Книга: Как я был экстрасенсом
Назад: ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ОБЩАЯ ТЕОРИЯ ЭКСТРАСЕНСОВ.
Дальше: ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБЩАЯ ТЕОРИЯ ПРОСТЕЙШИХ ВЗАИМОДЕЙСТВИЙ.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ОБЩАЯ ТЕОРИЯ БОГА.

Если вы дочитали до этого места, и намерены сие занятие продолжать, то наверняка отметили небезынтересный момент. Несмотря на обилие рассуждений, перед вами все-таки не абстрактно-философский трактат, а лишь развернутое толкование ряда событий, имевших место в жизни автора. Заверяю клятвенно: как оно начиналось, так и дальше пойдет. Каждый блок моего невеселого (ой ли?) повествования строится вокруг некой истории. Будет таковая и здесь. Просто в силу особой своей деликатности потребует неожиданно длинной подводки и развернутого комментария. Уж больно дело серьезное. А то еще побьете, недопоняв.
«Если не хочешь нажить лишних врагов, никогда с малознакомыми людьми не говори о религии, политике и футболе. Особенно – о футболе».
Это цитата из рабочей версии моего романа «Выбраковка». Позже я над религией и политикой смилостивился, и вторичное упоминание о футболе выкинул.
А озвучивал герой сию народную мудрость после вот какого случая. По сюжету двое стоят у выхода из московской станции метро «Кропоткинская». Четко в створе между персонажами красуется некое здание. Негоже православному косо в его сторону глядеть, а гоже креститься и радоваться, однако… Типовой армейский храм девятнадцатого века тем и хорош, что типовой да армейский. Небольшой, пропорции соблюдены, прочно стоит на земле, но и не попирает ее собою. Увы, когда его разгоняют до неимоверных размеров, все свое благолепие он теряет напрочь. Кажется, что перед тобой работа советских времен. Впечатление несколько экзотическое – будто наш Главный Храм строили большевики (ой! а разве не они строили-то?). Ладно, не будем о спорном и грустном. Так вот. Дальше происходит следующее. Позволю себе большую цитату.

 

«…Из метро вышла женщина средних лет, остановилась рядом с выбраковщиками и, глядя куда-то промеж них, в сторону огромного белокаменного храма, осенила себя размашистым крестом.
– Смотри, – Гусев толкнул Женьку локтем. – На нас уже крестятся.
– Странно, что еще не молятся, – подыграл Женька.
Женщина бросила на выбраковщиков укоризненный взгляд. Гусев, собственно, для этого ее и поддел – хотелось заглянуть человеку в глаза. С одной стороны, он весьма уважительно относился к религии как некой философской системе. Но в то же время недолюбливал религиозных людей. Было в них что-то такое, чего Гусев не понимал. Добровольное подчинение загадочной высшей силе казалось ему выбором как минимум странным. У него не укладывалось в голове, почему нельзя соблюдать десять заповедей просто из элементарной порядочности. Без непременного погружения в мир церковных психотехник, когда на тебя постоянно исподволь давят – если не православными мантрами, так самой внутренней архитектурой храмов. Да еще и поесть вволю не дают.
– Как не стыдно, молодые люди, – сказала женщина строго, но без агрессии. – Сами не веруете, тогда хоть не кощунствуйте.
Глаза у нее оказались именно такие, как Гусев и предполагал – с легкой отрешенностью, почти незаметной, если не знать, что искать. Глаза человека, с которым Бог, и теперь ему море по колено.
В отличие от самого Гусева – беззащитного перед мирозданием, вечно сомневающегося, но зато свободного.
Женщина отошла было, но вдруг повернула назад.
– Скажите, – мягко спросила она, заглядывая Гусеву в лицо, будто тоже проводя свой эксперимент, пытаясь разгадать душу безбожника. – Неужели вам не страшно?
– Мне-то чего бояться? – удивился Гусев. – У меня перед ним, – он ткнул пальцем в небо, – никаких обязательств нет. Мы ни о чем не договаривались. Это вам, я так думаю, положено бояться, вы же ему душу продали…
Женщина вздохнула, покачала головой и ушла, мелко крестясь и что-то бормоча себе под нос. Наверное, прося у божества снисхождения к идиоту Гусеву…»

 

Если вы читали «Выбраковку», и книга произвела на вас впечатление, то вы наверняка помните, что Гусев не сволочь какая-нибудь редкостная, а просто глубоко несчастное существо. И между прочим, не считая данного конкретного богохульства, на протяжении всего романа герой не нарушает ни одной из заповедей – как бы ни подталкивала его к греху живодерская профессия. Он даже кумира себе не творит, хотя мог бы. А случай с женщиной, крестившейся на храм – так он просто не мог его упустить. Он ведь не атеист, а обычный безбожник. Ему очень интересно: как, почему, зачем приходят люди к религии. Вот герой и не удержался, решил добыть информацию. В свойственной ему манере – тетку подначил. Давайте уж его извиним за это, он все-таки не пай-мальчик, а шериф.
Так сложилось, что «Выбраковка» – роман с мощной документальной подкладкой. В нем большинство второстепенных событий, несущих смысловую и эмоциональную нагрузку (как процитированный эпизод), взято прямо из жизни. Списано с точностью до звука, жеста, взгляда. Несколько лет я по крупицам собирал подходящие сценки, которые наблюдал со стороны, или в которых участвовал сам. Но один момент, каюсь, был автором спровоцирован. Неосознаваемо. Когда глубоко погружаешься в текст, постоянно находишься в нем половиной мозга, что бы ни делал (единственное, за что я недолюбливаю свою работу), невольно принимаешься актерствовать. Уже на подготовительном этапе, прикидывая «раскладку по персонажам», ты вычисляешь – вот эту, и эту, и эту еще роль придется отыграть, как на сцене. Пусть не выходя из-за рабочего стола, но вжиться в шкуру героя, чтобы на бумаге он выдавал максимально правдоподобные реакции. Увы, как я ранее отметил, из текста не вырваться. Либо ты в него занырнул, либо вынырнул. Середины нет. И значит, волей-неволей, ты постоянно выискиваешь в окружающем мире какие-то моменты, способные вызвать эмоциональную реакцию героя, которая обогатит текст. И соответственно реагируешь сам – почти как персонаж. Буквально на грани.
Ну, и когда из метро вышла эта женщина, во мне тут же проснулся старший уполномоченный Агентства Социальной Безопасности Павел Гусев. Тем более, что рядом стоял друг, всегда готовый подыграть, я даже на расстоянии в метр чувствовал его невидимое крепкое плечо, и не обманулся. Вот так иногда делается проза. Когда событие не идет на ум, его можно попросту организовать и впоследствии описать. Старое доброе ноу-хау. Чем-то оно мне напоминает методы, которые еще в Древнем Риме практиковал один высокопоставленный графоман. Вроде бы и не очень похоже, а осадок неприятный остается.
Особенно когда задираешь людей по поводу религии, политики или футбола. Сам по себе каждый такой случай экстремален, и по определению чреват для провокатора физическими увечьями. Ты ведь нападаешь на выстраданное, глубоко личное и, не побоюсь сильного определения, святое в худшем смысле этого слова. До того святое, что убьют.
Не скрою, меня бесит, что религия может быть одним из факторов разобщения людей и разъединения народов. Инструментом деления на «наших», «не совсем наших», «совсем не наших», и даже таких, против которых впору объявлять джихад. Это происходит сплошь и рядом. Недавно понтифик официально извинялся перед теми, кому римско-католическая церковь успела за свою историю нагадить. Геи и лесбиянки по всем доступным каналам яростно лоббировали включение «своего» пункта в текст извинения, но папа до них так и не снизошел. Я догадываюсь, в чем тут дело: секс-меньшинства до сих пор не научились производить на свет потомство (единичные случаи не в счет, тут важна массовость), и этого Ватикан им простить не может. Вот и получается: гугеноты уже хорошие, а гомосеки все еще бяки. И это двухтысячный год? Мы не просто делим людей на чистых и нечистых, как раньше, но теперь еще и выбираем, кому сделать поблажку, а кому нет. Прогресс, однако.

 

Лирическое отступление, сплошь из голых фактов.
У моей жены есть троюродный дед, у которого есть медаль за войну с русскими. Еще у него за эту же войну пенсия по инвалидности. Очень удачно пуля в голову прилетела, а то этот восемнадцатилетний сопляк дрался врукопашную чуть ли не с тремя нашими (все-таки, наверное, с двумя, у страха глаза велики), и как раз готовился отдать концы. Упал замертво, был подобран каким-то польским крестьянином, который его выходил и использовал как батрака, а после сдал нашим. В лагере военнопленных Гуннар научился говорить по-польски и немного по-русски (пригодилось, когда стал искать родственников в России). Вернувшись домой, оказался к глубокому своему удивлению не несчастным мальчишкой, а героическим ветераном и удостоился пенсии, которая ему и позволила заиметь два образования и стать тем, кто он сейчас есть. Примерно раз в год пастор Гуннар приезжает сюда и закатывает роскошные проповеди в кирхе на Китай-городе.
Нет, хохма тут не в том, что пока Гуннар отстаивал интересы рейха в боях, его троюродного брата Игоря, видного московского инженера-дорожника, наши задвинули в Сибирь от греха подальше (фамилия-то немецкая). Такими казусами на Руси никого не удивишь. Спасибо, что не посадили. У отца моего одного из дядьев в сорок третьем отозвали с фронта, потому что вдруг оказалось, что он «иранский подданный, временно проживающий на территории СССР». В сорок первом это почему-то никого не волновало – ассириец, да и черт с ним, лишь бы воевал. Дали направление в тыл, оказалось – в резервацию похлеще еврейского гетто. Леха по дороге свинтил, долго скрывался, и угодил на зону в конце сороковых уже не за это, а по какой-то почти расстрельной статье типа «подрыв социалистической экономики».
Нет, самое-то интересное то, что ежегодно пастор Гуннар на Пасху пишет трогательную поздравительную открытку еще одному своему родственнику, которого знал аж по довоенной Прибалтике. Известен родственник под псевдонимом «Алексий II». Что, в общем, никакой не бред, поскольку наш Патриарх в миру, как известно, совсем не Иванов, а вовсе даже Редигер.
До чего причудливо и красиво тасуется колода – а мы все норовим краплеными сыграть. Зачем?

 

И чего ты, парень, цепляешься к частностям, а потом делаешь обобщения? Кто ты такой, чтобы так выступать? Тебя-то это каким боком задевает? А вот задевает. Иногда просто до костей пробирает. Объясняю, почему.
Событие, к которому я исподволь готовился много лет, произошло в депозитарии Третьяковской галереи. «Депо», как его называют местные – запасник и реставрационные мастерские. Как раз в одном из хранилищ я и стоял у стеллажа, благоговейно читая этикетки. Огромный зал, огромные же стеллажи: выдвижные рамы, внутри которых на специальных решетках подвешены доски. Вдоль одной из стен длинные столы, на них экспонаты, которые должны идти в работу – готовиться к выставкам, например. Я как раз вдоль этих столов проходил в глубь зала, и поэтому не сразу заметил то, что надо было увидеть в первую очередь.
Ничего, оно любого позвало бы. А уж меня, с моей аномалией восприятия, призывало особенно настойчиво. Я просто не сразу освоился в зале – там было слишком много досок, и в сумме они давали очень ровный и мощный фон. «Гляди», – сказал мой провожатый. Я начал глядеть и рассматривать. Временами немного столбенел. Иногда просто внутренне повизгивал от восторга. Действительно слишком много великолепных досок для одного раза. Куда ни посмотришь – шедевр. Глаза разбегаются. Душа поет.
Очень много отличных икон. И все они потихоньку излучали вовне, формируя в хранилище атмосферу удивительного покоя. Воздух был, как положено, холоден и сух. В иных обстоятельствах дискомфортно холоден, градусов пятнадцать. Но когда вокруг такие иконы, желание только одно: впасть в нирвану и остаться рядом с ними навсегда.
Я как раз отлип от Феофана Грека, и теперь всем сердцем впитывал работу Дионисия, когда почувствовал: что-то оттягивает мое внимание. Какой-то объект на самой границе поля зрения. Аж метрах в десяти – и оттягивает. Не потому что цветовое пятно, а потому что… оттягивает.
Я повернулся и обомлел…
С детства люблю древнерусскую живопись. Особой любовью, характерной скорее для потомственного реставратора, коим не стал лишь по стечению обстоятельств. Но мне еще мальчишкой доводилось немного работать с иконами в режиме подмастерья, и я на всю жизнь запомнил неповторимое ощущение комфорта, которое дарит талантливо написанная и хорошо намоленная доска, взятая в руки. Ведь иконы все разные. Во-первых, как любая картина, икона тем лучше воздействует на э-э… потребителя, чем более способный мастер над ней трудился. Во-вторых, ей действительно нужно поклоняться. Много, долго и с наслаждением. Тогда доска постепенно начинает теплеть и генерировать ауру благолепия, о которой я только что говорил, и коей хранилище было пропитано насквозь. Кстати, по моим ощущениям, процесс взаимообмена эмоциями «человек–доска–человек» здорово тормозится, если икону закрывает оклад. Реставраторы оклады недолюбливают – лакокрасочный слой под металлом разрушается очень быстро. У меня отношение другое, мне железка мешает общаться с иконой, от которой остаются только лик святого, да кисти рук.
Я мог бы долго распространяться о том, какую роль в формировании взаимодействия между иконой и человеком, пусть даже неверующим, играет канон, согласно которому доска расписывается. Мне доводилось видеть модернистские опыты в данном направлении, и соблюдение канона чувствовалось – это тоже можно было воспринимать адекватно, т.е. при желании ощущать будто нормальную православную икону. Но как любой художественный метод, канон не всесилен. Талант иконописца еще никто не отменял. По идее Спас Ярое Око должен прожигать тебя глазом насквозь. По идее же даже такой лобовой изобразительный эффект можно свести на нет халтурным исполнением. Есть только один известный мне вариант, когда отсутствие художественного дара компенсируется, иногда даже с лихвой, даром несколько иным. Доску можно расписать с безграничной любовью к ней. И тогда являются на свет иконы беспредельно наивные, но и до такой же степени милые, трогательные, живые. И бывает, что дешевенькая «краснушка» (это иконы для бедных, у них цвет такой характерный), над исполнением которой ты внутренне хихикаешь, нравится куда больше профессиональной, но увы, холодной работы.
Тем более, что «краснушку»-то любили. А ведь каждый год, что довелось иконе пожить настоящей полноценной жизнью, делает ее все более и более иконой. И некоторые чересчур тонкие и чувствительные индивидуумы – наподобие меня, – ощущают это буквально: хоть руками.
Помню, участвовал однажды в варварской операции. Большую икону неудачно деформировало, и деревянные клинья, сшивающие ее на обороте, не справлялись с задачей. Нужно было как-то жестко скрепить доски, иначе картинку порвало бы (опять, в чем и состояла главная проблема) уже через полгода. При музейной работе выход был бы один – раз икону хронически рвет на части, нужно лакокрасочный слой и еще миллиметров пять дерева пересадить на новую основу. Сначала заклеить сверху несколькими слоями микалентной бумаги на рыбьем клею, затем пилить специальной пилой месяц без продыху. Найти подходящие доски, выдержанные лет сто–сто пятьдесят, сшить, вырезать в них ковчег. За это время лакокрасочный слой под собственным весом распрямится, и его можно будет вклеивать по новому месту прописки. Ну, а там еще месячишко покорпеть – и готово. Аналогичная работа с Николой Поясным (размером с хороший письменный стол), удостоившаяся аж большой статьи в журнале «Наука и жизнь» (а время-то было советское) заняла почти год. Сами понимаете, в коммерческой реставрации такие методы применяются крайне редко. Ни у мастера здоровья не хватит, ни у заказчика – денег. Кроме того, заказчику, у которого икона просто висит на стенке, аки нормальная живопись, и не нужен какой-то сверхъестественный уровень реставрации. Ему хочется, чтобы вещь хорошо выглядела и не разваливалась. Ну, и в данную конкретную икону, скрепя сердце, загнали неимоверной длины, сантиметров двадцати, шурупище. Естественно, под острым углом, из-за чего шляпка неэстетично торчала наружу. Кто-то должен был аккуратно снять выступающий кусок металла напильником. Это оказался я. И знаете, те полчаса, что я с иконой возился, помню до сих пор, хотя прошло уже лет пятнадцать. Доска была солидных размеров, больше метра в высоту, я просто ее поставил на попа, сел, прижал к себе тыльной стороной, начал пилить… И все это время она меня успокаивала. Конца восемнадцатого – начала девятнадцатого века, то есть относительно молодая, эта икона явно успела хорошо поработать по специальности. Совершенно не помню, что там было изображено, но габариты выдавали доску, спасенную из разоренной большевиками церкви. И ту сотню с небольшим лет, что ей удалось прожить жизнью, к которой она была изначально предназначена, икона впитывала, как губка, радости и горести людские. К ней обращались с надеждой и мольбой, ее просили о чем-то, на нее надеялись. В итоге она стала живой. И какую-то часть душевного тепла человеческого пронесла в себе через все большевистское лихолетье. А теперь щедро делилась теплом этим, нерастраченным, со мной.
Знаете, ей не было ни больно, ни страшно. Иконы любят, когда их любят. Чувствуют это. Понимают. Они добры. В принципе можно, наверное, всерьез осквернить икону, то есть зарядить ее черной, грязной энергией. Но я таких не видел. Да и нелегко это сделать. По некоторым рублевским доскам, вон, ногами ходили – и ничего, чисты они. Хотя гонят едва заметную подавляющую волну, но так ведь и было задумано. Рублев, как и многие старые мастера, изначально несколько суров. Тогда и канон был строже, и выразительные средства попроще, да и богомазы знали истинный Страх Божий – во всяком случае, умело воспитывали его в себе, дабы передать линией и цветом. Ну, и время было сумрачное. Паства тащила в храм немерено дурных эмоций, где щедро их сбрасывала. А энергетическая «вытяжка» центрального барабана, на котором сидит главный купол, мягко говоря, не промышленный вентилятор, она работает в две стороны, и ее пропускная способность ограничена.
…Итак, я посмотрел направо и обомлел. На столе, прислоненная к стене, полулежала… Нет, не икона. Шедевр. Иконища. Супердоска.
Я вышел из-за стеллажа и мелкими шажками двинулся к ней. Вдруг оказалось, что я в хранилище один. Несколько минут назад моего провожатого окликнули из дверей – эй, тебя к телефону! – и он вышел. Тогда я не придал этому значения. Мне даже в голову не приходило, с чем именно меня оставляют наедине. Повторюсь – в хранилище был очень ровный общий энергетический фон, он меня поначалу убаюкал, но теперь… Теперь я перенастроился на восприятие именно этой, главной иконы, и буквально не мог оторвать от нее глаз – ни гляделок своих косых многострадальных, ни внутреннего зрения.
Даже идеальная по качеству репродукция не передает истинного великолепия тех немногих икон, которые всем миром признаны гениальными. Потому что главное – в единении блестящего художественного исполнения и того света, что излучает шестисотлетняя доска. По моему скромному разумению, почувствовать этот неслышный призыв может даже наглухо закрытый в энергетическом плане человек. Пробьет человечка, пробьет.
Я медленно полз – на полусогнутых, а в душе так вообще на коленях, – в направлении Троицы Ветхозаветной.
По пути запихивал руки поглубже в карманы. А то мало ли, что в ошарашенную голову взбредет. Нельзя такую древнюю икону лапать взопревшими от нервной перегрузки руками. Икона вещь нежная, по прошествии нескольких столетий она начинает интенсивно разрушаться, ей нужен особый микроклимат и постоянный грамотный уход. Передача древнерусских святынь от музеев церкви – старое яблоко раздора между иерархами и музейщиками. И дело не только в том, что многие шедевры давно перешли из разряда достояния церковного в ранг общемировых ценностей. Упирается-то все в простой, как вешалка, тезис: «Вы ж ее угробите!». Храм далеко не самое здоровое место для иконы в плане физической сохранности. В идеале ей требуется герметичный саркофаг с автономным кондиционированием. Но это так, к слову. Я вообще много болтаю, когда вспоминаю о психотравмирующих ситуациях. А тут на меня надвигалась самая что ни на есть психотравма. Если только можно так назвать событие со знаком «плюс».
От иконы тянуло, веяло, да ладно, чего уж там – шпарило! – чем-то запредельным, чему нет названия. И я вдруг обнаружил, что стою в метре от нее, а сам нервно озираюсь и вытираю потные ладони о джинсы. Вытащил-таки из карманов, не удержался. Как загипнотизированный, потянулся руками к доске, внутренне себя утешая, что ни в коем случае не потревожу лакокрасочный слой. И осторожно, прямо нежно, прихватил Троицу за бока. На секунду.
Если ожог бывает добрым, то это был ожог. Я воровато спрятал руки обратно в карманы и огляделся вновь. А потом взял, да и вцепился в доску по-настоящему, как бы обнял ее с торцов и тыльной стороны. Уже секунд на десять. Раскрылся навстречу свету. Замер. Прочувствовал все до конца, до самого донышка. Убрал руки, уже спокойно.
Бог есть любовь, ребята.
Вы можете исписать тонны бумаги и изломать тысячи копий в философских спорах об истинной сущности взаимоотношений человека и божества. Но никакие построения, идущие от голого разума, не дадут вам столько знания, сколько можно получить, оказавшись в зоне прокола реальности, центр которой – икона. Гениально расписанная доска, перед которой пятьсот лет чистого времени стояли на коленях люди. Разные люди, хорошие и не очень, добрые и злые, но все равно поверяющие иконе самое сокровенное, что было в их душах. Эмоции, дамы и господа. Все дело в силе и искренности эмоций. Какой-нибудь средневековый полудурок сто раз мог просить Троицу о том, чтобы у соседа корова сдохла, но саму-то икону он при этом обожал, боготворил.
Вовсе не революционное открытие, правда? Но в том-то и фокус, что я ничего не открывал, не придумывал, не домысливал. Я провзаимодействовал с иконой, и получил совершенно четкую и недвусмысленную информацию о том, что такое Бог. По сей день не знаю, как ее корректно вербализовать. Сама формулировка, которую я использовал – знаменитая и всем известная, – очень многозначна. В первоначальном варианте (насколько мне доступны такие высокие филологические эмпиреи) она значила, что Бог всех любит, что он преисполнен любви. Ну, а что же увидел я?
Свет, понимаете? Разлитая по миру аура сопереживания, бескорыстной любви, чистой преданности. Объединенное излучение всех на планете светлых душ. Столь мощное и плотное, что хватит каждому. Ты только научись подключаться, а дальше и сам поневоле начнешь посылать какой-то сигнал, теплый, радостный, добрый. Вот, примерно так.
Вряд ли я смог бы понять это раньше, мне просто не приходилось так плотно соприкасаться с иконами, близкими по калибру к национальной святыне. Кроме того, в те дни я пребывал на пике своей формы, и действительно очень много всего мог почувствовать. Ну, я и почувствовал.
Да, специально для особо интересующихся. Ваш покорный слуга был крещен по православному обряду в возрасте примерно трех лет. Крещен у некоего батюшки на квартире, полуподпольно (нынешней молодежи этого уже просто не понять). Исполняющим верующим пока что не стал. В основном из-за глубокого неприятия любой стадности (в переводе с русского: гордыня неуемная). Ну, и отголоски зачаточного профессионализма сказались – вы уже в курсе, как именно я привык оценивать церковные атрибуты. К тому же, в молодые годы я слишком остро воспринимал ту ауру благолепия, которая и есть самая чудесная отличительная черта православных обрядов. И очень расстраивался, замечая, как редко обряд выходит за рамки привычного ритуала. Когда вроде бы все нормально, а что-то не стыкуется, нет контакта с верхом. Ничего не имею против вращения молельных колес, но мы ведь не в Тибете, правда?… А бывает и хуже – как ни подстраивайся, сплошной дискомфорт и тоска смертная. Если вас в храме давит, плющит, корежит, если вы ощущаете смутный внутренний неуют – значит, той самой ауры нет. Утверждаю: когда все сделано по правилам, вам не потребуется серьезных усилий, чтобы нырнуть всей душой в общую волну. Впрочем, священники – как художники, они живые, очень разные, некоторые обделены талантом, а у остальных тоже иногда гуляет настроение. Не стоит от них требовать, чтобы каждая служба непременно превращалась в истинное священнодействие.
И не стоит вообще требовать каких-то ощущений, если у тебя в душе не осталось ни крупицы любви.

 

Стоял я однажды у гроба на отпевании, которое шло, что называется, «по полному чину». Действо по нынешним временам довольно редкое, и хор с непривычки дважды сбился. Батюшка одно, хор другое.
Вроде бы конфуз, а главное – потеря ритма, который при богослужении играет значительную роль. Но какая служба получилась отменная! До сих пор ее вспоминаю. И все, кто был тогда во Всех Скорбящих на Ордынке, соглашаются – да, каждого бы так провожали.
Даже запах ладана, который я не люблю (жесткая ассоциация с тяжелым обмороком и последующей травмой прямо на выходе из храма в одном высокогорном монастыре; одиннадцать лет, гипоксия, подбородок и губы всмятку о камни)… даже запах ладана в тот раз меня совершенно не тревожил.

 

А теперь, наверное, пора вспомнить свое место и умолкнуть, ибо я рассказал о том случае непосредственного прикосновения к Богу даже больше, чем собирался. И уж гораздо больше, чем мне положено.
Назад: ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ОБЩАЯ ТЕОРИЯ ЭКСТРАСЕНСОВ.
Дальше: ГЛАВА ПЯТАЯ. ОБЩАЯ ТЕОРИЯ ПРОСТЕЙШИХ ВЗАИМОДЕЙСТВИЙ.