— 7 -
После переезда в Москву отношения с мужем у Нади остались такими же неопределенными. Теперь она отчетливо видела, что ошиблась, выйдя замуж за своего сибирского героя. Если в первые дни замужества она гордилась его властью над людьми, восхищенно слушала, как он шутил, беседуя ночью по телефону с грозной Москвой, если Надя позднее жалела его, измученного тяжелыми заботами о комбинате, и прощала ему за это недостаточную грамотность и отсутствие малейшего намека на музыкальный слух, то теперь она еле удерживалась, что бы не сказать ему с обидным спокойствием о том, как она его ненавидит. Она ненавидела его манеру закрывать глаза, потому что ясно видела в ней рисовку начальника, желающего показать, как утомляют его государственные заботы. Когда за столом он начинал чавкать, она краснела и опускала голову. Но еще больше раздражали ее философские рассуждения Леонида Ивановича, который ловко умел сказать к месту: «базис», «государственный долг», «коллектив» и тому подобные слова, прикрывая ими любой свой интерес, любую свою слабость. Это раздражало ее еще и потому, что Леонид Иванович, начиная говорить эти слова, странным образом обезоруживал ее, как бы лишал дара речи. И она, чувствуя очередную несправедливость, допущенную мужем, не могла ему возразить. Это бесило ее, но, стоя рядом с ним, она по старой привычке, по глупой рабской привычке, все еще подгибала колени.
Сам Леонид Иванович, став москвичом, не переменился. Как и в Музге, он по-прежнему посматривал вокруг себя глазами беркута, сидящего в степи, на телеграфном столбе, и был в этих глазах металлический блеск. В Москве оказалось в непосредственной близости над ним много начальников. Дома по ночам час, о трещал телефон. Говоря серьезным служебным тоном в трубку: «Есть, будет сделано», Леонид Иванович оставался самим собой: закрывал глаза, сопел и подмигивал жене — мол, ладно, там еще посмотрим. Лишь иногда на него вдруг накатывало тихое бешенство — в тех случаях, когда требовали, чтобы он сделал какую-нибудь глупость. Но и тут начальник слышал в трубке только веские доводы против, и в большинстве случаев победа оставалась за Леонидом Ивановичем. Если же начальник настаивал на своем, Дроздов говорил: «Есть, будет сделано», а для жены, повесив трубку, цитировал слова Суворова: «Прежде чем командовать, научись подчиняться».
Еще в первый год Надя стала уединяться в своей комнате. Играла с маленьким сыном, радуясь тому, как он отчетливо говорит: «Дай-дай-дай», слова, которые, по выражению Леонида Ивановича, уже обеспечивали ему прочное положение в мире. Чтобы скрыть свое физическое отвращение к мужу, она иногда жаловалась на боли в пояснице и стала обвязывать себя шерстяным платком. Леонид Иванович послал ее в поликлинику. Она долго объясняла недоумевающему врачу, что у нее болит, говорила о своей неблагополучной беременности и добилась своего: больной были предписаны тепло и покой. Вскоре Надя окончательно покончила с недоверием мужа, уставив подоконники в своей комнате коробочками с «крупой» как называл Дроздов гомеопатические лекарства.
Надя чувствовала, что поворота назад не будет, что надвигается новая, большая перемена в ее жизни, и сурово готовилась к ней. В своей комнате, лежа на диване, с книжкой в руке, она иногда вспоминала Музгу и вздыхала, как будто там осталась ее юность. Глядела исподлобья в стену, оклеенную сиреневыми обоями, и видела милую, пыльную Восточную улицу, по которой она шла однажды, нет, два раза, вверх, на самую гору. «Дмитрий Алексеевич», чуть пошевелила она губами. Да, это была ее юность. Была и прошла стороной, лишь повеяв на нее своим теплом. Какое было бы счастье!.. Он, наверно, и сейчас ходит по ней, по Восточной, один готовится к бою, не верит ни в чью помощь. Хотя, может быть, Валентина Павловна… «Какие люди! Что я наделала!»
Старуха Дроздова вызвала из Музги Шуру — нянчить внука, и Надя, несмотря на возражения домашних, сразу же поступила на работу в школу, преподавать географию. Все в семье пошло привычным, ровным ходом. Но однажды Дроздов, приехав с работы, весело нарушил этот ход.
— Надюш! Этот-то наш. Земляк-то! Какой бой закатил на техсовете!
— Ты про кого?
— Да Лопаткин же! Изобретатель наш!
— Он в Москве? — равнодушно спросила Надя, но комната вокруг нее как бы внезапно осветилась, и Наде пришлось опустить глаза.
— Я же говорю тебе — проект недавно защищал в Гипролито!
— Ты не видел еще, какой костюмчик я купила для Николашки? — спросила Надя и, отложив атлас, по которому она готовилась к урокам, приподнялась на диване.
— Погоди про костюмчик! Я говорю — Лопаткин в Москву перебрался.
— Он еще и пробьет свое изобретение. Ты же знаешь, он какой…
— Наши корифеи начеку, — Леонид Иванович встал в свою любимую величественно-шутливую позу. — Наука ревниво охраняет свои рубежи от всяческих… вторжений.
— Что — забраковали?
— Вышел еле живой. Как говорится, шатаясь. Они бьют-то, знаешь? — без синяков! — Леонид Иванович улыбнулся, собрав на желтом лице множество веселых морщинок.
— Ну как он? Как выглядит?
— Был он сегодня у меня. В своем… мундире. Я тебе говорил — он отказался от костюма? Предлагал я ему как-то в Музге…
— Обедать будешь? — спросила Надя, поднимаясь с дивана. Она была в длинном халате из темно-лилового шелка, с редко разбросанными по этому фону красными и золотистыми ветками и стеблями. Халат был полуоткрыт на груди.
— Обедать? — спросил Леонид Иванович, обнимая ее и притягивая к себе. При этом он пощупал, на месте ли шерстяной платок — платок был на месте. Н-да-а, — сказал он несколько разочарованно. — Что ж, пожалуй.
И они прошли в соседнюю комнату, где старуха уже расставила приборы. Сев на свое место, Дроздов взял графин, который был поставлен для него под правую руку. Выпив рюмку водки, он поддел вилкой из общей миски ком кислой капусты и, громко хрустя, засмеялся. Он вспомнил что-то веселое, но капуста не давала ему говорить.
— Максютенко! — сказал он и не удержался, прыснул. — Ох, голова!.. Слышь? Наш музгинский Дон-Жуан… Я хотел ему, Максютенке, подсказать, зная его натуру, а он уже сам влез в историю. Предъявил свою конструкцию машины! Всякая мразь ночная хочет славы героя! Спер идею у Лопаткина, добавил еще от заграничных авторов что-то… и кажется, сволочь, удачно выбрал момент!..
Тут Леонид Иванович налил себе еще рюмку, быстрым движением выплеснул водку в рот и стал хлебать суп.
— Мама, здесь все свои, дай-ка мне деревянную ложку, — сказал он, и Надя вспомнила, что эти слова так понравились ей когда-то, в первый день замужества.
— Ты говоришь, удачно, — спросила Надя. — Чем же?
— Ах, да… Я же тебе не рассказывал! Тут целая история! Шутиков-то, наш зам… Он ведь неспроста занимается трубами. Плана такого у нас нет… то есть имеется, конечно, план по канализационным трубам, но для внутреннего потребления. Для собственного строительства. Но зам наш газеты читает и сиживал на совещаниях в высокой инстанции, когда там была поставлена задача создать центробежную машину. И через год был — когда ругали нескольких министров за то, что они машину не могут дать. Раз ругают, два ругают, а наш сидит — и молчок! О-о, Шутиков человек с перспективой! Он дело сделает. Те все обещают и просят денег, а он решил без шума сделать машину и скромненько отрапортовать. А чтобы было скромненько и быстро — не надо ругаться с институтами. Надо с ними находить общий язык. Вот он и нашел: сделали машину Авдиева. Потерпели убытки — ничего…
— Почему же он Лопаткина не поддержал? — воскликнула Надя и побледнела, но Леонид Иванович этого не заметил.
— Погоди, — он любил рассказывать. — Погоди, товарищ, гм, Дроздова. Может, он и поддержал бы Лопаткина, Шутикову все равно кто — ему важно сделать машину и подать на стол готовую трубу. Но Лопаткин — это лошадка, на которую нельзя ставить. Создавать ему отдельное конструкторское бюро хлопотно. Передать в институт — нельзя: не уживется с Авдиевым. Только угробят средства. Тут нужен человек, который способен пойти на компромисс. У ученых свои интересы. Им нужно, чтобы все машины были сделаны на основе их многолетних, творческих, углубленных, плодотворных изысканий. И Шутиков прекрасно знает, что с господнею стихией… как это ты читала мне?..
— Царям не совладать, — подсказала Надя.
— Вот-вот. С господнею стихией царям не совладать. Если бы в самом начале Лопаткин нашел общий, язык с институтами, у него бы пошло. Правда, с Авдиевым трудно — кремень. Надо перед ним просто капитулировать — на его милость, что оставит. Ну и то, Авдиев мужик умный, что-нибудь бросил бы ему со стола. Так что Лопаткин допустил стратегический просчет. А теперь, когда дело запатентовано, Лопаткин в институты и не суйся.
— Печально… — сказала Надя, косясь на мужа, выжидая. — Ты попробуй-ка вот, телятина очень вкусная сегодня.
— Телятина? Хо-хо! — сказал воинственно Леонид Иванович и положил себе в тарелку кусок граммов на четыреста. — Так вот, — сказал он, быстро жуя и двигая при этом всем лицом, — Максютенко… Мать, а ты хорошо телятину нынче сварила! Так я говорю, Максютенко. Дурак, а вовремя ведь сунулся! Его сейчас расцелуют. И правильно сделают! Они уже далеко зашли с авдиевской машиной и со своими диссертациями. Им теперь не то что сюрпризы, убытки надо списывать! Вот они и спишут, скажут, что все пошло на поиски, на разработку, на подходы к новой машине. Молодцы! — Он крякнул и, стуча ножом по тарелке, стал резать мясо. Разрезав, он положил в рот большой кусок, и твердый желвак заходил на его щеке, словно Дроздов подпер ее изнутри языком. Надя, нервно шевельнув ноздрями, пристально посмотрела на этот желвак и отвернулась.
— Все-таки свинство, — сказала она. — Человек работал сколько лет…
— Конечно, это так. Но если посмотреть с холодным вниманием, — Дроздов шевельнул бровью и, ткнув вилкой в новый кусок, стал водить им по краю тарелки, размазывая горчицу, — открыть, придумать — это еще десятая часть дела. Сколько благих порывов кануло в истории без вести! Все потому, что их не могли провернуть, не нашлось надлежащего организатора. И то, что кидаются на нашего Лопаткина такие люди, как Максютенко, как Авдиев и как Шутиков, все это естественно. Идея, если она правильная, начинает жить самостоятельно и ищет своего сильного человека, который обеспечит ей процветание. Идея предпочитает брак не по любви, а по расчету, — сказав это, Леонид Иванович торжествующе посмотрел на жену. — Идея охотно изменяет своему первому любовнику — в пользу влиятельного и энергичного патрона.
— Творческую часть не может заменить делец, — сказала Надя чуть слышно. Настолько тихо, что Леонид Иванович получил право не ответить. И он сделал вид, что не расслышал ее слов. И Надя все это поняла.
Обед затянулся — и не по вине Леонида Ивановича, который быстро расправлялся с едой, громил еду. В этот день Надя что-то медлила за обедом, шевелила ложкой в тарелке и почти не ела. «Вот оно, надвинулось», — радостно и испуганно говорила она себе. А Дроздов, видя, что она не собирается подниматься из-за стола, подкладывал себе в тарелку, чтобы убить время. И, перехватив лишнее, отдуваясь, ушел, наконец, в свою спальню соснуть часок.
Надя решила разыскать Лопаткина. На следующий день, по дороге из школы, она остановилась у справочного киоска и, купив бланк адресного стола, заполнила его: «Лопаткин, Дмитрий Алексеевич». Через час она получила ответ о том, что «таковой» не проживает. «Да, так оно и есть, так и должно быть. Где ему жить здесь?» — грустно подумала она и медленно пошла по улице, теребя справку, пуская по ветру с ладони мельчайшие бумажные обрывки.
Вечером она спросила у мужа мимоходом, как бы рассеянно: где же он ночует, этот изобретатель? Ведь все-таки же зима! «Черт его знает, у них шкура ведь как у волков, холода не боится», — ответил Леонид Иванович. Повторить свой вопрос она не решилась, и опять потекла ровная жизнь: завтрак — в час, обед — в семь вечера, чай — в одиннадцать. Дроздов больше не упоминал о Лопаткине. Если что и рассказывал, то это были министерские анекдоты. О том, например, что есть у Шутикова референт Невраев, которого называют министерским барометром…
— Молодой, любит, правда, выпить, но чутье — я никогда такого не встречал, — одобрительно улыбаясь, говорил Леонид Иванович. — Гроза всей министерской мелкоты! Вот он сегодня с тобой любезен, значит можешь спать спокойно. Если сам подошел здороваться — значит скоро поедешь в командировку за границу или тебя сделают начальником отдела. А вот если ты к нему зайдешь и он занят, не замечает тебя, куда-то спешит, — значит все. Твоя фамилия будет завтра или послезавтра в приказе министра. Жди! Он и нашим вещим Олегам иногда предсказывает: «Получишь ты смерть от коня своего».
В конце февраля Дроздов за обедом сказал Наде:
— Шутиков завтра в газете выступает. Подвал о новаторстве. Писал, конечно, не он — Невраев. Невраев и газетчики, вместе. А нашему Павлу Ивановичу дали оттиск. Он подписал, слышь? — потом прочитал и говорит: «Вот здесь у меня шероховато. Исправьте». «У меня!».
И где-то далеко в его умной, лукавой улыбке промелькнула и скрылась досада.
— Ты, наверно, тоже не прочь был бы выступить? — сказала Надя с невинным видом.
— Надежда! — предупреждающе, но так же весело возвысил голос Леонид Иванович. — Я понимаю вас, товарищ… гм, Дроздова. Если я буду выступать со статьей, то мысли в ней все-таки будут мои. Бывают такие неграмотные мужички, которые диктуют грамотным. И бывают грамотные, — он сделал здесь ударение, — грамотеи, которые только и могут, что записывать чужие мысли. А наоборот их поставить нельзя. Мужик не сможет писать, а писарь — ха! диктовать. Если я и выступлю, то сотрудничество у меня будет только такое: делового мужика с писарем.
Он задумался после этих слов, рассеянно жуя, и Надя еще яснее почувствовала тайную досаду, которая убавила на этот раз его аппетит.
Весна в тот год не принесла никаких перемен, май прошел в школьных заботах, в экзаменах, а в июне Надя вместе с ребенком и Шурой села в «Победу» и уехала на Волгу. Лето было солнечное, без дождей, без ветра и тревожное. Надя каждый день уходила одна далеко по поющим пескам и там, на косе, среди мелководных заливов и рукавов, загорала, принималась читать «Утраченные иллюзии» и бросала, не понимая, что же с нею делается. Она купалась — то плавала, отдаваясь прохладной быстрине, то барахталась в теплом сусле заливов, — и это было приятно, но тихая грусть, странные порывы раздражения не оставляли ее. В июле за деревней, в жаркой тишине, на полях стали выгорать хлеба. Надя видела на крыльце правления колхозников, загорелых, с белыми пятнами соли на пыльных гимнастерках где спина и плечи. Они молча курили, плевали на землю и следили за москвичкой голубыми, как бы выцветшими на солнце глазами. Надя понимала, что у них начинается беда, и не могла ничем помочь. Но ей теперь нельзя было уйти и на пески — они раскалились и гнали прочь одинокую, скучающую, загорелую дамочку в сарафане. И Надя уходила в прохладную избу, чтобы никто не видел ее веселого зонтика и книги. В начале августа Надя не выдержала и послала мужу телеграмму. Прибыла «Победа», и дачники сбежали в Москву.
Муж встретил ее обычной умной улыбкой. Хотел похлопать жену по плечу, но почему-то не получилось. «Дела у меня неплохи», — загадочно ответил он на ее равнодушный вопрос. А вечером к нему пришли. Надя сразу узнала Максютенко. Он пополнел и был одет в темно-синий костюм с обвислыми плечами. Увидев Надю, он быстро шагнул к ней и вложил ей в руку коробочку с духами — ленинградскую «Сирень», о которой в те дни много говорили. Вторым гостем был худощавый, полуседой мужчина, с металлическими звуками в голосе. Он легонько, но все же больно пожал Наде руку и назвался Урюпиным.
Надя думала, что будут выпивка и песни, но гости и Леонид Иванович закрылись в средней комнате, которую называли столовой и гостиной, и развернули на столе чертежи. Совещание их длилось три часа. За это время Надя из своей комнаты услышала их голоса только один раз — это был дружный взрыв смеха: стонущее аханье мужа, металлический, генеральский смех Урюпина и кобылье ржанье Максютенко.
Потом был организован чай, и пригласили к столу Надю. Был разлит по рюмкам и мужской «чай», от которого Надя отказалась.
— Вот! — обратился Максютенко к Наде после первого тоста и показал пустой рюмкой на Дроздова. — Не хочет нам помогать!
— Ты не передергивай, Максютенко, — строго сказал Леонид Иванович, закрывая глаза. — Помогать я не отказываюсь, а с-соавтором быть не хочу. А помощь — пожалуйста. Наоборот, если хочешь знать, если ты не забыл, ведь предложил-то ваши кандидатуры я…
— Вот мы и хотим, чтобы ты был с нами, Леонид Иванович, — сказал Урюпин, худощавое его лицо улыбнулось, и серая, густая шевелюра вдруг, словно автоматически, передвинулась вперед — к сморщенному лбу.
— Ну-ка, ну-ка, — Дроздов захохотал, — ну-ка еще двинь!
Урюпин быстро взглянул на Надю и нахмурился. Он не хотел выставлять свой изъян на посмешище, и именно поэтому волосы его двинулись быстрее, чем обычно, к бровям и обратно.
— Ты нервный! — сказал Дроздов. — Тебя выдает это…
— Так как мы решим? — спросил Урюпин, багровея.
— Формально, ради будущей медали, быть участником вашей группы я не могу. Проектировать тоже не буду. Мне надо работать. Поеду вот на заводы. Вы подключите, кого я сказал: Воловика, Фундатора и Тепикина. Только, слышите? Они сами к вам не придут. Они красные девицы, им хочется, но служба заставляет опускать глазки. Я их уже подготовил. Теперь вы должны сказать свое слово. Конечно, хорошо бы и Шутикова сюда, но вы сами, дураки, изгадили все. И меня подвели. Я не знаю, какие у него соображения, но вообще, друзья, некоторые отверстия надо всегда держать закрытыми. Вот он со мной теперь не разговаривает. Два слова — здравствуй и прощай! И все! Видите, что вы наделали.
Во время этой речи Максютенко, виновато розовея, все время говорил: «Леонид Иванович! Леонид Иванович!» Когда Дроздов сердито замолчал, он опять сказал: «Леонид Иванович…» Тот с грозной улыбкой посмотрел на него.
— Вольно, Максютенко! Можешь исполнять!..
Вскоре гости ушли. Дроздов, проводив их, потянулся в передней, хрустнул суставами.
— Вот так, сдуру, могут такую пилюлю поднести… Пришли к Шутикову, предлагают ему возглавить группу и бряк: мол, Дроздов советовал подключить! Тот, конечно, улыбнулся, а потом с глазу на глаз подошел и говорит мне: «Вы зачем меня в эту, как ее, группу тянете?» Я ему: «Ваша же инициатива, Павел Иванович!» Он прямо зашипел: «Какая моя инициатива? Ерунду какую говорите!» И до сих пор оглядывается. Матерый волк, так ему везде псина чудится. Эх, Надюша, не так-то просто все…
Надя, не дослушав его, молча ушла к себе. Леонид Иванович придержал ее дверь.
— Можно?
— Ни в коем случае, — сказала Надя. — Никогда.
— Что как строго? А я вот войду. На основании брачного свидетельства. Он засмеялся и вошел.
— Что ж, войди. А я выйду.
— Что так?
— Я тебя не люблю.
— Напрасно, — сказал он. — Обязана любить.
— Знаешь — не зли меня. Ты такой оказался мелкий… Человека убиваешь живого! Ведь он тебе даже дороги не перешел. Ты сам, сам лег на его дороге! Он и не подозревал, а ты накинул петлю и давишь! Ты смотри, какой он живой, как он не сдается. А ты все давишь, давишь…
— Ну во-от, задави такого! — попробовал пошутить Леонид Иванович, и лицо его желчно дернулось. — Ты послушай-ка, послушай…
Николашка, светлоголовый мальчик, стоял около своей кроватки, стучал по ней флаконом ленинградской «Сирени» и, смеясь, смотрел на обоих. Надя взяла его на руки, прижала и повернулась к мужу спиной.
— Послушай-ка… — сказал Леонид Иванович морщась. — Лопаткин один погубил бы свою идею. Мы, если хочешь, в интересах государства, были обязаны вмешаться. Нам нужны трубы, а не твой Дмитрий, как его…
— Не хочу тебя слушать, — глядя в пространство, она прижала губы к теплой головке сына. — Ты всегда говоришь то, что в данный момент тебя оправдывает, ты всегда прав. Дави его! Но я тебе больше не жена…
После этого разговора у них все пошло как будто бы по-прежнему. Они вместе садились за стол и даже обменивались несколькими словами — о погоде, о здоровье сына, о том, что развелась моль… Но Леонид Иванович больше не рассказывал анекдотов и Надя ни разу не улыбнулась при нем.
В двадцатых числах августа она попросила у мужа «Победу» и вместе с Шурой поехала в центр делать покупки для сына к зиме. Когда машина миновала Белорусский вокзал и остановилась у светофора, Шура вдруг дернула Надю за рукав.
— Глядите-ка, наш! Музгинский учитель! Бона впереди вышагивает!
Надя вздрогнула. Кровь больно толкнулась в голову.
— Фу, как ты меня испугала! — сказала она. — Кого ты там высмотрела?
И взглянув в косое окошко машины, она сразу увидала Дмитрия Алексеевича, который шагал по тротуару, направляясь к центру. Лицо его было неподвижное, строгое, он был такой же, как в Музге, — ничего не видел кругом, ничего не слышал и был занят собственными мыслями.
Милиционер на перекрестке, махнув палочкой, повернулся, над ним в светофоре выпрыгнул зеленый огонек, и машина двинулась дальше, покатила по улице Горького, а Дмитрий Алексеевич остался позади.
— Сережа, остановите вот здесь, — сказала Надя. — Я пройдусь по магазинам.
Машина затормозила у тротуара. Надя вышла и, еле сдерживая дрожь в голосе, стала неторопливо перечислять Шуре все, что надо купить к обеду: «Лучше всего взять осетрины, если будет крупная, — говорила она. — Может, есть копченый угорь — надо обязательно купить, Леонид Иванович любит. Непременно посмотри кур», — и захлопнула дверцу. Немного подождала, пока машина не исчезла вдали в общем автомобильном потоке, затем повернулась и побежала, сияя, шевеля губами. Она на ходу придумывала какую-нибудь ложь, которая оправдала бы ее внезапное появление перед Лопаткиным. Но ничего не могла придумать.
Потом Надя остановилась: она сообразила, что нельзя вот так рисковать удачным моментом — может быть, вторично им не удастся встретиться. А сейчас Дмитрий Алексеевич может оказаться не в духе. Возможно, что ему ни с кем не хочется разговаривать, тем более сейчас, да еще с женой Дроздова. Поздоровается и пойдет дальше. Нет, так нельзя.
И Надя поскорей отошла к газетному киоску. Сделано это было вовремя: она успела лишь открыть сумочку и посмотреть на себя в зеркало, и вот уже мелькнул в толпе зеленоватый китель. Надя подняла сумочку повыше, но предосторожность эта была лишней. Дмитрий Алексеевич быстрым, гибким шагом словно бы вырвался из потока пешеходов и так же быстро исчез. Надя захлопнула сумочку и бросилась вслед за ним. Вскоре она догнала его. Он шел так же ровно — не ускоряя и не замедляя шага.
И так, шагов на пятьдесят позади Дмитрия Алексеевича, Надя прошла всю улицу Горького, Моховую и Волхонку; Он задал ей работы! Иногда ей казалось, что Лопаткин заметил ее и нарочно кружит по городу, чтобы посмеяться над нею. И она, покраснев, замедляла шаг, шла так, чтобы он не мог ничего заметить — даже оглянувшись, даже заподозрен неладное.
Но Дмитрий Алексеевич ни разу не оглянулся. Он спокойно закончил восьмикилометровую прогулку, свернул в свой Ляхов переулок, прошел через двор, мимо сараев и голубятен, и по ступеням поднялся в подъезд старинного дома с облезлыми колоннами. Надя осмотрела издали эти колонны, покрытые внизу отчетливыми письменами, характерными для середины двадцатого столетия. Осмотрела двор, запомнила номер дома и, выйдя к бульвару, села в такси.
Через несколько дней, после долгих колебаний, она решила навестить Дмитрия Алексеевича. В то ясное утро, когда это решение было принято, Надя впервые на московской квартире запела. В девять утра она вымыла голову, долго сушила и расчесывала свои не очень длинные, но густые, темно-русые волосы, которые после мытья словно сошли с ума — поднялись дыбом и громко трещали под гребешком. Расчесав, она заплела их в две толстые косички и уложила на затылке в тугой жгут. На затылке все получилось как надо, а вот впереди, и вообще вокруг головы, летало очень много рыжеватых паутинок это был милый пух юности, который с годами исчезает, но Наде он не понравился, и, распустив косы, она снова сердито стала их расчесывать. «Что такое?» — подумала она вдруг, неожиданно поймав эту свою злость, и, испугавшись простого ответа, который был почти готов, она с непонятной радостью рассмеялась и запела.
Вот так, тщательно причесанная, но все же с паутинкой она и предстала перед нашим Евгением Устиновичем, который сразу же стал искусно ее допрашивать. Но все искусство его разбивалось о рассеянность Нади. Она отвечала «да» почти на все вопросы старика и этим навела его на серьезные мысли. А рассеянность ее была особого рода. Прежде всего она заметила целую стаю звонковых кнопок на двери и задумалась. Потом, узнав, что Дмитрия Алексеевича нет дома, она опять вспомнила о кнопках и поняла, что каждая кнопка — это сосед Дмитрия Алексеевича и притом, как ей показалось, сосед нелюдимый и злой. Старичок, встретивший ее, предложил зайти, посидеть, и она вошла к ним в комнату, пропахшую табачным дымом, и села на шаткий стул. Вот здесь и услышал от нее профессор Бусько те «да», которые так его насторожили. Надя увидела на грязном столике два куска черного хлеба, оба одинаковой величины, и лежали они точно друг против друга. На каждом куске лежала половинка соленого огурца.
— Вы живете здесь вдвоем? — спросила она.
— Да, да, — сказал старичок и тоже что-то спросил, и она ответила: «Да»…
Потом она увидела чертежную доску и на ней ватманский лист с чертежом. Она хотела подойти рассмотреть чертеж, но старичок сказал: «Извиняюсь» и, пробежав вперед, проворно завесил чертеж газетой.
— Да, да, — сказала она ему и опять взглянула на куски хлеба, сжала в руках сумочку, где лежало двести рублей. Потом вышла в коридор и, не отвечая старичку, ровным шагом направилась к выходу.
Она твердо решила помочь двум людям, из которых один в этот день поднялся в ее глазах еще выше. «Что же сделать? — думала она. — Двести, пятьсот рублей — это не деньги». Больше достать она не могла, потому что расход денег в семье Дроздовых контролировала старуха.
Прошло полтора месяца. Начались дожди, а Надя все еще искала деньги и не могла ничего придумать. Однажды днем позвонила по телефону, а затем и приехала к Наде Ганичева. Она гостила в Москве уже несколько дней. Широкая, кривоногая, пахнущая все теми же неистовыми духами, она расцеловала Надю и, целуя, рассматривала все кругом и примечала. Она сразу же увидела пакетики с нафталином на столе и открытый шкаф.
— Это я вот… вынула манто, хочу проветрить, чтобы моль не завелась, сказала Надя, взглянув на Ганичеву, и неожиданно дрожь пронзила ее.
— Ну-ка погоди, дай-ка я примерю, — Ганичева словно читала Надины мысли.
Она надела манто, рассыпав по ковру шарики нафталина, и подошла к зеркалу.
— Длинновато, — сказала Надя.
— Это чепуха, — Ганичева повернулась перед зеркалом в одну сторону, в другую. — Слушай, продай его мне! А?
Надя не ответила.
— Честное слово, — сказала Ганичева. — Вы сколько за него отдали?
— Двадцать две…
— Ну, таких денег у меня нет, положим. И потом реформа… а вот за девять я бы взяла.
Надя молчала, побледнев, глядя в пространство. Это было невозможно продавать вещь, которую для нее купил Дроздов. Именно потому, что покупал Дроздов, — он купил, он сам платил, сам считал деньги. Если уходить от него, то манто это надо оставить ему. Но девять тысяч…
— Ну, что ты там… — сказала Ганичева. — Вот я тебе даю десять. Окончательно.
— Зинаида Фоминична, — торопливо заговорила Надя, — мне очень нужны деньги…
— А я чего? Это что — не деньги?..
— Мне только нужно, чтобы муж не знал. До зимы…
— А что у тебя? — Ганичева понизила голос. — Ладно, не говори. Это не мое дело. Так что мы… решаем?
И Надя решила. На следующее утро Ганичева привезла ей шесть тысяч, сказав, что остальное пришлет из Музги… Манто было уже завернуто в газеты и перевязано шпагатом. Ганичева очень ловко вынесла его на лестницу, показала Наде рукой, что все будет шито-крыто, и уехала.
А через два часа, когда все улеглось в душе и когда исчез тревожный запах нафталина" Надя завернула деньги в серую, грубую бумагу, все уголки свертка подклеила и, прихватив с собой Шуру, поехала в центр за покупками. В Ляховом переулке они вышли из машины. Шура сразу поняла свою роль и, бросив на Надю веселый и ободряющий взгляд, убежала под высокую арку.
Так Дмитрий Алексеевич стал обладателем нового костюма, пальто и шляпы. Увидев его в фойе консерватории, Надя, прежде чем подойти, осмотрела его со всех сторон и решила, что костюм очень хорош, что он выбран со вкусом. В отличие от Евгения Устиновича, она видела в этом костюме только хорошие стороны. И здесь, глядя на Лопаткина, она освободилась наконец от ощущения вины перед мужем.
Давно забытое чувство свободы подхватило Надю, и она полетела так, как летают во сне. Все движения ее теперь были собраны и быстры. Она бегала даже по комнате, — ей не хватало времени. Надо было успеть в школу, потом, пока было не поздно, она спешила к сыну, к попрыгушкину, к Николашке. Перед ним она не могла оправдаться, особенно когда он, соскучась, бросался к ней и падал, потому что слабо держался на ногах. Он падал, а она замирала от боли. Но Николашка, посидев у мамы на коленях, сползал на пол, чтобы поднять пуговицу и положить в рот. Он был спокоен, в жизни его ничто не изменилось. Все тревожное горело, оказывается, только в ней.
— Где вы пропадаете по вечерам? — шутливо спросил Леонид Иванович, поймав ее однажды в коридоре. Она бежала из ванной. — Вы, по-моему, температурите, товарищ… Дроздова!
— Ах, господи! — раздраженно отмахнулась она. — Отстань, пожалуйста…
Она спешила: дело шло к вечеру. Надя собиралась не в кино и не в театр. Одеться ей нужно было попроще, — а это не легкое дело. У нее оставалось в распоряжении всего лишь полтора часа, всего лишь! А надо было еще запереться, расчесать волосы и уложить косы, припудрить сухой, горячий румянец на щеках и попытаться понять ту, чужую, сумасшедшую, которая в последнее время стала появляться в зеркале и пугала ее.