ЮЖНЕЕ ДОНА
Костер палить не стали, а, расседлав коней, легли на теплую землю, утомленные долгим ночным переходом. Вскоре овраг, служивший убежищем отряду, наполнился сопением казаков и мощным храпом Свенельда. Хайло, однако, не спал, назначив себя в дозорные, и не спал Алексашка, любопытный, как все москали. Вместе с похищенным ребе они сидели в ковылях, дышали свежими степными ароматами и слушали, как хрупают травой и фыркают лошади. Ребе то и дело чихал и тряс головой, освобождаясь от пыли, а когда прочихался, воздел руки к небесам и молвил:
– Хвала Господу! Лишь Он ведает, куда направить человека, и волей Его творятся на земле все добрые дела. Надеюсь, дети мои, что ваши помыслы чисты, и я призван для достойного служения?
– Достойнее не бывает, – сказал Хайло. – Послан я киевским князем Владимиром в хазарскую землю, чтобы пригласить на Русь волхва иудейской веры. Так что, ребе, дорога нам в Киев лежит.
– Ты мог передать приглашение князя как-то иначе. – С этими словами ребе покосился на валявшийся в траве мешок и, приподняв полу одеяния, выставил босые ноги. – Азохун вей! Видишь, я даже обуться не успел! Добро ли к князю прийти в пыльной одежке и без башмаков?
– Обувка у меня, мин херц, найдется, – молвил Алексашка. – Хороший сапог, новый, но один. В хазарском стремени застрял.
– Один сапог таки лучше, чем ничего, – с задумчивым видом произнес ребе. – Наверняка это знамение, посланное Господом. Он, конечно, мог подарить мне два сапога, но это было бы слишком великой милостью.
Алексашка захихикал, но сотник, бросив на него строгий взгляд, велел тащить сапог и не лыбиться по-пустому. Затем спросил, как имя ребе и откуда знакома ему русская речь.
– В Соча-кале зовут меня Чингисхаимом, на хазарский манер, но вообще-то я Хаим Рабинович из Жмеринки. А там на всех языках говорят, ибо не город это, а вавилонское столпотворение, – объяснил ребе, натягивая сапог. Он примерил обувку на левую ногу, потом на правую и произнес: – Великоват, чтоб я так жил! Но с Господом не спорят – что Им даровано, то и носи.
– Ты Хаим, а я Хайло, – заметил сотник. – Похоже, однако.
– Похоже, – согласился ребе. – А ты сам откуда будешь? Случаем, не из Жмеринки?
– Нет, из Новеграда. В Жмеринке не был, но постранствовать пришлось. В молодых годах в Египте служил, с ассирами дрался, побывал в Палестине и на Синае.
– В Палестине! – Ребе Хаим восторженно всплеснул руками. – В Палестине, в святой земле! Боже всемогущий! Так и я там был, давно, еще до войны с ассирами! Служителем при Храме меня определили, для постижения таинств Торы и Талмуда, а как превзошел я все науки, так отправился в Хазарию, дабы нести свет Моисеевой веры степным народам, научая добру и отвращая от диких обычаев… И теперь никто из хазар не почитает идолов, не ест свинины и не воюет в субботний день.
– А почему? – спросил Алексашка.
– А потому, сын мой, что суббота по закону Моисея день молитвы, и нельзя в субботу воевать, торговать, путешествовать и заниматься другими делами. Суббота для того, чтобы устремиться помыслом к Богу и подумать о своих грехах, коих, я чувствую, у тебя немало. Вот скажи мне, вьюноша: не лгал ли ты, не воровал ли? Не желал ли богатства и чужой жены? Или погибели кому-то? Или болезней и бед?
– Лгал, воровал и желал, – признался со вздохом Алексашка. – И сейчас желаю – ну, к примеру, стать княжим казначеем. Тогда сидел бы я в субботу у сундуков с деньгами, размышлял о своем воровстве и каялся.
Услышав это, ребе поник головой на мгновение, потом глаза его вспыхнули, лицо оживилось, и он воскликнул:
– Велик Бог Авраама, Исаака и Иакова! Теперь я знаю, к чему призван Господом, какого Он желает подвига от своего слуги! Отвратить тебя от греховных помыслов и спасти твою душу, сын мой! Вот зачем послал Господь этот пыльный мешок старому ребе! Вот зачем увезли его босым и голым от стола с шаурмой! Ибо печется Господь о всяком человеке, и один раскаявшийся грешник Ему дороже, чем тысяча праведников! Блажен тот, кому отпущены беззакония и чьи грехи покрыты! Блажен тот, коему…
Вытянув руку, сотник похлопал Хаима по костлявому плечу.
– Успокойся, ребе, не горячись до срока. Как говорят в Египте, не поют песен крокодилу и не кормят верблюда розами. Алексашка был грешник, грешен ныне и таким помрет и в землю ляжет. Видишь, ухмыляется, паскуда… Так что не трать на него стараний, все одно уйдут в песок. Дело твое в Киеве куда важнее, чем Алексашку совестить. Ждет князь-батюшка священство от египтян, латынян и иудеев, будете говорить с ним о вере своей, и выберет он самую достойную. Какую выберет, той и быть на Руси, а прежних богов пожгут и порубят. Для того и зван ты князем.
Ребе внимал сотнику с пылающими глазами, сидя в молитвенной позе, подняв к небу просветленное лицо. Должно быть, чудилось Хаиму, как приводит он князя киевского и толпы язычников к истинной вере, как славят прозелиты Господа и мечут идолищ поганых в жаркие костры. И еще, наверное, видел он, как покидают Киев с позором латыняне с египтянами, посыпая главы пеплом и волоча статуи своих Амонов и Юпитеров, Осирисов и развратных Венерок. Чудное зрелище! К славе Господа и Его торжеству!
Дослушал ребе сотника, хлопнул себя по коленкам, набрал в грудь воздуха и запел. Песня-хвала, возносимая Богу, была на иудейском языке, и кое-что Хайло понимал – всплывали в памяти слова, слышанные от Давида. Сам Давид молился редко и лишь в особых случаях, когда ему казалось, что смерть неминуема и пора позаботиться о душе.
Ребе пел:
Небеса проповедуют славу Божию, и о делах рук Его
вещает твердь!
День дню передает речь, и ночь ночи открывает
знание.
Нет языка и нет наречия, где не слышался бы
голос их.
По всей земле проходит звук их, и до пределов
вселенной слова их.
Он поставил в них жилище солнцу…
– Хоть непонятно поет, зато громко, – молвил Алексашка. – А на вид, мин херц, совсем шибздик, соплей перешибешь.
– Знать, сила в нем духовная играет, – откликнулся Хайло. – Чезу Хенеб-ка тоже видом был не богатырь, а как встанет перед строем и скажет речь, так руки сами к пулемету тянутся. Дух, Алексашка, чудеса творит. Помню, как под Мемфисом танки на нас поперли, а патроны кончились. И тогда…
Ребе пел:
И от умышленных удержи раба Твоего, чтобы
не возобладали мною.
Тогда я буду непорочен и чист от великого
развращения.
Да будут слова уст моих и помышление сердца моего
благоугодны
Пред Тобою, Господи, твердыня моя
и Избавитель мой!
Допев, он подтянул сапог, повернулся к сотнику и произнес:
– Великая честь мне оказана – принести в Киев Божью благодать! Но отчего же, храбрый воин, взяли меня ночью и тайком? Взяли, как распоследнего шлемазла! Без священной книги и светильников, без подобающих одежд и даже без башмаков! Явись ты ко мне от князя, разве не поехал бы я с тобой? Разве отказался бы от богоугодного деяния? Таки никогда! Даже в субботу, ибо не человек для субботы, а суббота для человека. Пред Господом все дни равны, в какой позовет, тот и хорош… Так зачем ты увез меня в мешке и без обувки?
– Хмм… – молвил Хайло, бросив предостерегающий взгляд на сына Меншикова, – хмм… Ну, что до обувки, так один сапог у тебя уже есть. А что до всего остального, тут такие кандибоберы… Далековата Палестина, и потому советники княжьи велели искать священство иудейское в Хазарии. А с хазарами, сам понимаешь, свара у нас, и они, ясен пень, благодатью не поделятся. Не отпустили бы тебя хазары! И теперь рыщут они по степи, чтобы тебя забрать, а наши головы на пики вздеть. Рыщут как звери хищные, точно знаю!
Ребе приосанился.
– Выходит, я таки важная персона! Ну, сын мой, раз Господь послал меня в Киев, так я там буду. Буду, не сомневайся! Кто спорит с велением Божьим? Нету таких безрассудцев!
– Хорошо, если так, – сказал Хайло. – Но лучше нам поостеречься, ребе, и время зря не тратить. В полдень поскачем, к вечеру будем у Дона, а как переберемся через реку, так мы и в безопасности.
– Мы всюду в безопасности, – откликнулся ребе. – Раз ведет нас Господь, так Он и защищает. Чувствуешь, сын мой, длань Его в своей душе?
Но сотник ощущал лишь жару да струйки пота, что текли под рубаху. От зноя и усталости клонило в сон. Он разбудил Чурилу, велел смотреть за степью в оба глаза и улегся в траву. Сны пришли быстро и были приятными – снились ему Нежана, уютная их горница, друг любезный попугай и стол с пирогами.
Возможно, эти сны и были Божьей дланью в его душе.
* * *
Страсти в Думе накалились.
Обширна Русь, просторна, и много в ней всяких земель, и в каждой земле – свои бояре, но первые средь них – столичные, а все остальные – вторые, третьи и так далее, до двадцатых и семидесятых. Первые всего нахватали: и денег, и почетных должностей; кто не столоначальник в приказе, тот воевода, чашник или сокольничий, постельничий либо, на худой конец, княжий псарь. У вторых и прочих радостей меньше; доверено им налог нести в казну, отщипывая и себе кусочек. Вторые, конечно, новеградцы, ревнующие к славе Киева. Хоть и вторые, но, соединившись с третьими и семидесятыми, могут первых раком поставить. Так что зевать столичным нельзя – зевнешь, тут тебя и объедут по кривой.
У столичных в предводителях Чуб Близнята из Сыскной Избы, казначей и мытарь Кудря и глава Посольского приказа Лавруха. А у новеградских старшим Микула Жердяич, богатырь в две сажени, борода до пояса, пузо что пивная бочка, глотка луженая и кулаки как два кузнечных молота. Что столичные ни скажут, Микула всегда против, а за ним другие новеградцы тянутся: и суздальцы, и смоляне, и рязанцы. Предложит Кудря денег дать на тракт из Киева в Житомир, а Микуле дорога нужна из Новеграда в Тверь. Намекнет Лавруха, что стоило бы вступить в союз с Ирландским королевством, а Микуле подавай Сицилию или, предположим, Карфаген. Захочется Чубу уважить князя и орден Вещего Олега ему поднести, Микула опять недоволен: не князю, говорит, а самому Близняте, и не орден, а куриное дерьмо в ведре помойном. Словом, прекословник!
Ясно, что раз Близнята с присными встали за римскую веру, Микула со своими насмерть был за египтян. О том, подкуплен ли он подрядчиками, желавшими строить пирамиды, компромата не имелось, однако гуляли средь новеградцев, суздальцев и прочей оппозиции немалые деньги, а к тому же слух прошел, что в тайных мастерских уже лепят сфинксов с ликом князя Владимира. Ситуация и вовсе обострилась, когда Юний Лепид выдал Чубу обещанные суммы, и зазвенело в думских коридорах латынское золото. Звуки были такими приятными, что оппозиция не вынесла натиска и раскололась: кто стоял за Амона вчера, переметнулся вдруг к Юпитеру и вместо пирамид ратовал теперь за мавзолеи. От такого бесчинства Микула Жердяич совсем освирепел, собрал толпу холопов перед Думой, и те перекрыли Княжий спуск. Купленный народец сильно не бузил, помахивал плакатами с изображением Амона, но замешались в толпу и другие люди, явные крамольники, вопившие: «Князя долой!», «Бей бояр, спасай Расею!», «На вилы мироедов! Зимний в топоры!», «Власть большакам!» и всякое такое. Пришлось варягов вызвать для разгона шантрапы и приласкать крамольников дубинками.
В Думе дела заварились покруче, ибо остудить бояр варяги не могли. Серьезное место Дума, не для варягов – хотя, по княжьему соизволению, чего не бывает! Однако в этот раз обошлись своими силами.
Микула Жердяич воздвигся над думскими скамьями, ткнул перстом в Чуба Близняту и проревел:
– Ты, супостат, прохиндей, вражий сын! Пошто мздоимство средь бояр разводишь? Пошто деньгой чужеземной звенишь? Пошто склоняешь нас к латынской вере?… Мы египетску хотим! И все людишки с нами, весь честной народ! – Он показал на окна, за которыми варяги разгоняли толпу. – Вот, слухай! Уши развесь, паскудина! За Амона люди кричат и муку под палками приемлют! А твой Иупитер им не люб! И гулящие женки Дианка и Венус, и баба Манерва, и фавны, пьянь кабацкая, не любы! И патеры латынские!
– Что паскудишь великих богов? – отвечал Жердяичу Близнята. – Что на меня напраслину возводишь?… У самого рыло в пуху! А людишки, что за окнами кричат, быдло, тобою купленное! И государю о том бесчинстве будет доложено, не сомневайся! Кончишь век свой в Соловках, репу сажая!
Физия Микулы налилась кровью, сжались пудовые кулаки. Хоть текло рекой латынское золото, но четверть Думы все еще была за ним. Четверть – это не мало, ежели вспомнить, что новеградские бояре были мужами дородными, и в суздальцах да рязанцах тоже силушка играла.
Разинул пасть Микула и рявкнул:
– Ты мне Соловками не грози, тать позорный! Государево слово еще не сказано! Может, сам в Сибири будешь лес валить и ведмедиц трахать! За кумпанию с Кудрей и Лаврухой! Щас глянем, кто у нас бодрее, Амон или Иупитер! Кто народу любезнее!
Он поднял кулак, и оппозиция взвыла:
– Геть нечисть латынскую!
– Бей поганцев!
– За батюшку Амона!
– С нами мать Исида! Вали супостатов!
– Взашей из Думы! Геть!
Затрещали скамьи дубовые, взмыли увесистые ножки, а кое-кто расстегнул пояса с медными бляхами. Сильно столичных не любили – за спесивость и наглость, за близость к государю, а пуще всего за то, что доставался им всякий сладкий кус, каждая деньга, откуда бы ее ни приносило, из Рима, Лондона или германских земель. Так что Микула был уверен, что борется за правду, и коль победит, будет у князя в одобрении.
Потрясая кулаками, он прорычал:
– Ату их, робята! Ату! Не оскудела в Думе удаль молодецкая!
И пошла потеха, битва египтян и латынян, схватка Амона с Юпитером. А про иудейскую веру никто уже не вспоминал.
* * *
Хазары настигли их в семи верстах от Дона. День перевалил за половину, но солнце висело еще высоко, и было ясно, что в ночной тьме не укроешься – догонят и порубят. В конных стычках побеждает тот, чьи лошади резвее и бодрее, а Хайло со своими казаками проехал уже изрядно, и скакуны у них подустали. Сивый мерин под Свенельдом вовсе изнемог, а конь ребе Хаима, хоть не утомленный слишком его весом, спотыкался и шел неровно – всадник из Хаима был никудышный. Хазары же ехали лихо и борзо, и, глядя на них, сотник понимал, что у противника лошади свежие. Пожалуй, он решился бы затеять скачки, но Свенельд и ребе отстали бы сразу. Это значило, что варяга с гарантией пристрелят, а иудейское священство, желает того он или нет, вернется в свою симахоху в Соча-кала. Такой вариант Хайло не устраивал, и получалось, что выход один: биться честь по чести и в мать сыру землицу лечь.
Биться ему не хотелось – хазар было десятков восемь, и в конной схватке казаков бы порубили. Лучше сесть в овраге и отстреливаться, но оврагов, как назло, не попадалось. Степь была ровной, как площадь в Киеве перед Зимним дворцом – ни оврагов, ни холмов, ни даже мелких ямок или буковых рощиц. К тому же и трава невысокая, лошадям по колено, так что и в ковылях не скроешься. Хазары, воины опытные, гнали их больше версты, гнали не галопом, но быстрой рысью, и своего добились: кони начали мелко дрожать, с губ их падала пена, ноги подгибались. Не для боя скакуны! И хоть было жалко их до слез, велел Хайло остановиться и положить лошадок в траву.
Старый казацкий способ: нет камней и ям, чтобы держать оборону, хоронись за коня. Ему – первые пули; будет он биться и кричать криком человечьим и умрет, закрывая хозяина. А тому, может, удастся спастись или хотя бы отплатить врагам за свою жизнь и за жизнь скакуна. Если спасется, запомнит, как меркли глаза его лошади и как пятнала траву ее кровь. Такое долго помнится! Конь родней казаку, чем жена.
Пегий лег послушно, только фыркнул пару раз: мол, что же ты, всадник мой! Я еще могу скакать, могу унести от погони, а биться решишь, так опрокину любого врага! Хайло потрепал его за ушами, шепнул: «Прости, друг…»
За пегим послушно легли другие лошади. Хазары подъехали на выстрел и остановились: знали, что казаков с налета не взять, биться будут, так перебьют не меньше трети. Впереди хазарского воинства был всадник в шапке с ярким пером; к нему приблизились двое, должно быть, помощники, стали совещаться. В обхват пойдут, тоскливо подумал Хайло. Если так, надо семь лошадок сзади положить, второй линией.
Он пристроил винтарь на седле и вытащил пистолеты. Слева сопел Свенельд, справа щелкал затвором Чурила, а за ним лежали Алексашка с ребе Хаимом. Ребе, облокотившись на локти, озирался с интересом; наверное, не бывал в бою в долгой своей жизни и не ведал, чего ожидать. Впрочем, ему опасность не грозила, разве что случайная – как побьют казаков, станет он освобожденным пленником.
На фланге ершились братцы Петро и Иванко.
– Чего на пузах-то лежим? – бурчал Петро или, возможно, Иванко. – На-конь и вперед! Устроим им мочилово!
– Порежем чучмеков! – грозился второй браток. – Чего старшой наш жмется? Лавки обшманать не дал, так хоть лошадок раздобудем!
– Угомонитесь, – послышался голос Сидора. Он, должно быть, понимал, что жить им осталось ровно столько, сколько отпустят хазары. – Угомонитесь, дуралеи! Ты, Петро, башку выше седла не задирай, пулю в лобешник схлопочешь. А ты, Иванко, что лошадь положил к себе ногами? Забьется при смерти, лягнет, костей не соберешь!
Сидор, однако, толковый мужик, подумал Хайло. Махнул винтарем, привлекая внимание, и крикнул зычно:
– Слушай, казаки! Стрелять по моей команде и патронов зря не тратить! Прицельно бей!
Чурила, лежавший по правую руку, высвистывал что-то грустное, потом совсем закручинился и сказал:
– Нам их не повалить, старшой. Без пулемета никак не повалить!
– Нет пулемет, есть топор, – Свенельд погладил древко секиры. – Очень гуд топор! Фатер майн фатер брать с ним город на другой сторона океана. Далеко, давно! С ярлом Френки Дрейк туда ходить.
– Что за город? – полюбопытствовал Чурила.
– Трудный названий… Мин… нет, Мун… – Вспоминая, варяг наморщил лоб. – Мунхаттан, вот! Большой, богатый! Месяц грабили!
Совет хазарских начальников кончился. Помощники главного завопили протяжно, и отряд разбился натрое. С обоих флангов хотят обойти, решил Хайло.
– Что они замыслили? Хотят-таки разбежаться? – Ребе Хаим привстал, но тут же плюхнулся в траву, придавленный рукою Алексашки. – Полегче, сын мой… не надо жать из меня масло, много не выжмешь…
– Не выжмешь, ребе, – согласился Алексашка. – Тощий ты, недокормленный, как дворняга приблудная. Ну ничего, на Руси отъешься.
– Будто я на Руси не был! – произнес Хаим с ноткой возмущения. – А Жмеринка что тебе, не Русь? В Жмеринке, знаешь ли, такие блины с кулебяками! Чтоб я так жил!
Половина хазар осталась на месте, а остальные, по два десятка всадников, разъехались в обе стороны. Один отряд вел воин с пером на шапке, другой – его помощник. Хайло чувствовал, что дело кислое, придется оборонять позицию с фронта и с тыла. Он собирался уже окликнуть Сидора, отдать приказ, но тут новая мысль посетила его. Всадники, собиравшиеся обойти их с флангов, приблизились на сотню с небольшим шагов, и он уже различал физиономию командира – смуглую, суровую, пересеченную шрамом от левого уха до подбородка. Реявшее над шапкой перо было то ли украшением, то ли особым знаком – возможно, наградой за доблесть.
Сотник подтолкнул Чурилу.
– Перышко собьешь? У того переднего хазарина?
– Ха, перышко! Проще в лоб ему залепить или в печенку. Сниму его, старшой?
– Нет. Снимешь, так обозлятся вконец и разговора не будет. Ты покажи, что мог бы его ухайдакать. Мог бы, только свара нам ни к чему.
– А! Понял! Щас попробую!
Чурила поводил стволом, приложился и выстрелил. Перо слетело под копыта лошади, хазарин сперва замер, потом закрутил в ошеломлении башкой, а казаки, одобрительно загудев, изготовились к пальбе.
– Не стрелять, сучьи дети! – крикнул Хайло. – Без моей команды не стрелять! – И добавил потише: – Может, миром разойдемся.
– Нехорошо в людей стрелять, Бог этого не любит, – согласился с ним ребе Хаим. – Особенно в субботу. Суббота, она таки не для войны.
– Так нынче середа, – заметил Алексашка.
– А я говорю, суббота!
– Середа, твое священство!
– Суббота, чтоб я так жил!
Ребе внезапно поднялся, сбросил с ноги мешавший сапог, перелез через лошадь и зашагал к хазарам. Он шел прямиком к их командиру, что-то выкрикивая, тыкая пальцем в небо, а временами сжимал кулак и грозил им, точно собирался поразить воина испепеляющей молнией. Это случилось так быстро, так неожиданно, что сотник едва успел сделать пару-тройку глубоких вдохов. Две мысли кружились в его голове: или ребе ума лишился, или хочет переметнуться на противную сторону.
– Ромку-толмача сюда! – рявкнул Хайло, высунувшись из-за конского бока. – Ромка, живо ко мне! И Сидор!
Оба подползли к сотнику, волоча за собой винтари. Хайло свирепо зыркнул на Алексашку, пробормотал: «Держать его надо было, ослиная башка! Тебе поручено!» – и ухватил толмача за ворот.
– Ну-ка, что там ребе хазарину кричит? Может, про нас? Сколько тут бойцов, откуда явились и с каким оружием?
– Не, старшой, – молвил Ромка, прислушавшись. – Он ему про божий гнев толкует. Мол, сегодня суббота, а в субботу воевать нельзя, надо кушать лапшу с курочкой, пить шербет и молиться.
– Совсем старикан охренел, – произнес Алексашка. – Сегодня-то середа!
– Точно, середа, – подтвердил Чурила. – Самое время пострелять и сабельками помахать!
– А в субботу чучмеки шербетом побалуются, на наших костях сидючи, – с хмурым видом добавил Сидор.
Хайло сунул ему под нос кулак.
– Молчите, обалдуи! Ромка, толмачь! О чем говорят?
К старшему хазарину подъехал помощник, оба сошли с коней и теперь кланялись ребе. Остальные воины тоже спешились и били поклоны, а кое-кто даже приседал от усердия.
– Здравкаются, – сказал Ромка. – Наш иудей гутарит, что он ребе Чингисхаим из Соча-калы и вроде бы главным чучмекам известный. Глянь, кланяются да имена свои называют! Этот, который был с перышком, Кара Ерек, старшина порубежный, а другой Зуркют, в подначальных ходит.
– Еще чего? – спросил сотник, когда хазары кончили творить поклоны.
– Ребе спрос держит – почто Господа гневят?… почто в субботу драчку затевают?… почто за ним гнались, когда он едет вразумить неверных и привести их к Богу?… А они ему: ошибаешься, твое священство, не суббота нынче, а самый подходящий день, чтобы неверным этим кровь пустить! А тебя, значит, отвезти в Соча-калу с почетом и бережением.
Но ребе, на глазах изумленных казаков, вдруг затопал ногами и завопил так пронзительно, что хазарские кони подались назад, а воины снова стали приседать и бить поклоны. Ребе Хаим расправил свои темные одежды, приосанился и шагнул к хазарам, повелительно вытянув руку. Кара Ерек с Зуркютом переглянулись и отступили.
Сотник ткнул Ромку в бок.
– Ну, что там у них? Чего толкуют?
– Это даже я разбираю, – молвил сын Меншиков, запустив в волосы пятерню. – Субботой их ребе пугает.
– Не пугает вовсе, а вразумляет чучмеков, – возразил Ромка. – Сильно гневается, но вразумляет! Вы, говорит, башсыслар, то исть дурачье стоеросовое! Я – Божий человек и лучше всяких шлемазлов знаю, куда и зачем мне ехать! Сказал, к неверным, так будет к неверным! И мне известно, когда святой субботний день! – Толмач перевел дух и добавил: – Еще велит им обратно вертаться, молитвы читать и кушать лапшу с курятинкой.
Ай да ребе! – подумал Хайло, когда хазары, откланявшись, стали садиться на коней. Ай да ребе! Друг Давид когда-то рассказывал сотнику про воеводу Иисуса Навина, к просьбе коего бог снизошел, остановив в небе солнце. Подвиг воистину чудесный, но ребе как явно того Навина превзошел, запросто передвинув время. Конечно, с разрешения Господа, и значит, ребе Хаим был со своим богом в самых лучших отношениях. Ведь не поразили его ни гром, ни молния!
Хазары, оглядываясь на казаков, поворачивали лошадей. Ребе что-то крикнул им вслед, поманил пальцем, и один хазарский воин, невысокий и щуплый, торопливо вернулся, спрыгнул в траву и стал разуваться. Затем с поклоном вручил ребе Хаиму сапоги, залез в седло, снова поклонился и, догоняя своих, пустил коня галопом. Сбившись плотной кучей, хазары мчались в степь – должно быть, торопились отпраздновать субботу с молитвами, лапшой и курицей.
Полезный обычай и очень благочестивый, размышлял Хайло, глядя им вслед и стараясь подавить сомнения. Полезный-то полезный, но для кого как! Что до киевского государя, тот привык воевать, когда душа запросит, а если уж пить и праздновать, так не в одну субботу, а десять дней подряд. По этой причине вера иудеев могла на Руси не прижиться. Правда, помнилось сотнику, что друг Давид не отказывался драться по субботам и не молился с утра до ночи. Возможно, иудейский бог питал к Ассирии большую неприязнь и дозволял мочить ассиров всякий день.
– Поднимайте коней, – распорядился Хайло, глядя, как ребе бодро шагает в новых сапогах. Его священство выглядел довольным – подошел, притопнул и полез на своего аргамака. Уже сидя в седле, сказал:
– Поношенная обувка, зато впору! Теперь бы приличный лапсердак найти… Ну, Господь захочет, так пошлет! Едем!
Алексашка, вертевшийся неподалеку, ухмыльнулся.
– А можем ли ехать, ребе? Вроде ты говорил, что в субботу нельзя путешествовать?
– Верно, нельзя. Но сегодня у нас середа.
Сын Меншиков даже рот разинул от удивления.
– Это как? Ведь суббота нынче! Тобою же сказано!
– С утра была середа, потом суббота, а теперь опять середа, – невозмутимо объяснил ребе. – Что непонятного, вьюноша? Господь прикажет, и море расступится, а солнце замрет. И такое уже бывало.
Алексашка хотел возразить, но сотник ткнул его нагайкой в спину.
– Не вяжись к святому человеку, прилипала! Как ребе сказал, так и есть: наутро середа, потом суббота, а к вечеру снова середа. Чем ты недоволен? Можем ноги унести, и ладно!
Казаки держались того же мнения. Отдохнувшие кони шли ровной рысью, даже Свенельдов мерин приободрился, и вскоре к ароматам трав добавился запах речной воды и тины, потом повеяло дымком – в станице на северном берегу разжигали костры и печи, готовили ужин. В утробе Свенельда что-то екнуло, братцы Петро и Иванко облизнулись, Сидор утер слюну, а ребе Хаим сказал, что момент торжественный и было бы неплохо сыграть музычку. Господь-де радуется, когда чадам его весело.
Чуриле дважды повторять не пришлось. Расправил он плечи и, глубоко вздохнув, завел:
Ой, мороз, мороз, не морозь меня,
Не морозь меня, моего коня…
Так, с песнями, они дождались баркаса, переправились на другую сторону реки, заночевали в Синих Вишнях, а утром наступил четверг, день вполне подходящий для путешествий. И поехали они на север по Донскому шляху, но не все, а только сотник Хайло с Чурилой и Свенельдом, а при них – ребе Хаим Рабинович и Алексашка сын Меншиков.
Суббота случилась на подходе к Зашибенику, но ребе сказал, что странствие можно продолжить, ибо свершается оно с благой целью. Конечно, это таки грех, но он лично заступится перед Господом за всех путников и уверен, что Бог Авраама, Исаака и Иакова не будет очень гневен – ну, может, вымочит их дождиком или пошлет какую-никакую мелкую болячку.
Господь и правда был милостив, и на пятый день они без всяких приключений добрались до Киева.
А княжью грамоту в сафьяновом футляре Хайло бросил в воду, когда переправлялись через Дон. И, чтобы не всплыла, сунул в футляр здоровый камень.