— 6 -
Теперь, когда домашние дела наладились, внутренний голос опять напомнил Дмитрию Алексеевичу, что надо жить. Но напомнил настойчивее.
Да, нужна, нужна разрядка, — это было теперь ясно. Нужно иногда выходить из своего заточения, быть с людьми. Жить жизнью обыкновенного человека, имеющего все, кроме привычки сосредоточенно думать о каком-нибудь ферростатическом напоре.
Тут же Дмитрий Алексеевич, смеясь, заметил, что это получается, как у человека с больным желудком, которому предписали пережевывать пищу. Жуй, жуй старательно, вдумчиво, но это никак не будет похоже на жизнь! Если уж мы даем себе предписание — жить, то дело наше пропащее. Надо жить без рецепта. Мы ведь и живем, как можем!
Смех смехом, но Дмитрий Алексеевич вдруг вспомнил, как Бусько испугался денег, присланных неизвестным меценатом. «До семидесяти лет далеко, можно и не то нажить», — и он решил прикоснуться немного к той жизни, которая до сих пор текла как бы мимо его окна.
Вместе со стариком он стал ходить на спектакли — три раза в месяц. Они слушали в Большом театре две оперы, в которых соединились два величайших гения — Пушкин и Чайковский. Евгений Устинович мешал ему входить в новую роль тридцатилетнего молодого человека. Старик рассматривал публику в партере и ложах и, как Мефистофель при докторе Фаусте, то и дело шептал Дмитрию Алексеевичу на ухо, напоминая о том, что душа его продана. В театре профессор видел только публику. Он изучал тех, кто сидит в партере и кто толпится на балконе. Везде ему чудились противники. Но иногда, дернув Дмитрия Алексеевича за пиджак, он указывал куда-нибудь на галерку: «Смотрите, вот наверняка изобретатель». Вообще, он принимал всерьез только то, что относится к науке и изобретательству.
Вскоре выяснилось, что профессор не может терпеть и симфоний — глух к музыке, и это сохранило для Дмитрия Алексеевича много счастливых минут. Он стал покупать дешевые билеты в консерваторию, и там, под потолком, сидел в полном одиночестве, и в нем оживали чувства давно умерших великих людей чувства, к счастью, записанные и потому живые навсегда. Он слушал самые искренние, самые горячие слова, обращенные прямо к нему. Однажды он пришел на дневной воскресный концерт для школьников. Первым исполнялся второй концерт для фортепиано с оркестром Шопена, человека, чью гипсовую, совсем детскую руку он видел только что, в фойе, под стеклом. Дмитрий Алексеевич не знал ни дирижера — маленького, курносого, с кудрявой композиторской шевелюрой, ни пианиста — грузного, лысого, в черном фраке. Вокруг него сидели школьники и школьницы в пионерских галстуках. Мальчишки бросали друг в друга плотно свернутыми и надежно пережеванными кусочками афиш. Девятиклассницы, обещающие стать красивыми, косились на Дмитрия Алексеевича и прыскали, обняв друг дружку. И, должно быть, именно потому, что аудитория была весенняя, еще не знающая, что такое тупая боль души, а Шопену, когда он писал свой концерт, требовалось сочувствие и ласка, именно поэтому композитор избрал во всем зале одного слушателя — бледного, худощавого мужчину, с мягко горящими серыми глазами, с большими и сильными, но худыми кистями рук. Сперва он негромко обратился к Дмитрию Алексеевичу, и тот, вздрогнув, почувствовал, что это говорят ему. Они сразу поняли друг друга — и тогда в полный голос зазвучала повесть, которая была и повестью Дмитрия Алексеевича. Он увидел героя, сгорающего, как комета в темном небе, — маленького человека, с рукой десятилетнего мальчика и с гигантской силой души, который собою, своей жизнью хочет пробить что-то для множества людей. Под шорох скрипок, на этом страшном, многоликом фоне, он увидел его отчаянный поединок с низко гудящими басами.
Когда концерт окончился, Дмитрий Алексеевич вышел на улицу, сжимая в карманах кулаки. Дойдя до угла, он подумал: «Вот я пошел в театр, вот моя разрядка!» — и усмехнулся. Попробуй уйди от себя.
Но через несколько дней он опять купил билет в консерваторию. И на этот раз Рахманинов в своем втором концерте сказал ему то же. Он сказал это с первых слов, с первых аккордов: человек рожден не для того, чтобы во имя жирной еды и благополучия терпеть унижение, лгать и предавать. Радость червей, пригретых солнцем, — не его удел. Для такой радости не стоит и родиться человеком, гораздо удобнее быть червем. Человек должен быть кометой и ярко, радостно светить, не боясь того, что сгорает драгоценный живой материал.
Дмитрий Алексеевич вышел в антракте в фойе с таким чувством, будто покинул великого собеседника, простился с ним, и тот, пожилой, глубоко осевший в кресле, пристально глядит ему вслед.
«Это, должно быть, собственные мои мысли так напряжены, почему я и нахожу везде свои собственные отголоски — как раз то, о чем все время думаю». Но тут же Дмитрий Алексеевич вспомнил, что есть и иная музыка, слыша которую он ничего не чувствовал, никаких отголосков. «Так что эти отголоски зависят не столько от меня, сколько от композитора! — открыл он вдруг. — Это все-таки их мысли. Остались жить!»
Тут его прервала молодая, очень подвижная женщина. Заметив кого-то рядом с ним, она вырвалась из медленно текущего потока публики.
— Сергей Петрович! Федя! — и, толкнув Дмитрия Алексеевича, она схватила за руки двух своих знакомых — огромного, усталого толстяка с седыми висками и желтолицего сморщенного малыша. Затрясла сразу две руки тяжелую и легонькую, — и быстро-быстро заговорила:
— Знаете, я опоздала. Как вы есть организатор сегодняшней вылазки, спешу объяснить…
— Давай сочиняй мне оправдание, — добродушно проговорил огромный. Иначе не отпущу. Проработочку устрою.
— Нет, я серьезно. Я доставала для Ивана «Физику твердого тела» Кузнецова. У нас в фонде такой не нашлось… А Иван пришел?
— Кузнецова-то достала?
— Достала. Надо пойти хоть сказать…
— Поди, поди. Успокой его.
— Слушай, Сергей, — посмотрев ей вслед, неторопливо заговорил великан. — Ты бы отметил, что ли, нашего библиотекаря. Этак как-нибудь в приказе. А может, и премию… Осторожненько, рубликов пятьсот.
— Я уже думал, — маленький зачесал затылок.
— А ты еще подумай. Баба уж больно молодец. Обратно, детишки у нее.
И они замолчали. «Агафья, наверно, уже получила деньги, — подумал Дмитрий Алексеевич. — Должны уже дойти».
— Иван-то волнуется, — опять заговорил Федя. — Я слушал, что Буханцев собирается прийти. Боюсь… Этот действительно иногда распоясывается. Парнас свой оберегает. Давеча как он Александра Федоровича…
— Ну, если он такое позволит… — резко заговорил маленький, вскипев, блеснув глазами. — У нас тоже есть быстрые разумом Невтоны. Ваньку-то мы в обиду не дадим.
— Нельзя Ваньку в обиду давать, — согласился Федя, и они опять замолчали.
Потом Федя встрепенулся.
— Пошли к ребятам! — повернул за локоть малыша, и они быстро и ловко прошли через толпу, будто их обоих внезапно погнало одинаковое чувство.
Эта их быстрота как бы толкнула, сорвала с места и Дмитрия Алексеевича, и он, еще не понимая, в чем дело, стал проталкиваться вслед за высоким Федей, стараясь не упустить его из виду. Он все-таки потерял его, пробежал вдоль фойе почти полный круг и так же неожиданно опять нашел. Прежде всего он увидел громадного Федю, который сидел в углу на длинном диване, с краю, занимая маленькое место, смиренно поблескивая очками. «Пьер Безухов», подумал Дмитрий Алексеевич. На другом диване сидел Сергей Петрович, на третьем — библиотекарша. Им пришлось сесть там, где было свободное место, и теперь они переговаривались коротким словом, движением глаз, жестом, чтобы не помешать посторонним, соседям, сияющим вечерней, концертной красотой. Вдоль стен тянулись еще диваны и кресла в белых чехлах — там тоже сидели друзья этих трех, то там, то сям поднималась приветливая голова: все говорили об Иване, который сидел среди них и которому предстояло какое-то серьезное испытание. Был их разговор похож на перекличку стайки птиц, опустившихся на сад.
И Дмитрию Алексеевичу вдруг захотелось к ним, на их деревья. Он подошел поближе. К его счастью, женщина, сидевшая рядом с Федей, поднялась и ушла. И Дмитрий Алексеевич поскорей сел на ее место — сел с такой поспешностью, что даже спокойного Федю это отвлекло от его беседы. Совсем другой, холодный человек посмотрел на этот раз через очки! Большой, усталый, седой Федя оберегал границу, за которой ему так хорошо жилось с этими молодыми и пожилыми «ребятами».
И Дмитрий Алексеевич опустил завистливые глаза. Он уже понял, что это, должно быть, сотрудники одного учреждения, скорее всего научно-исследовательского. Наверно, вместе учились, а может быть, вместе организовывали институт, боролись за него. Во всяком случае, их соединяло что-то, какой-то крепчайший цемент. Они были — вот, рядом, Дмитрий Алексеевич даже касался одного из них, и в то же время не видел средства перейти туда. Он стал бы самым послушным и исполнительным работником! Но попасть туда — не в институт, а к ним, можно было, только пройдя испытание, получив молчаливое «да» от всех.
«Может, я все это сочиняю? — подумал он. — Устал нести несправедливую печать индивидуалиста, хочу прибиться к живым людям?»
В это время вдали разлился звонок, свет в фойе померк, и «ребята» поднялись. Их было человек восемь. Отстав от публики, нестройной шеренгой они двинулись в зал. А Дмитрий Алексеевич, проводив их взглядом, побежал к лестнице на свою галерку.
«Да, я один, — думал он. — Один даже тогда, когда сижу в комнате с Бусько. С Евгением Устиновичем у нас нет этого, того, что у этих. Мне нужно о многом поговорить, себя проверить, а у старика что-то основное в душе подорвано. Мы не открываемся до конца, потому что непонятны друг другу. Ах, Сьянов, Сьянов! Валентина Павловна! Вот кого мне не хватает…»
Но была еще девушка, та, что смотрит на все с детской улыбкой. Он всегда помнил о ней. Память о ней билась в нем незаметно, но сильно, как второе сердце. Теперь у Дмитрия Алексеевича были новое пальто и шляпа, и он мог явиться к ней — препятствий не было!
И однажды на улице он несмело загородил дорогу Жанне, которая быстро шла домой с маленьким портфелем в руке. Она была в своем черном пальто, в светло-зеленой пушистой шапочке с ушками, тонко перетянута кожаным ремешком и держала одну руку в кармане.
Когда высокий мужчина в черном пальто и черной шляпе вырос перед нею, она нахмурилась, глядя в грудь Дмитрию Алексеевичу, шагнула в сторону, на мостовую, и здесь, случайно подняв злые глаза, занеся руку с портфелем, чтобы угостить наглеца, она затряслась и бросилась бежать, но Дмитрий Алексеевич тут же со смехом ее поймал.
— Это ты? — спросила она недоверчиво.
— Я! — сказал Дмитрий Алексеевич, не выпуская ее руки. И здесь же на мостовой поцеловал ее несколько раз.
Это, должно быть, убедило ее. Она покраснела и неуверенно, счастливо засмеялась.
— Пойдем скорей, здесь народ! — сказала она, и, взявшись за руки, они побежали, свернули в переулок. Здесь Жанна остановила Дмитрия Алексеевича и сама поцеловала несколько раз. — Это ты? Послушай, а тогда ты был?
— Когда?
— Вон там, около витрины…
— Какая витрина?..
Дмитрий Алексеевич сумел громко и натурально рассмеяться. Взглянув на его нездоровое лицо, Жанна с болью двинула бровкой. Что-то хорошее, понимающее, ласковое пробилось издалека, сквозь солнечную ясность, сквозь лесную прохладу и праздник ее души.
— Какая же витрина? — опять спросил Дмитрий Алексеевич.
— Глупости… Я все время тобой брежу. Наяву.
— Конечно, это глупости! — сказал Дмитрий Алексеевич. — Не стоит бредить, особенно мною.
— Ну что, ты приехал? Как у тебя дела?
«Что сказать? — подумал Дмитрий Алексеевич. — Кто она сегодня?»
— Ты все еще Мартин Идеи? — спросила тогда она, безнадежно улыбаясь. Когда бреешься, вешаешь перед собой что-нибудь, чтобы успеть прочитать?
— Нет, — сказал Дмитрий Алексеевич, глядя ей в глаза и все еще не снимая своей внутренней маски. — Я просто не бреюсь. Больше выигрыш во времени.
— Ты все еще изобретатель? — тихо спросила она.
— Да, — коротко сказал он, приоткрыв на миг маску.
— Ты откуда сейчас? — спросила она, отойдя на шаг, оглядывая его. Хорошее пальто купил!
— Откуда? С концерта, — сказал он.
— Вот даже как? У тебя успех?
— Успех. Видишь — новое пальто. В кармане — билет консерватории.
Она с недоверием опять осмотрела на его нездоровое лицо, в его страдальческие глаза, обведенные коричневой сияющей тенью.
— Ничего не понимаю… Ты ведь был хорошим учителем. Ты был прекрасным учителем! Таким, что тебя все у нас полюбили — и мальчишки… и девчонки.
Дмитрий Алексеевич пожал плечами. Он словно забыл улыбку на своем лице, и она, забытая, ждала, когда ее кто-нибудь найдет, снимет с неудобного, открытого места.
— Послушай, Дим… Давай поедем учителями куда-нибудь? — Она быстро, жалобно взглянула на него и отвернулась.
— Жаннок, — сказал Дмитрий Алексеевич, — у меня в руках очень большое дело, и я не могу бросить его. Дело это верное. Я уже почти переплыл Ла-Манш и вижу берег…
— Все? — спросила она неприятным голосом.
Нет, это не легкомыслие говорило в ней. Дмитрий Алексеевич понял, что это он утомил и состарил ее. Несколько лет гордо и красноречиво расписывал ей свою машину, и каждый раз, когда приходил срок, она видела только одно: его исхудалое лицо, блестящие глаза и потертый китель.
— Мне все время попадаются очень хорошие люди, — заговорил он быстро. Они все время приходят на помощь, и мы скоро пробьем нашу машину. Жанна! Ты слышишь? Тебе ведь еще два курса кончать. Милый мой, за это время я гору сверну!
— А я вот не вижу берегов, — сказала она. — Ни твоих, ни своих. Я видела очень много всего. И попробовала не думать. Знаешь — лучше!
И они замолчали. Жанна махнула портфелем, прошлась, с грустью посмотрела на Дмитрия Алексеевича. Он не удержался, крепко прижал ее и поцеловал в холодную щеку, и, словно выдавленные поцелуем, в ее сомкнутых ресницах сверкнули слезы. Увидев их, Дмитрий Алексеевич прижал ее послушную голову к себе и сам зажмурился.
— Димка, ты меня предаешь! — сказала она, уже по-настоящему рыдая. Зачем ты ухо-о-о… — она горько и тихо застонала, ударяя головой в его грудь. — Зачем? Ведь я же тебя люблю! Что тебе еще надо? Хочешь, брошу все! Дай я тебя хоть поцелую еще раз! Не уходи!
Они замолчали и так, закрывшись от улицы большой спиной Дмитрия Алексеевича, стояли молча, чуть-чуть покачиваясь, чувствуя после слез странную, облегченную пустоту. Потом Жанна достала платочек и высморкалась, жалко улыбнувшись Дмитрию Алексеевичу.
— Ты надолго в Москву? — спросила она.
— Я уеду завтра, — солгал Дмитрий Алексеевич. — Я думаю, что осталось не так уж много дела. Скоро будем строить машину. Я еду завтра утром в Кузбасс — договариваться с заводом…
— Это правда? — Жанна ожила.
— Честное слово, — сказал Дмитрий Алексеевич, твердо беря на душу новый грех.
— Так ты мне пиши! Ты скоро вернешься?
— Нет. Переписываться не хочу. Бывают непредвиденные вещи. А ты очень злые письма посылаешь. В трудную минуту такое письмо не облегчает положения.
— Потому что ты все не так, как люди, делаешь. — Опять этот же, неприятный голос! — Есть путь, которым большинство моих знакомых идет, и все они счастливы. И мне это понятно. А тебя никто не поймет: вот, видишь, ты уже злишься, как только я это сказала…
Они долго еще бродили по переулку. Молчали: все ждали, пока пройдет неизвестно откуда пришедший холодок. Ждали оба, наконец расстались, и Дмитрий Алексеевич ровным, широким шагом отправился домой.
Вот он и отдохнул в обществе девушки «с детской улыбкой». Отведал лесной прохлады, солнца и веселых именин!
Острый на ухо и подозрительный Евгений Устинович несколько дней подряд слушал его затаенные вздохи и, почувствовав неладное, потребовал Дмитрия Алексеевича к ответу. Выслушав его исповедь, старик воспламенился, выкатил глаза и собрался было сказать речь против мещанства, уничтожить «эту, как ее зовут…», но вдруг померк, задумался и, помолчав некоторое время, сказал:
— Многие настоящие открыватели, знакомые мне… все, с которыми знаком, — не имеют семьи. Причины… хотя лучше не думать об этом. Работайте. Еще недельку — и все забудете.
И действительно — в январе Дмитрий Алексеевич уже больше не вспоминал о Жанне. Только сидя у чертежной доски, гудел себе под нос, повторяя то, что сказал ему Шопен и что подтвердил в своем концерте Рахманинов. Дело его быстро продвигалось к концу, он повеселел, стал опять ходить в консерваторию.
Однажды, впервые услышав «Прелюды» Листа, которые так и остались звучать в нем, посеяли странную тревогу, он спустился с галерки в фойе, чтобы постоять у колонны. Вместе с другими молчаливыми молодыми людьми, он прижался к колонне — так, чтобы не выделяться среди соседей, и украдкой стал смотреть на женские лица, которые все еще — и помимо воли притягивали его. Почти у всех самых хорошеньких, были солидные, все время острящие кавалеры. «Смейтесь громче! — подумал Дмитрий Алексеевич. Оснований для тревоги нет! Сам Шутиков, сам Авдиев вас в этом заверяют! Новаторам открыты все пути!»
— У вас всегда такое лицо, что его можно найти, даже если вас не знаешь — по описанию, — услышал он как бы в тумане чей-то голос.
«Да, они слишком спокойны, — думал Дмитрий Алексеевич. — Они могут судить о том, что делается в нашем углу, только по статьям таких безусловных сторонников прогресса, как Шутиков».
— Куда вы смотрите, Дмитрий Алексеевич? — сказал кто-то рядом.
Мысли его спутались. Он несколько секунд боролся с этим насильственным пробуждением и вдруг увидел перед собой красивую, молодую, полненькую девушку с замшевой родинкой на щеке. Он всмотрелся, и произошло чудо девушка эта превратилась в Надежду Сергеевну Дроздову, одетую в строгий, темно-серый с сиреневым отливом костюм.
Дмитрий Алексеевич, как два года назад в Музге, спокойно и прямо посмотрел на нее. Взгляды их на миг столкнулись. Лопаткин почувствовал легкое, приятное удушье, а она покраснела. Может быть, сказалось то, что в памяти Дмитрия Алексеевича еще звучали «Прелюды» — музыка чистая и откровенная. Дмитрий Алексеевич опять посмотрел на Дроздову и даже кашлянул, чтобы заполнить молчание. Она протянула ему теплую, мягкую руку. Он взял эту руку и что-то сказал. Потом Надежда Сергеевна на секунду повернулась, и он увидел ее шею — гордую, белую, как неснятое молоко.
— Вы знаете что… — сказал он. — С вами что-то случилось. Вы, как говорят, расцвели… Вы простите, я просто не узнал вас. Вернее, узнал, но смотрю: не та Надежда Сергеевна.
— Да, — задумчиво сказала она и осторожно высвободила свою руку из его пальцев. — Да, не та… Ну, а как вы? Не потеряли еще голову?
— А что там… Я знал, что будет не сладко. Предвидел все и боли не чувствую.
— Ну-ка пойдемте сюда. В общий хоровод, — она взяла его под руку. Расскажите-ка мне, как дела у вас?. Подробно обо всем. Я вижу костюм…
— Не только костюм. Есть еще и пальто, и шляпа,
— Ого! Вы теперь богач!
— А история-то какая! — И Дмитрий Алексеевич стал рассказывать историю с шестью тысячами. Сразу куда-то пропали опасные встречи глаз, и «Прелюды» притихли. Теперь Дмитрий Алексеевич говорил товарищу интересные и смешные вещи. А товарищ так и впился в него жадными глазами.
— Иностранная разведка! — говорил Дмитрий Алексеевич. — Ловушка! Старик уперся и никак не хочет брать денег. А я так положил в карман: пока они начнут осуществлять свои планы, мы все проедим…
— Правильно! — Надежда Сергеевна рассмеялась, глядя на него сбоку.
— Очень кстати пакетик пришел. А то мы со стариком уже гадали: не поступить ли мне на завод? Если бы поступил, пришлось бы затянуть дело с машиной…
— Вы и так, по-моему… Дроздов говорил, что вы ослабили наступательную активность. Мне даже не нравится это. Я ведь болею за вас…
— Скоро начну битву. Я разработал новый вари…
Тут Дмитрий Алексеевич осекся, кашлянул. Он вспомнил, с кем имеет дело…
— Вы что?.. Вы почему не договариваете? — тихо спросила Надежда Сергеевна, словно мертвея. — Вы что… считаете, что я… — Она тряхнула головой, и серые глаза ее увеличились от слез.
— Я не считаю этого… — Он тоже покраснел. — Да… да, я боюсь… Не боюсь, но мне для моих интересов не нужно… Видите ли. Надежда Сергеевна, если уж говорить начистоту… — сказал он твердо и зло подобрал губу. — Вы жена моего противника. Для вас это зрелище. В лучшем случае… бой гладиаторов. А ведь я-то бьюсь из последних…
— Я с ним незнакома! Знать не хочу его! Замолчите! — зашипела она, и несколько человек впереди оглянулись.
Они молча прошли половину круга.
— Это что — правда? — спросил, наконец, Дмитрий Алексеевич. — Давно?
— Почти два года… Не сошлись характерами…
Они молча сделали несколько шагов. Потом Надежда Сергеевна подняла на него виноватые глаза.
— Дмитрий Алексеевич… я вас никогда не предам. Даю вам честное слово… Клянусь сыном.
Чуть двинув локтем, он прижал ее руку и опустил.
— Надежда Сергеевна, я сделал новую машину. Универсальную, для литья самых различных труб. Сейчас я сам вижу… мне кажется, что это серьезная находка.
— Они тоже машину делают.
— Кто такие?..
— Они кончают уже. — Надежда Сергеевна сама испугалась этих слов, заторопилась. — Сейчас я вам скажу, кто. Вот эти двое, что с вами были, Максютенко и Урюпин. Дроздов «наблюдает», Фундатор, Авдиев и еще кто-то консультируют… Забыла остальных.
По лицу Лопаткина, по тому, как он глубоко вдохнул воздух и весь окаменел, наливаясь смертельным холодом борьбы, Надежда Сергеевна поняла все.
— Дмитрий Алексеевич, — осторожно позвала она, гладя его рукав. Дмитрий Алексеевич! Я все разузнаю…
Раздался звонок. Это был уже третий. В фойе погас свет.
— Приходите через неделю. Девятнадцатого. Днем. Все будет… В двенадцать часов дня!
— Куда?
— Куда-нибудь. Ну вот, в нотный магазин на Неглинке. Вы только не расстраивайтесь. Подождите расстраиваться. — Она пожала ему руку. — Я вам обязательно помогу! До свидания!
Она, может быть, ждала, что он ей предложит встретиться после концерта. Но Дмитрий Алексеевич пожал ее руку, молча повернулся и исчез в толпе. Он даже на второе отделение не остался — сразу же ушел домой.
Девятнадцатого января в полдень Дмитрий Алексеевич шел по Неглинной. Воротник его пальто был поднят и шляпа плотно нахлобучена, потому что валил мокрый снег. У нотного магазина он остановился, посмотрел по сторонам и нажал было на бронзовый поручень двери, — но тут от стены к нему шагнула женщина в черном широком пальто и в большом, мягко упавшем на лоб берете из дымчато-голубого фетра. Это была Надежда Сергеевна. Она ждала Дмитрия Алексеевича.
— Здравствуйте, — чуть слышно сказала она, подавая руку в перчатке из тонкой черной кожицы.
— Надежда Сергеевна! — весело воскликнул Дмитрий Алексеевич и смолк, увидев ее лицо, печальное и" красивое. Оно сразу скрылось под косо нависающей, голубоватой сенью берета. Надежда Сергеевна опустила голову.
— Надежда Сергеевна! — сказал он тише. — У вас что-нибудь случилось?
— Я просто не смогла вам ничего узнать…
— Вот и хорошо. И черт с ним. Меньше забот.
— Дмитрий Алексеевич… нам надо куда-то пойти, я зам должна многое рассказать. Во-от. Они вас обокрали, теперь я хорошо это поняла. Хотела я вам нарисовать их машину, только ничего не получилось. Я издалека только увидела один раз вот такую штуку на чертеже… Я ее поскорей нарисовала.
Она достала из сумки сложенную бумажку. Дмитрий Алексеевич развернул ее — и опять, уже в третий или четвертый раз, увидел тот же знакомый круг и в нем шесть кружков поменьше, направленных на него, как револьверные пули. Это была машина Урюпина и Максютенко.
— Они строят эту машину у нас на заводе, у Ганичева.
— Это все очень важно, — задумчиво, как бы для себя, проговорил Дмитрий Алексеевич. — Это все очень важно, — он покачал головой. — Дело вон куда, оказывается, шагнуло. Пока мы тут капусту выгружали… Да-а… Хорошо, он вдруг воспрянул. — Пойдемте, послушаем вас, чем вы меня порадуете еще. Не пугайтесь, вы меня действительно радуете. Вы вооружаете меня, даете мне и щит и меч! Только скажите, если не секрет, зачем вы это делаете?
Он посмотрел на нее прямо, и она опустила глаза. И долго стояла, оцепенев, повесив руки, глядя вниз, то улыбаясь, то краснея и ничего не говоря.
— Ну вот… — сказала она, так и не ответив Дмитрию Алексеевичу. — Вы, конечно, помните, сначала была построена машина Авдиева… — И она начала рассказывать Лопаткину о центробежных машинах и трубах — то, что он сам хорошо знал.