывается… У одного в доме завелась, через месяц вся семья чешется, у нас вся деревня чесалась, кроме меня со старухой, потому что одни живем и рукопожатиев этих не позволяли. И чистоту-опрятность стараемся соблюдать.
В избе действительно было чисто. И приятно пахло. Какой-то травой. Хозяйка ее сушила, раскладывала пучками, запах от нее был мягкий, нежный.
– А она лечится, чесотка? – спрашивала Варя.
– Зачем ее лечить, чтобы в Германию угнали? Мазались чем-то, лишь бы зудело поменьше, зуд при ней до самой невозможности, а как немцев прогнали, сама собой и кончилась, время, значит, прошло. Вот до чего доводили гражданское население. А в ту войну ничего такого не случалось. Добрее был народ – и русские, и немцы. После той войны все и началось. Красные – белых, белые – красных. Если ты, к примеру, буржуйского звания, к стенке тебя, пролетарского – обратно к стенке. Вот и ожесточился народ… Ну-ка, мать, – обращался он к жене, – подкинь-ка шишечек в самовар, Варвара Сергеевна нам чай принесла.
Самовар был большой, медный, с выбитыми на нем круглыми фирменными и наградными знаками.
– Сберегли мы этот самовар при всех властях, видишь, сколько ему орденов и медалей присвоено.
Афиноген Герасимович отпивал чай, крякал, продолжал разговор.
– А как гражданская война кончилась, все вроде бы тихо стало. И дело двинулось. Электричество провели, «лампочка Ильича» называлось, в честь товарища Ленина Владимира Ильича, избу-читальню завели, школу открыли, утром – детишки, вечером – старики, «ликбез» – ликвидация безграмотности обозначает. Жили ничего, ладно жили… Ну а потом, в тридцатом году, – он посмотрел на Варю, – все наперекосяк пошло, опять ожесточился народ, виноватых, невиноватых, кто, в общем, под руку попадался, всех подряд ломали. Теперь вот война. Конечно, как сказано, «победа будет за нами», это фактически так, но вот как оправимся после победы, вот этого фактически предсказать не могу.
– Думаете, не восстановится хозяйство?
– Почему не восстановится? Избы пожгли, долго ли новые поставить? Только кому жить в тех избах? Народу на войне миллионы выбьет. А кто живой останется, вряд ли в деревню вернется. После той войны солдат домой стремился, потому как землю ему пообещали. А сейчас к чему ему ехать, к чему возвращаться? К трудодням энтим, к палочкам в ведомости, палочками сыт не будешь, к колхозному нашему беспаспортному положению? Никуда не беги, не ходи ни вправо, ни влево. Нет, не вернутся в деревню. На заводе машина сломалась, другую поставят, а в деревне мужика кем заменишь? Никем. Так что фактически не скоро поднимется село. А без села – это уже не Россия. Да и, думается, нет такого государства-державы, чтобы без сельского хозяйства обходилось. Так что теперича не поймешь, какие будут концы-выходы, никому про это неведомо. Вот так вот, Варвара Сергеевна.
Непонятно было, как и чем они жили. Сажали картошку, капусту, без них не обойтись. «Сыт не будешь и с голоду не помрешь», – усмехалась Евдокия Карповна и вскидывала на мужа выцветшие глаза. Нищета их была привычная, давняя, так испокон веку жил русский мужик. И покорность судьбе тоже была вековая. Стреляют поблизости, Афиноген Герасимович даже головы не поворачивал, на то и война, чтоб стреляли. Самолеты сразу определял – чьи они, спокойно говорил «наш» или «Гитлер летит», а будут ли деревню бомбить, не думал, уж как получится.
Варя часто выезжала в дивизии. Рубеж Тринадцатой армии считался самым уязвимым участком фронта. В первом эшелоне его занимали четыре дивизии, передний край прикрыт минным полем. Как и под Москвой, день и ночь здесь десятки тысяч людей рыли траншеи, хода сообщений, противотанковые рвы, землянки и убежища. «Земля – броня пехотинцев», – говаривал Варин начальник полковник Колесников. Оборудовали огневые позиции для противотанковых ружей, ручных и станковых пулеметов, приспособили для обороны берега рек, откосы оврагов, отремонтировали мосты и дороги.
Лето было дождливое, душное, а в солнечные дни – жаркое. Солдаты на переднем крае работали в сапогах, но обнаженные до пояса; деревенские бабы и девки – в белых платочках, кофточках, длинных юбках, босиком, ноги желто-коричневые от налипшей глины. Поглядывали на небо – не летит ли немец…
Уезжая, Варя брала сухой паек, оставляла его хозяевам: в дивизии накормят. Афиноген Герасимович, разглядывая банку с тушенкой, говорил:
– Консерва, красиво делают американцы. У немцев тоже консерва была, много тут банок пораскидано, не такие приглядные, как эти, а на вкус не знаю, нас не угощали. Только от себя отрываете, Варвара Сергеевна, не годится это, мы просуществуем, а вы молодая, вам есть надо.
Варя возвращалась, паек лежал нетронутым. Садилась с ними за стол, заставляла открывать консервы, разделывать селедку, тогда они ели, похваливали.
– Заботишься ты о нас, Варвара Сергеевна, доброй души человек, – говорил Афиноген Герасимович.
Евдокия Карповна банки потом отмывала, ставила на печку: «В них, как в зеркало, глядеться можно, золотенькие…» Смотрела ласково на Варю.
– И ты у нас золотая, ладная да пригожая, муж-то у тебя тоже военный?
– Военный.
– А детишек нет, заведете, Бог даст. В прошлую войну женщины только сестрами милосердными были, а чтобы в офицерах, вот как ты, в форме, с револьвером, этого нет, не бывало. Мужчин, что ли, сейчас не хватает?
– Так уж повелось с гражданской войны, – объяснил Афиноген Герасимович, – тогда тоже женщины в командирах ходили. Помнишь, у нас тут комиссарша была, в кожанке, с револьвером на ремне, евреечка вроде или армяночка, а боевая, справедливая, всякие безобразия пресекала, не позволяла.
– Ты себя береги, – наставляла Варю Евдокия Карповна, – не лезь, куда не надо, попусту.
– Не полезу, – смеялась Варя.
Как-то утром, уходя в штаб, она оглянулась. На пороге стояла Евдокия Карповна, крестила ее вслед. Так и застыла с поднятой рукой, смутилась, не ожидала, что Варя обернется.