Глава восьмая
1
Утром посланец известил Хальварда, что воевода Перемысл, только что вернувшийся из Смоленска, желает прибыть к нему для важного разговора. Желание это было несколько неожиданным в устах молчаливого славянина, всегда подчеркнуто державшегося на расстоянии от забот Хальварда, что придавало просьбе о свидании особый вес. Хальвард продумал предстоящую беседу, решил, что она непременно коснется Сигурда, как прямого помощника Перемысла, и считал, что полностью подготовился к встрече. Сигурд мог счесть для себя оскорбительным способ, при помощи которого его побратали с Урменем, пожаловаться послу, и Перемысл, со свойственным ему прямодушием, вероятнее всего, шел требовать объяснений.
Вопрос был достаточно щепетильным, здесь нужны были осторожность и выжидательный подход. Хальвард понял это. Пришел Перемысл, и они, обменявшись должными приветствиями, уселись для беседы. Однако на все его расспросы о Смоленском посольстве воевода отвечал кратко и только то, что было известно решительно всем. И все же наблюдательный Хальвард быстро приметил особую тревогу, которую, впрочем, Перемысл и не пытался скрывать, и решил зайти с другой стороны.
— Я слышал, что Сигурду пришлось кого-то убить, выручая Урменя из беды, воевода Перемысл?
— Двоих, — кратко ответствовал, воевода, показав два пальца для большей убедительности.
— Двоих с искалеченной десницей? — Хальвард не смог скрыть удивления, подумав, что его соглядатаи явно недооценили боевую хватку юного варяга.
— У него был добрый знахарь, — произнес Перемысл и, помолчав, неожиданно решил развить эту тему. — Женские руки творят чудеса, боярин.
— Да, — согласился Хальвард, лихорадочно соображая, зачем же все-таки пожаловал воевода.
— Вот это-то меня и тревожит, боярин, — озабоченно вздохнул Перемысл. — Князь Воислав послал в дар конунгу Олегу именно такие руки.
— Девицу?
— Да.
— Славянку?
— Германку. Говорит, что не помнит, откуда родом. Зовут ее Инегельдой.
— Ты говорил о ней конунгу?
— Я говорю о ней тебе.
— Тогда очень прошу доставить ее ко мне для беседы, воевода.
— В сенях ждет, — произнес Перемысл, вставая. — Я пошел, дело сделано. Жди, боярин, сейчас приведут.
Откланялся и вышел, и почти тотчас же ввели Инегельду, с головой укрытую, легким покрывалом. Сопровождавшие ее сразу удалились, без всяких слов оставив девушку у порога. Хальвард делал вид, что по горло занят, рассматривая первый попавшийся свиток и бросая поверх него короткие взгляды. Девушка стояла там, где ее оставили, не шевелясь и, кажется, не, дыша. «Раба? — подумал боярин. — Если нет, то тебя неплохо подготовили ее изображать».
— Сними покрывало.
Инегельда перебросила покрывало за голову, на плечи, и в покоях как будто стало светлее от теплой волны ее золотых волос. Этого Хальвард не ожидал и, опустив свиток, теперь разглядывал ее уже в упор. Она продолжала стоять совершенно неподвижно, ни разу не подняв на него глаз.
— Имя?
— Инегельда.
— Я спрашиваю о полном имени. Твоем и твоего рода.
— Рабыни не имеют рода, господин.
«Если ты и вправду рабыня, то готовили тебя в наложницы», — продолжал размышлять Хальвард. И спросил:
— Откуда ты?
— Из земли пруссов. Отдали в рабство за долги отца. Вот и все, что я о себе знаю.
— Имя твоего хозяина?
— Последнего звали Эвальд.
«Эвальд — „законный господин“, — перевел с древнегерманского Хальвард. — Может и не быть личным именем».
И спросил:
— А первого? Второго, пятого? Назови всех.
— Было только двое. Первого не знаю, была слишком мала. У Эвальда прожила десять лет.
— Тебя учили?
— Танцам, пению, языкам, хорошему обхождению.
— Какие языки знаешь, кроме древнегерманского?
— Славянский. Няня была славянкой. Ее имя — Смирена.
— Эвальд продал тебя купцам?
— Нет, господин. Его усадьбу захватили балтийские даны. Была битва. Многих убили, а меня не тронули и вскоре продали двинским купцам.
— Оставив девственницей?
— Я невинна, господин, — тихо сказала Инегельда. — Невинность стоит во много раз дороже.
— И это подсчитали датские викинги? — усмехнулся Хальвард. — Ложь труднее правды: ее приходится запоминать.
Он сказал наугад, но по тому, как чуть дрогнули длинные ресницы, понял, что попал в цель. Размышляя, походил по комнате. Инегельда по-прежнему стояла не шевелясь, скромно потупив глаза.
— Сядь.
Она послушно села на край скамьи, положив руки на плотно сжатые колени. Хальвард оценил положение рук, посадку и в особенности прямую спину девушки: в этом проглядывала порода, этому невозможно было обучить. Не только сама Инегельда — все ее бабки и прабабки сидели именно так, как сидела она, не сутулясь и не напрягаясь.
— Ты знала, что тебя отдадут князю Воиславу?
— Нет, господин. Меня просто ввели в его покои.
— И он не воспользовался твоей невинностью?
— Нет, господин. Я…
Инегельда неожиданно замолчала. Хальвард подождал, но молчание затягивалось, и он спросил:
— Ты что-то хотела сказать?
— Я… Я была очень удивлена.
— Я тоже, — со всей возможной простотой согласился боярин. — Это необычно, правда?
— Так мне показалось.
— А потом тебя передарили. Тебе известно, кому?
— Нет, господин.
— Князь Воислав отдал тебя в дар конунгу Олегу.
— Конунгу Олегу?
Инегельда на миг взглянула, и Хальварду показалось, что во взгляде ее мелькнула растерянность. Но она тут же прикрыла взгляд ресницами.
— Ты не знала об этом?
— Разве вещи говорят, кому ее завтра подарят? — в голосе Инегельды слышалась горечь, но она быстро справилась с собой. — Я должна была бы догадаться: прислуживающие мне женщины много говорили о великом вожде русов.
— Ты любишь болтать с женщинами?
— Я выросла среди них.
— Пока поживешь с ними.
Он кликнул гридина, что-то шепнул ему, и гридин тотчас же удалился. Хальвард больше не говорил с девушкой, но, сев в кресло, уже не спускал с нее глаз. И за все это время ресницы Инегельды ни разу не дрогнули.
Вошли две молодые женщины. Хальвард молча указал одной из них на Инегельду, и та, взяв девушку за руку, тут же увела ее из его покоев.
— В баню, — сказал Хальвард оставшейся. — Осмотри тело, нет ли шрамов. Приглядись к ногам: как развиты, не скакала ли на лошадях с детства. Прощупай всю одежду, нет ли где снадобий или иглы. Затем оставишь ее у себя. Беседуй о детстве и отрочестве почтительно, но постоянно. Обо всем будешь докладывать только мне. Ступай.
Низко поклонившись, женщина молча вышла.
2
Альвена долгое время размышляла о последней беседе с Хальвардом. Она была уже в том возрасте, когда самые тяжкие раздумья приходят к одиноким женщинам по утрам, в той неуютной тишине, в которой сон прерывается не криками детей, не ласками мужчины, а горьким безмолвием одиночества. Нет, она тосковала не по объятиям и поцелуям, щедро отдав их тому единственному, в котором пробудила мужчину: ее мучило отсутствие забот, пустота неосуществленного материнства. Если бы Олег не ушел в поход, если бы он, как прежде, изредка навещал ее, пустота эта была бы полностью уравновешена и Альвена имела бы все основания считать себя счастливой. Но конунг спешил на войну, необъяснимое предчувствие подсказывало ей, что свидание их было последним, почему она и постаралась вложить в него самую высокую мечту, какая только может выпасть на долю вождя: не о победе и торжестве, не о власти и славе, а о спасении собственного народа. Только осуществление этой мечты было достойно ее любви и преданности, все остальное казалось преходящим и мелким, и Альвена была чуточку горда собой, что осторожно и мягко сумела внушить ее Олегу.
Так уж случилось, что Альвена вырастила эту мечту в себе самой задолго до того, как решилась поделиться ею со своим повелителем. Ее дед, заменивший ей погибшего в битве отца, был самым известным скальдом, знатоком истории русов, певцом их былой славы в нынешнем трясинном забвении. Она знала его саги наизусть, когда-то пела юному Олегу и, поразмыслив, пришла к выводу о единственном знамени, под сенью которого следует приносить в жертву и себя, и дружину, и саму будущность их небольшого племени, когда-то согнанного с родных земель и обреченного существовать по законам волчьей стаи, найдя свою нишу где-то между мирными славянами и хищными безродными варягами, заполонившими побережья Балтики и великих торговых путей. И безмерно гордилась, что мудрый всезнающий Хальвард по достоинству оценил ее попытку. Настолько, что обещал свидание с конунгом, несмотря на то что Олег наложил на них строгий запрет.
Хальвард появлялся нечасто, от случая к случаю, и Альвена была несколько удивлена, получив корзину с яствами вскоре после столь важной для нее беседы. Дары означали, что боярин явится этим вечером в давно оговоренный час и что Альвена должна отослать прислугу. Раздумывая, что могло послужить причиной этого поспешного свидания, Альвена отпустила своих людей (тут же, впрочем, незаметно замененных людьми Хальварда), сама накрыла на стол, прекрасно зная, чем именно потчевать грозного боярина Олегова окружения, и подготовила несколько вполне безобидных ответов на возможные вопросы в слабой надежде, что Хальвард уже изыскал способ, как отправить ее к конунгу, не вызывая его гнева.
Боярин пожаловал в сумерках и, вопреки обыкновению, сообщил о цели посещения, едва переступив порог:
— Воевода Перемысл привез дар князя Воислава нашему конунгу. И должен отметить, что проявил при этом весьма разумную предосторожность. Кажется, я его недооцениваю.
— Каков же дар? — спросила Альвена, насторожившись, — Фряжское вино, византийские доспехи или смарагды из Индии?
— Все вместе, — очень весомо ответил Хальвард. Если бы Хальвард и в этот вечер начал играть по уже отработанным правилам, Альвена не стала бы утруждать себя разгадыванием его многозначительных намеков. Но боярин был явно озабочен даром Смоленского князя, и она призадумалась. «Отрава. Блеск. Красота», — определила она, мысленно соединив дары. И уверенно сказала:
— Женщина.
— Женщина, — подтвердил Хальвард. — Юная дева с германским именем Инегельда, золотыми волосами и жемчужной кожей. Не скрывает ни того, что родом из Прибалтийских земель, ни того, что знает славянский язык. Что это — наивность девственницы или женская полуправда?
— Блеск брони, Хальвард, Что он может скрывать?
— Сначала о том, что удалось подсечь на мелкие крючки. Например, Инегельда утверждает, что побывала в руках датских викингов и осталась девственницей. Ты веришь, что так могло случиться?
— Только при особых обстоятельствах.
— Каких?
— При сильном и жадном конунге: невинная раба стоит несоизмеримо дороже самой красивой и опытной женщины. Она действительно невинна?
— Да, мои женщины осмотрели ее. И все же вопрос с данами остается пока вопросом. Тем более что у Инегельды дрогнули ресницы, а она умеет владеть собой.
— Сделаем зарубку для памяти. Ее рассказ можно проверить?
— Проверить можно все, если есть время. Даны действительно грабили берега Пруссии еще пять лет назад, пока их не вытеснили свеи из Балтийского моря. Но ты права, сделаем зарубку. — Он помолчал, точно и впрямь врезая в собственную память некий знак — Зарубка вторая: она не знала, что преподнесена в дар нашему конунгу, и, кажется, даже немного растерялась, узнав об этом. Подчеркиваю: кажется, не более того.
— Конунг Олег хорошо известен в Прибалтике, — улыбнулась Альвена. — Какая женщина не растеряется, узнав, для кого именно берегли ее девичество даже датские викинги?
— И все же — зарубка, — задумчиво сказал боярин. — Она ухожена, на теле нет никаких шрамов. Однако мышцы ног развиты сильнее, чем это обычно бывает у девиц ее возраста. Какова возможная причина? Скачки на лошадях?
— Могут быть и танцы.
— Могут, — согласился он. — Она рассказывала женщинам, что ее учили даже хазарским пляскам с прыжками.
— Тем более…
— Рассказывала сама, без наводящих вопросов, — перебил Хальвард. — Опять — броня? И наконец, последняя зарубка. Главная слабость князя Воислава — женщины. Причем чем моложе, тем охотнее. И вдруг этот женолюбец отдает Перемыслу девственную жемчужину с золотыми волосами. Отдает сам, без всякого намека со стороны нашего посла. Если, конечно, не считать того, что сделан этот дар в ответ на Изборск.
— И это объяснимо.
— Объяснимо все, но все — по отдельности. — Хальвард неожиданно замолчал, отхлебнул густого вина из тяжелого кубка. Сказал вдруг совсем иным тоном: — Ты соединишь все эти зарубки, Альвена. Завтра в это время Инегельду доставят к тебе. Не торопись, речь идет о безопасности конунга Олега. — Боярин встал. — Прими мою благодарность за прекрасный ужин.
— Ты к нему так и не прикоснулся.
— Зарубки. — Он усмехнулся и, поклонившись Альвене, вышел из покоев.
3
Могучий славянин быстрым шагом шел через лес, неся за спиной мешок с головой палача. Он знал чащобы и перелески, броды и топи, как добрый хозяин знает собственный двор. Тенью скользил в рощах, бесшумно пробирался сквозь буреломы и завалы, и даже во мху его разлапистые лапти не оставляли следов. Он был умелым охотником и знающим следопытом.
К концу дня он благополучно миновал леса и трясины и вышел на заросшую кустарником опушку. Впереди за полосой возделанной земли виднелось небольшое селение в несколько дворов, где не видно было людей, но слышался собачий лай да крики петухов, созывавших ко сну заблудших кур. Здесь он остановился и, осмотревшись, сел, выбрав укрытое место. Почти не шевельнувшись, он просидел до поры, пока не смолкли петушиные вопли, собачий перебрех и пока не сгустились сумерки. Тогда поднялся и беззвучно направился в селение.
Собаки на него не взлаивали, тихим ворчанием отмечай, что не спят и знают о его приближении. Свой для них он был человек, не баловал, но подкармливал, не заигрывал, но по шее потрепать не забывал, хоть и нечасто, что собачья душа ценила особенно. И охотник незаметно и без всякого шума добрался до крайнего двора. И свой пес лишь молча ткнулся в ноги, с детства приученный не впадать в буйный восторг при виде хозяина. А хозяин сначала прошел к погребу, открыл его и спрятал в дальнем углу страшноватую свою ношу. И только после этого прошел к избе и постучал.
— Кто? — настороженно спросил из-за плотной двери женский голос.
— Ратимил.
Дверь тотчас открылась. Женщина потянулась к нему, но он лишь погладил ее по плечам и отстранил:
— Сыны здоровы?
— Здоровы.
— Буди Первушу. Тихо буди.
— А ужин?
— Потом. Пока будем ужинать, готовь сына в дальнюю дорогу.
— Куда?… — ахнула женщина.
— Тихо. Тогда вернется. Исчезнет и вернется. Скажи, чтобы ко мне в закут пришел.
Жена молча покивала головой и ушла. Она была не забитой и покорной, а заботливой и смышленой, хорошо понимала, что означают слова мужа «исчезнуть и вернуться». Чтобы вернуться, надо было сначала исчезнуть, беззвучно и незаметно раствориться в лесах и топях, и всякое промедление здесь становилось опасным.
Ратимил тихо проскользнул в закут, напоминавший то ли кладовую, то ли коптильню, то ли что-то еще, очень нужное в хозяйстве охотника, но имевший три выхода: в избу, во двор и — потайной — в сторону близкого леса. Очень хотелось и поесть, и поспать, и попариться в баньке, но этой короткой ночью надо было во что бы то ни стало исчезнуть, чтобы когда-нибудь вернуться. Вернуться с чистой совестью, исполнив наконец-таки клятву, данную самому себе, и шаг из родного дома был первым шагом к исполнению этой клятвы.
Вошел Первуша — его старший, не по годам сильный и сообразительный отрок с уже заметным пушком на верхней губе. Низко поклонился отцу, прекрасно усвоив, что ночью в закуте слушают, а не говорят. Ратимил указал ему место на скамье рядом с собою, подождал, пока сын усядется рядом, плечом к плечу, и, помолчав, тихо начал говорить:
— То, что сейчас поведаю, умрет в тебе, как только исполнишь. А коли поймешь что исполнить нет возможности, то еще раньше. Так это важно.
Сын молча кивнул.
— Пойдешь далеко: в Старую Русу. Как идти, объясню по дороге. Я учил тебя двум языкам, и ты будешь говорить на том, на каком тебя спросят, а спрашивать на том, на каком говорят вокруг, но всегда говори кратко, а слушай долго. В Старой Русе найдешь терем воспитанницы конунга русов Нежданы. Добейся, чтобы она тебя приняла. На крайний случай — и запомни: только славянину! — скажешь, что ты пришел от Тридцать шестого. Запомнил?
— От Тридцать шестого, — тихо повторил Первуша.
— Неждане скажешь, кто ты и что я велел передать так: «Отец нашел ключ». Повтори.
— Отец нашел ключ.
— Нашел, — самому себе с огромным удовлетворением повторил и Ратимил. — Только чтобы закрыть им черное сердце… — Он помолчал. — У Трувора Белоголового был сын. Его имя — Сигурд. Он спрятал приманку для Рюрика где-то на болотах. Спроси Неждану, знает ли она его. Если знает, пусть сделает так, чтобы я с ним встретился. В день солнцеворота там, где она и ее уйко Перемысл когда-то нашли меня умирающим и вдохнули новую жизнь. Запоминай, что говорю сейчас, все запоминай. Ты — мой вестник.
— Я запомнил, отец.
— Твои друзья — Неждана и Перемысл. Твои враги — варяги Рюрика и люди Хальварда: они недоверчивы, подозрительны и любопытны. Подробности доскажу по дороге: треть пути мы пройдем вместе.
— Прости, отец, что перебиваю речи твои, но скоро начнет светать.
— Ты прав. — Ратимил встал. — Мать уже собрала котомки. — Он вдруг крепко обнял Первушу. — Ты поможешь мне исполнить мою высокую клятву, сын. Больше некому. Рюрик всегда умел прятать концы, и только я выскользнул из его пряжи. Пойдем.
4
«Дитя, — с горечью подумала Альвена, увидев Инегельду. — Глаза растерянные, но без испуга. А ведь всю жизнь среди чужих…» И заговорила с нею спокойно и приветливо.
Инегельда умела расспрашивать и еще по дороге многое узнала о хозяйке того дома, в котором ей предстояло жить: одинока, немолода, бездетна. И глядела с обдуманной наивной растерянностью, широко распахнув синие глаза.
— Что я могу вспомнить, госпожа, когда меня увезли совсем маленькой? Иногда виделся кто-то в белом. Может быть, мама, потому что мне становилось покойно.
— Тебя били?
— Нет, госпожа. Со мной обращались, как с византийским зеркалом, которое легко разбить и невозможно собрать.
Эта беседа проходила на третий день, когда в синих глазах предназначенной в наложницы рабыни окончательно угасла настороженная растерянность. А до этого Альвена ни о чем ее не спрашивала. Показывала хоромы и усадьбу, знакомила со служанками и много говорила сама. О Старой Русе, о себе, о детстве конунга Олега, проведенном среди варягов Рюрика. О его увлечении охотой, когда он вернулся в родные места, о битвах, в которых он неизменно побеждал. Рассказывала обо всем, но две темы оставались запретными: ее личные отношения с Олегом и — Неждана. Воспитанница была не только предметом особой любви и заботы конунга, но и самым слабым звеном его кольчуги.
А в тот, третий день они сидели в беседке, густо увитой хмелем, и расшивали нагрудные женские уборочья. В кустах отцветающей сирени щелкали птицы, у ног солидно жужжали шмели, было уютно и на редкость покойно. Тихая послушная девочка начала даже что-то почти беззвучно напевать, и тогда Альвена впервые спросила, что она помнит о своем родном доме.
— Ничего, госпожа, — грустно улыбнулась Инегельда.
— Мужчины тебя обижали?
— Нет, госпожа.
— Ласкали?
— Н-нет, госпожа…
По тому, сколь протяжно и неуверенно прозвучало это отрицание, как еще ниже над рукоделием склонилась золотоволосая головка, Альвена поняла, что девушка сказала полуправду и что эта полуправда мучает ее.
— Они тебя трогали?
Девушка молчала, еще ниже опустив голову.
— Я спросила, — тверже, чем обычно, повторила Альвена.
— Я невинна, госпожа. Клянусь…
— Я спросила не об этом, и ты знаешь, о чем я спросила. Подними лицо и посмотри на меня. Тебя трогали мужские руки. Где желали. Часто?
— Один раз, — еле слышно пролепетала Инегельда. — Один раз плюнули в зеркало, а я до сих пор чувствую липкие пальцы. И не могу отмыться, стереть с себя…
Из-под опущенных ресниц выползли слезинки. Крупные, как речные жемчужины на уборочье самой хозяйки: Инегельда умела плакать так, как это было нужно.
— Успокойся, — голос Альвены дрогнул. — Я больше никогда не спрошу тебя об этом. Никогда.
Она притянула к себе золотоволосую головку, прикоснулась губами, прижала к груди. Инегельда позволила себе робко всхлипнуть — ровно настолько, насколько требовалось, — и замерла на груди Альвены, старательно вслушиваясь, как бьется ее, а не свое собственное сердце.
«Несчастный ребенок, — думала Альвена, чувствуя, как волна теплой нежности поднимается в ее душе. — Одна во всем свете, совершенно одна. Византийское зеркало. Как точно она определила свое положение-драгоценность, которую так легко сломать навсегда…»
Больше они не касались в своих разговорах ни похотливых рук, ни грязных намеков, ни каких-либо попыток продажи девочки-рабыни. Но беседы продолжались, делаясь все длиннее и обстоятельнее, пока не превратились для Альвены в потребность ежедневно ощущать подле себя юное существо, быть с нею ласковой и внимательной, слушать ее милый тихий голос. На какой-то грани Альвена поняла, что ее старания по изучению таинственного дара князя Воислава вот-вот сменятся почти материнскими заботами о несчастном ребенке, волей сдержала собственные чувства и заставила себя вспомнить о зарубках, оставленных подозрительным Хальвардом.
— Расскажи мне о датских викингах, Инегельда. Даже если тебе будет больно что-то вспоминать, придется перешагнуть через боль.
Из глаз Инегельды двумя потоками хлынули слезы. Она глядела в упор на свою госпожу, не моргая, не говорила ни слова, слезы стекали по нежным щекам, а во взоре было столько ужаса и отчаяния, что Альвена тут же пожалела и о своем вопросе, и о тоне, каким он был задан. Обняла, по-матерински прижала к груди.
— Успокойся, Инегельда, успокойся, слышишь? Прости, я не знала, что принесу тебе такую боль.
Инегельда разрыдалась. Отчаянно, взахлеб, дрожа всем телом и бессвязно повторяя:
— Мамочка, мамочка… Почему тебя нет, мамочка моя, почему тебя нет?…
Альвена тут же уложила ее, укутала, напоила настоем из корней валерианы.
— Я не буду больше расспрашивать тебя, не бойся.
— Я все расскажу, — тихо сказала Инегельда, чуть успокоившись. — Я все еще боюсь данов, госпожа. Помоги мне изгнать страх из памяти моей, и я расскажу все.
Больше Альвена ни о чем не расспрашивала. Не забывая о тревогах Хальварда, она уже никак не могла соединить его подозрения с несчастной девушкой, столь жестоко и несправедливо обделенной судьбою. Да, заботы о безопасности конунга Олега по-прежнему оставались главными ее заботами, здесь ничего не изменилось, да и не могло измениться, но некий восклицательный знак повышенной осторожности и особой своей ответственности как бы отступил, смягчился, утратив свое грозное всепоглощающее значение.
Теперь она старалась быть особенно ласковой и предупредительной, избегала касаться прошлого и стремилась окружить несчастную рабыню той любовью и вниманием, которых Инегельда по ее представлениям была лишена всю жизнь, не замечая, что эта подчеркнутая любовь все больше и больше овладевает ею самой.
Инегельда не просто чувствовала, как меняется ее госпожа, но и прекрасно понимала ее состояние, считала мелочи, которые прорывались все чаще и чаще. Ловила ласковые взгляды, которые с каждым свиданием становились все естественнее, будто вымораживаясь из-под ледяного наста когда-то замороженной души; ловила не столько слова, сколько оттаивающий голос своей навсегда одинокой госпожи. Она была не только умна и на редкость наблюдательна, но и обладала природным даром утонченной прозорливости, и юный возраст ее был здесь не помехой, а, скорее, подспорьем, щитом, за которым легко и просто можно было укрыться от собственной нечаянной оплошности, переждать, передумать, найти иной подход и приладить новую улыбку. Ей присуща была звериная неподвижность выжидания, и она — выжидала.
И сочиняла историю о нашествии данов, которых никогда не видела в глаза. Здесь нельзя было промахнуться, нельзя было увлекаться самим рассказом, который неизбежно потребовал бы расспросов и уточнений; здесь следовало опираться на девичий страх, пугать слушателя и почаще пугаться самой, уходя в слезы и рыдания, если, предположим, спросят, бородаты датские викинги или безбороды, сражаются мечом или секирой, со щитами или без щитов. А это все требовало запасов жалости, любви и сострадания, которые способны были бы вовремя удержать Альвену от всяческих уточнений, и Инегельда жадно и старательно копила признаки любви и сострадания, как скряга копит пыль от кошеля, в котором хотя бы раз звякнуло золото.
— Целиться нужно не в оленя, — с детства учил отец. — Не в оленя, а в березу, мимо которой он ходит на водопой. Ищи березу, Инегельда: олень придет, когда почует жажду.
Березу Инегельде указали, олень появился сам собой. Но только она, она одна могла пробудить в олене жажду и подвести его к березе в тот миг, когда нацелит стрелу.
5
— Я готова, госпожа, рассказать тебе о набеге данов.
— Не надо, девочка. Не надо мучить себя воспоминаниями.
— Но я должна…
— Воспоминания — обратная сторона памяти. Если память возвышает и тем дает нам силы для жизни, то воспоминания только крадут эти силы и делают нас слабыми.
— Но воспоминания живут во мне и терзают меня, госпожа. Я хочу выбросить их из своей души. Выбросить и обрести покой рядом с тобою. Покой навсегда.
Инегельда хорошо продумала рассказ, точно рассчитав, когда прольет слезы, когда вздохнет, когда судорожно всхлипнет, а когда и разрыдается. Так что Альвена побежит за отваром из корней валерианы, забыв о половине рассказанного. Она уже натянула тетиву: оставалось подвести оленя к березе.
— Я жила на укрепленной усадьбе моего господина Эвальда, — начала Инегельда, добившись разрешения говорить. — У господина была сильная стража, а в середине усадьбы стояла башня из валунов: с глубокими подвалами, где можно было укрыться от стрел и переждать, пока не придет помощь. И мы жили спокойно. Господин был добр к нам, рабыням, у нас всегда было вдоволь еды и одежды. Он даже позволял нам веселиться и любил смотреть, как мы танцуем у костров на берегу моря. А молодых женщин, юных дев и маленьких девочек у господина всегда было много. Одни вдруг исчезали, другие — появлялись, но тогда я не знала, куда они исчезают и откуда появляются. Теперь я понимаю, что он скупал девочек где только мог, учил их танцам, песням, хорошему обхождению и продавал с большой выгодой для себя. Так и я попала к нему совсем еще маленькой, но он не спешил со мной расстаться и никогда не показывал никаким покупателям, из каких бы земель они ни приходили. Наоборот, очень скоро он приблизил меня, взял в свои покои, окружил няньками и прислужницами, учил меня языкам и даже… даже скакать на лошади в седле и без седла. Я не говорила об этом, потому что никто никогда не поверит, чтобы рабыню учили управляться с конем, но я ничего не хочу скрывать, моя госпожа, я расскажу все без утайки, потому что мне тепло рядом с тобою и сердце мое наконец-то разжалось.
С каким наслаждением, с каким сладким томлением слушала Инегельду Альвена! Истосковавшееся по материнству сердце уже подавило в ней и недюжинный ум, и волю, и даже ту высокую боль о вырождающемся в топях родном народе, которую она искренне полагала доселе единственным смыслом всей своей жизни, ниспосланным ей богами. Слушала, но уже не слышала. Не слышала готовых ответов на еще незаданные вопросы, ловко вставленные Инегельдой в хорошо продуманный рассказ.
Но пока не прозвучали те слова, которых ждала Инегельда от Альвены. И поэтому, чуть помолчав с грустной улыбкой на пухлых, еще таких детских, таких мучительно беззащитных губах, продолжала:
— Я была еще мала, чтобы понять тогда отношение господина Эвальда ко мне. Знала от женщин, которые учили меня, и от служанок, которые мне прислуживали, что господин когда-то потерял жену и детей во время бури на море, сам чудом спасся и дал клятву, что не женится и останется верен погибшим до конца дней своих. И только потом, потом, попав в чужие руки, к новым господам, я поняла, что мой добрый господин видел во мне погибшую дочь, а не прибыльный товар и, вероятно, не хотел со мною расставаться вообще. Но боги рассудили иначе.
Она замолчала, но уже не грустная улыбка, а горе, огромное горе и огромная боль читались на ее лице. А в остановившихся, вдруг заледеневших глазах отразился такой живой, такой черный ужас, что Альвена, не выдержав, прижала к груди ее головку:
— Не надо. Не рассказывай. Тебе больно и страшно, я вижу.
— Мне больно и страшно, госпожа моя, — покорно повторила Инегельда. — Но я должна, должна…
И вновь Альвена промолчала, и девушке пришлось заговорить быстрее, чем она рассчитывала.
— Я не знаю… то есть я не помню. Была ночь, меня схватила Смирена… Та славянка, няня, я рассказывала тебе о ней, госпожа. Схватила сонную и потащила из дома. Кажется, он уже горел… А во дворе слышались вопли женщин, крики мужчин, лязг мечей. Все метались, все куда-то бежали, но Смирена пробилась сквозь челядь, и мы вышли к башне. Ее окружала стража господина Эвальда, он подхватил меня на руки и понес, а Смирена бежала сзади. Кругом шуршали стрелы, и господин прикрывал меня своим телом. И только в башне передал Смирене, а сам поспешил назад к своим воинам.
И вновь Инегельда на мгновение примолкла, и вновь Альвена ничего не сказала. Не желал олень идти к березе, не почуял еще жажды, которая вдруг перехватывает горло, и Инегельде ничего не оставалось делать, как продолжить столь опасный для нее рассказ.
— Меня повели по каким-то крутым и темным лестницам. Смирена совсем измучилась, я уже тащила ее за собой, и мы спустились в подвал, где было много детей и женщин. Я хотела остаться с ними, но Смирена и еще одна рабыня — хазарянка, что учила меня их танцам, — увели меня в самую дальнюю часть, и вход в нее женщины завалили снопами. Мы сидели в кромешной тьме, повсюду бегали и пищали крысы, хазарянка отгоняла их, а потом я пригрелась и уснула на коленях Смирены. — Инегельда судорожно вздохнула. — А проснулась от диких криков, хохота, железного лязга. Вооруженные мужчины втащили нас в подвал, и при свете факелов я увидела… я увидела обнаженных женщин со вспоротыми животами, госпожа моя! От ужаса я почти потеряла сознание, Смирену и хазарянку куда-то поволокли, а меня… с меня сорвали все одежды, госпожа, я стояла совсем голая, а они гоготали и хватали меня где хотели… Но, наверное, они уже насытили свою дикую ярость на тех несчастных женщинах, которые стонали, хрипели, еще шевелились на полу подвала со вспоротыми животами в лужах крови. Насытили, потому что не повалили меня на солому, а потащили наверх и вынесли из башни. И я увидела отсеченную голову своего доброго господина, воздетую на пику, и опять все затуманилось в моей голове, и я не знаю, что они сделали бы со мной, но тут подошел их конунг…
— Девочка моя! — выкрикнула Альвена, целуя залитое слезами лицо Инегельды. — Я никому не отдам тебя, никому! Я выпрошу, вымолю тебя у конунга, я заменю тебе мать, я сделаю все, все сделаю, чтобы ты навсегда забыла о пережитом и обрела бы покой в нашем с тобою доме…
Олень, мучимый жаждой, подошел-таки к березе, и невидимая стрела пронзила его сердце мучительно сладкой болью.