ЗОНА ПЕРВАЯ. ВЛАСТЬ
Коридоры власти
Был случай, когда мы засиделись в кабинете на шестом этаже.
Случались в жизни Комиссии такие необычные дни, когда она становилась как бы не самой собой… Не в меру, что ли, жестокой. Вернее – не слишком милосердной.
И тогда кто-то из нас, чаще это делал Психолог, человек, которому свойственно познавать душевный настрой не только преступников, но и самих милующих, говорил с улыбкой, что пора бы нам оторваться от дел, посидеть, размягчиться, поговорить о житье-бытье… “Как вы на это смотрите?”
Необидное, но вовремя уловленное настроение, вот и Вергилий
Петрович, просматривая очередную папочку, лишь качал головой. “Вспышки на солнце, – произносил со вздохом. – Это же надо столько сразу отклонить!”
Вот тогда, по совету Психолога, мы прекращаем мучительные попытки разобраться в чужих грехах, а начинаем разбираться в своих собственных. Выбираем денек и, освободившись от тяжкого гнета, который несут в себе папки со смертными дела-ми, – мы откладываем их на дальний столик, осторожно, как не до конца обезвреженные мины – извлекаем из заначки заветную бутылочку…
И начинается долгое застолье. Когда можно, глядя в глаза друг другу, вести откровенную беседу. Тут и задушевные тосты, исповеди. Даже стихи.
Так вот, как-то припозднившись, пошел я провожать одного из чиновных гостей, забредшего на наши посиделки, по переходам в другое здание, где находился его кабинет.
Из дома с криминальным названием ГПУ (Главное Правовое
Управление), с шестого этажа на третий, да потом по длинному коридору через стеклянный переход, да налево, и снова по длинному коридору, потом зигзагом по лестнице этажом выше, да снова по коридору налево, а потом мимо часового у дверей в другое здание, и опять налево и налево, через второй стеклянный переход в следующее здание, и снова по коридору прямо и налево… Уфф!
Но это не все.
Тут вам откроется еще один коридор, но уже с красной, очень праздничной ковровой дорожкой (на нее ступает многоуважаемая нога высочайшего начальства!), а рядом особенный такой лифтик, в который не войдет кто попало, ибо нужен к нему личный ключ… Считайте, что мы почти у цели: надо лишь подняться этажом выше и – мимо еще одной охраны повернуть налево…
Когда-нибудь я подробнее расскажу о тутошних кабинетах, они тоже имеют некую историческую ценность, ибо в них восседали тогдашние вершители наших судеб. И в воздухе до сих пор незримо витают мрачные тени их хозяев, а стены хранят впитавшиеся в них отрицательные эмоции.
Но я не об этом.
Когда бы это я смог попасть сюда, если меня при прежней моей жизни, однажды, и в вестибюль на первом этаже не хотели пускать. Впрочем, был, был случай, когда мне повезло попасть на прием к самому Демичеву, ведавшему культурой при Хрущеве.
Но тогда я от страха ничего и не запомнил. Осталась в памяти массивная дубовая дверь при входе, да бюро пропусков, да лифт и предупредительный секретарь, велевший сидеть и ждать в предбаннике. И потом его напряженный возглас: “Пожалуйста, пройдите!” И стыдная дрожь в коленках… Господи, Господи, помоги! Я тогда жил с семьей и грудным ребенком в коммуналке, и надо было, унизившись, сунуть заявление, заготовленное заранее…
Длинные коридоры… длинные размышления.
Так вот, проводив гостя и облобызавшись на прощание, потому что были мы не только в легком подпитии, но и возвышенном настроении, направился я в обратную сторону, по очень мне знакомому маршруту, и – заблудился… В здании выключили большой свет, оставив дежурные коридорные лампочки, и все вокруг обрело какие-то иные формы и размеры.
Сперва я вроде шел правильно. Там, где надо, поворачивал, и переходы соблюдал, и этажи считал. Но потом стал замечать, что коридоры стали как бы не теми коридорами, а поворотов в нужных местах не оказалось.
Я вернулся назад и убедился, что и здесь все вокруг незнакомо и я не знаю, куда идти. Прямо как ночью в лесу.
Спросить некого, кабинеты наглухо задраены, запечатаны, а вокруг ни души.
Так метался я долго и не на шутку переполошился, представляя, как ждут меня на шестом этаже мои застольники и гадают, куда я мог запропаститься…
Впервые подумалось, что в какие-то времена здешние партийные хозяева, создавая свою Зону власти, а в ней систему ходов, запутали их специально, из желания сделать свою жизнь максимально скрытой, изолированной от низов. Свою зону.
Приходит на ум, что поступали они так же, как правители – владельцы старых замков, где для пущей безопасности умышленно создавались бесконечные тупики, тайные переходы, тоннели.
Я потом попробовал воспроизвести по памяти и начертить на схеме всю систему зданий, воссоздав, лично для себя, этакую карту, и был поражен грандиозной и как бы бессмысленной планировкой, если не учитывать именно этого: попытки любым способом обезопасить свое существование.
Ведь и у их самых заглавных все начиналось с того же:
Ульянов (Ленин) отхватил при въезде в Кремль лично для себя что-то около полутора десятков кабинетов, а Джугашвили
(Сталин) даже выход из кабинета, и выезд, имел из особого дворика, никому больше не доступного.
Я этот дворик, кстати, тоже видел.
В конце концов я, конечно, выбрался к себе, поплутав порядком по темным запутанным ходам, и был встречен радостными возгласами захмелевшей компании.
Одна из знакомых женщин, проработавшая тут годы, заметила, что прежде она тоже путалась в этих лабиринтах, но дорогу находила по цвету ковровых дорожек: каждый коридор и каждый этаж имел свои цвета. Но в последние годы дорожки поизносились, стали почти одинаковыми…
Но речь не о дорожках… И даже не о моей дорожке сюда.
Я – о коридорах власти, в которые ненароком попал и в которых проплутал, как в темных коридорах, много лет.
Не объявился бы у меня в доме Сергей Адамович Ковалев, заехавший после работы прямо из Белого дома, может, ничего бы не было. И жил бы я совсем другой жизнью и другое бы сейчас писал.
Но человек предполагает, а Господь…
Запомнился тот зимний вечер: Ковалев был заметно усталый, но бодрился. Мягкий, обаятельный и… голодный. Время шло к одиннадцати, так что он с удовольствием согласился отужинать. А пока все силы гостя уходили на еду, моя жена, зная уже из телефонного разговора о причине, по которой он заехал, произнесла целую тираду против будущей моей работы.
И было в ее словах много запала, но и правды о том, например, что каждый человек занимается своим делом, а ее муж, то есть я, по-своему, по-писательски, спасает души заблудших и с него- довольно. К тому же он далеко не молод, у него свои творческие планы, и болезни, и маленькая дочка в придачу… Вот и Александр Мень, когда Фазиль Искандер обратился с вопросом, идти ли ему во власть, в Верховный
Совет, категорически отвечал “нет”!
Жена даже раскраснелась от волнения, произнеся все это, а закончила так:
– Вы же знаете, он большой ребенок, доверчивый, ему нельзя ничем руководить, его обязательно обманут! Да и зачем вам такой, есть другие, более подходящие, не правда ли?
Ковалев улыбался, кивал, ни в чем не переча, похваливал вкусный ужин, хотя в тот голодный год наскребали мы кое-как и кое-чего. А водку пили из крошечных бутылок, которые назывались “Чебурашка”. Но когда поднялся из-за стола, в третьем часу ночи, с невинной улыбкой спросил: “Значит, договорились?”
Опытный зек, смолоду познавший и суму и тюрьму, он умел обходить трудные препятствия в жизни. Сейчас таким препятствием оказалась моя жена. И был Сергей Адамыч так обходителен, так ласков, что язык у меня не повернулся произнести: “нет”.
Промычал невнятно что-то вроде: посмотрим. Но это скорей напоминало: “да”.
Потом был еще один разговор, не самый легкий, но теперь с женой.
Подозрительно вглядываясь в мое лицо, она спросила:
– Ты что же, согласился? Да? – Я молчал. – А ты подумал, что тебя ждет?
Как-то глупо я стал оправдываться, мол, понимаешь… Это же так невероятно… Ельцин… И я… И смертники… Он бумагу подпишет, и человек останется жить…
Но это неправда, что я согласился. Я позвонил Ковалеву и попросил дать мне два месяца на раздумье. И в Балтию, где можно часами гулять по пустынному песчаному берегу Рижского залива и думать о будущем.
Эта небывалая форма отношений с властью, где Президент поставит подпись и человек останется жить, гвоздем засела во мне и не давала спокойно спать.
Она была проста и неопровержима. Такая, что я готов был поверить в возможность чуда.
Которого не бывает.
Но был еще вещий сон.
Он даже записан журналисткой, к которой я наутро пришел и рассказал. А потом, через несколько лет, возвращаясь к этому сну, спросил у нее, когда же это было? Она сказала: “22 февраля 91 года”.
Значит, в ночь с двадцать первого на двадцать второе число мне приснилось, точней, привиделось, что меня взяли чьи-то руки и понесли, подняли вверх, как бы к чьему-то лицу, но лица я не увидел, а лишь свет, и чем выше возносился, тем сильней растворялся в этом всеобъемлющем свете и тепле…
Проснулся с ощущением беспричинного, безмерного счастья.
А наутро надо было зайти в редакцию журнала, и тамошняя сотрудница, вглядываясь в мое лицо, вдруг спросила: “Что с вами… Вы сегодня какой-то… Ну, светитесь!”
Я рассказал про сон. Она слушала как-то очень серьезно и вдруг странно так произнесла:
– Вы что же, ничего не поняли? Да? Это же был Он! Он! – И добавила возбужденно: – Я с вашего разрешения этот сон запишу. А вы… Вы больше никому не рассказывайте…
– Почему?
– Не знаю, но лучше не надо. Такое нельзя всем рассказывать. – И повторила убежденно: – Он вас приблизил к себе… Это же так понятно!
Ничего тогда мне понятно не было.
Я уехал в Дубулты и подолгу бродил по Рижскому взморью.
– Вам звонили из Москвы, – сообщили мне, когда, отряхивая с ног приставший к ботинкам песок, я вошел в вестибюль дома.
Потом позвонили еще.
– Нет, мы не торопим, – сказали. – Вы можете отдыхать сколько угодно, но вот… заключенные… Понимаете ли…
– Что? Заключенные?
– Да нет, ничего, просто они ждут.
Я поднялся на свой этаж и оглядел от дверей комнату, с огромным окном, с просторным светлого дерева столом, где со всеми удобствами расположились странички моей рукописи.
Погладил на прощание верхнюю страничку и пошел брать билет в
Москву. Понял, что спокойствия даже тут, в самом спокойном уголке мира, уже не будет, пока я буду помнить, что где-то есть смертники, которые… Ну, которые ждут.
Еще прежде я спросил, разговор происходил по единственному здесь телефону у дежурной в вестибюле:
– А их много? Ну, этих…
Мы с двух сторон телефонного провода понимали, о ком идет речь.
– Много, – отвечали.
– И их могут… Да?
Я видел, как лицо дежурной напряглось, она старательно пыталась вникнуть в нашу игру словами.
– У нас все могут, – произнесли.
– Без нас? Как же без нас? – вопрошал я в пространство.
– Вот для того и нужны…
– Но я еду! Еду!
В середине зимнего дня, стертого, сероватого, московского, без неба, я впервые приблизился к Белому дому, обители власти, которую за четыре месяца до того защищали наши дети.
Мой сын тоже был здесь.
Я получил пропуск и поднялся по гранитным ступеням к проходной номер двадцать. Лестница была широкой и тоже пустынной. Чиновники попадали в здание, наверное, каким-то своим, особым путем.
От смущения я даже не смог сосчитать, сколько же здесь ступенек.
Любая восходящая власть, как бы тверда и уверена в себе ни была, когда-нибудь заканчивает свой путь тем, что сходит по тем же самым ступеням обратно вниз. Наверх на крыльях, а вниз чаще всего пешком.
Если не кувырком.
Сосчитано, что в доме Ипатьевых в бывшем Свердловске, а ныне вновь Екатеринбурге, где расстреливали царскую семью, в подвал вели двадцать четыре ступеньки.
В бункер, в последнее логово Гитлера, где он покончил с собой, их было, как утверждают, тридцать семь… Тоже в общем-то роковая цифра.
Мне довелось побывать в доме Ипатьевых еще до разрушения, говорят распоряжение о сносе давали из Москвы.
Не слишком большой, но основательно построенный этот дом, помнится, из красного кирпича, стоял на отшибе, на пустыре, и мы побывали в нем с писателем Евгением Добровольским, когда приезжали сюда в командировку летом шестьдесят пятого года.
Каким-то образом Добровольский договорился с архивариусом, который в одиночку охранял здесь архив, сваленный на верхнем этаже. Чуть подусталые, спустились мы по тем же самым ступенькам в тот самый подвал.
Было тихо. Сумрачно. Прохладно.
Архивариус, мужчина средних лет, все, что мог, показал, рассказал и даже руками изобразил, будто сам мог наблюдать, как разбудили среди ночи царскую семью и привели сюда в подвал ввиду якобы приближающейся опасности от белочехов, которые неподалеку… Как поставили всю семью слева от двери, у стены, и как врывались по команде в помещение красноармейцы и прямо от дверей начинали стрелять, добивая детей штыками…
Не знаю, вспоминал ли я в тот миг, когда принимал свое главное решение, это дело о расстреле царской семьи, о безвинно погубленных его детях…
Ну а детишек я не прощу никому и никогда. Можно миловать жуликов, пропойц, жалеть заблудших, но только не тех, кто насилует, унижает и убивает детей.
Я сам хлебнул до самого-самого краешка жестокости от тех, кто был сильнее меня.
…Приговор? Ну какой там, право, приговор, его, возможно, вообще сочинили позже, а тогда было лишь указание из Москвы, возможно от Ленина, и стреляли в них, в сонных, плохо осознающих, что происходит, и пол был залит по щиколотку кровью.
А на улице, у полуподвального окна, стояла работающая машина, чтобы мотором заглушить выстрелы и крики. На этой машине их после и увезли. А следы пуль на стене сохранялись долго, – архивариус рукой показал, где находилась стена с отметинами пуль, – но случилось, в прошлом году, проникли сюда американские кинооператоры, договорившись с девочкой-лаборанткой, которая пустила их ночью для съемок…
И уже после партийное начальство приказало разобрать стену, а девочку уволить…
Сейчас об убийстве царя много пишут, но я намеренно рассказал так, как слышал тогда. На тридцать лет с лишним ближе к самим событиям. Когда поднялись мы наверх, архивариус спросил, мрачно ухмыльнувшись:
– Вы, кажись, партийный архив хотели посмотреть?
– Да нет, спасибо, – отвечал Добровольский, придумавший такой повод для посещения. – В другой, знаете ли, раз…
– Приходите, приходите! – без всякой обиды произнес архивариус и проводил нас до дверей. На прощание как бы невзначай упомянул, что стена, о которой он упоминал и которую недавно разрушили, свалена во дворе…
Мы, конечно, сразу двинулись к куче битого кирпича и схватили каждый по обломку на память. Я непроизвольно оглянулся и заметил, что архивариус удовлетворенно наблюдает за нами через окошко.
А вскоре и дом снесли. И ни отметины, ни кирпичика не осталось. Стерли с лица земли, как из истории вычеркнули.
Правда, архивариус упомянул, что список тех красноармейцев вроде бы засекречен, но на сегодняшний день в обкоме партии города Свердловска лежит двести пятьдесят или около того заявлений от граждан, которые якобы лично расстреливали царскую семью. И все хотят за это что-нибудь получить…
У нас на Руси профессией палача не брезговали. Даже гордились, судя по всему. Ну а количество ступенек я тогда от волнения не догадался пересчитать.