РЕ-ДИЕЗ
Зонт медузой распластался над головой. Под ногами вскипали пузыри, кругом клубилось безымянное море. Я шел пешком, транспорт меня более не интересовал. Только что я выбрался из троллейбуса. Пробиваясь к освободившемуся месту, мелкая старушонка болезненно ткнула меня локтем. Внешне я остался совершенно безличен и даже напустил на лицо дымок легкого презрения, но внутренне тотчас сжался.
Одна-единственная старушонка, не сомневающаяся, что пробивать дорогу в транспорте нужно именно таким способом, вышибла меня из колеи. Вновь я ощутил себя шпионом в стане врагов, диверсантом, прилагающим титанические усилия, чтобы казаться одним из них, но мне это плохо удавалось. Язык, на котором они обращались друг к другу вызывал у меня спазмы, их красноречивые жесты при попытке копирования приводили к судорогам. Я балансировал на краю пропасти. Любое неосторожное движение, слово — могли выдать меня с головой.
Жутковатая вещь — разговаривать на чужом языке, на чужой планете, двигая руками и ногами, согласуясь с общепринятыми нормами. А попробуйте-ка признаться вслух, что этих самых норм вы напрочь не принимаете.
Кролику, переселившемуся в тигра, тоже, вероятно, придется глотать мясо, но и тошнить его будет при этом беспрерывно.
Вспомнилось, как около месяца назад за окнами раскричались ночные мушкетеры. Двое трезвых колошматили троих пьяных — шумно, не соблюдая никаких правил приличия. Возможно, они считали, что им нечего скрывать и нечего стыдиться. Ночные бретеры ругались в голос и не стеснялись бить ногами по голове. Никто украдкой не озирался и никто не караулил на «шухере». Миру открыто преподносилось кривое зеркало, и квартал безмолвствовал, обратившись в гигантский ночной ринг.
Сотрясаясь от пульсирующего озноба, я поспешил укрыться в ванной, где немедленно включил горячую воду. Но и там я слышал то, чего никак не мог слышать, — хлюпанье выбегающей из ран крови, удары твердого неживого о мягкое живое. А минутой позже слух стал ловить далекое эхо канонады. Стреляли из орудий по густонаселенным районам, и пятнистые танки вползали в город, угрожающе задрав стволы. Чернобородые мужчины, сжимая в руках оружие, недобро смотрели на пришельцев, глазами выискивая цель. Солдаты, мешковатые и неповоротливые от усиленных касок и тяжелых бронежилетов, вжимали головы в плечи, озирая черные провалы окон, чувствуя за этими бойницами чужие караулящие глаза. Затевалось страшное. Снова у всех на виду. И мир по-прежнему безмолвствовал, утешаясь тем, что бойня происходит за тысячи миль от безмятежного большинства. А я слышал и видел все…
Простейший тест на выявление невроза. Вопрос: «Спите ли вы, мсье, с открытой форточкой?» Ответ: «Да… То есть, нет, но… Я бы хотел и даже с радостью, но не могу. Не в силу страха перед холодами, а в силу страха перед звуками. Не умею, знаете ли, не слышать…»
Плохо, очень плохо, что не умеем. И снова бром, душ Шарко, ватные тампоны в ушные раковины. А как иначе? Ангелы порхают всегда бесшумно. Топают и грохочут лишь Велиалы с Вельзевулами. Еще одна из грустных данностей. В нынешней Палестине нынешнему Молоху в жертву приносят Тишину.
Струя из-под крана накаляла ванну, а я ежился эмбрионом, не в силах согреться. С пугающей силой мне хотелось напустить на землю лютого холода — того самого, что сотрясал тогдашнее мое тело. Я мечтал о наводнениях и граде, о лавинах и снеге, что остудили бы неугомонных людей, выветрили бы из них зверей и бузотеров. Я взывал к морозу, что загнал бы забияк в дома и не давал высунуть носа. С ужасающей ясностью я вдруг понял, что всемирный потоп действительно был. Понял и вспомнил. И поверил в миф о прикованном к скале Прометее. Давать спички детям опасно. Слишком быстро огонек превращается в пламя пожаров. Люди освоили это искусство в совершенстве. Алхимия разрушения проникла в кровь, в гены. Это стало ремеслом, уважаемой профессией.
Той ночью я спал в обнимку с грелками. Утро покрыло окна калеными узорами. Я проснулся под торжествующий вой метели, под скрежет голой ветки об окно моей комнаты. Взглянув в зеркало, я содрогнулся. Изменения коснулись не только окружающего. Что-то стряслось и со мной. При повороте головы, лицо пугающе вытягивалось, уходило, увеличиваясь, растворялось и бледнело. Наверное, я был отражением погоды.
Температура падала в течение трех дней. Мне было страшно, но я торжествовал. В чем-то я стал чуточку умнее. Или может, прозорливее…
Дверь отворилась беззвучно, и, проникнув в собственную квартиру воровским крадущимся шагом, я повесил лоснящийся от влаги плащ на крючок, а зонт в раскрытом состоянии пристроил в углу. Надо было присесть или прилечь — короче, отдохнуть. Хотя слова «отдых» я никогда не понимал. Что-то не ладилось у меня с этим туманным термином. Я знал, что отдохнуть — значит выспаться на все сто, но также знал, что отдохнуть на всю катушку — значило уже нечто совершенно иное. Отдыхая на всю катушку, люди не находили порой сил на следующее утро, чтобы элементарно сползти с кровати.
Некоторое время я бездумно просидел в кресле. Затем сунул в рот ломоть батона, механически стал жевать. Стены и потолок глядели на меня, я на них. Каждый при этом думал нелестное. Да и что там думать! Так себе была квартирка — средней ухоженности, без мебельных и архитектурных излишеств. Разве что книги, но и те стыли на полках взводами и батальонами, взирая на мир без всякой радости. В строю — оно всегда в строю. Меж страниц плоско и угнетенно молчали мысли, сжатые неимоверной теснотой строки буднично выцветали. И только где-то под обоями тихонько шебуршала жизнь. Усатая разведка следила за мной, карауля хлебные, просыпаемые на пол крошки. «Хрена вам! — подумал я. — Все подмету и вытру!» И тут же под полом сонно завозилась мышь. Что-то приснилось ей мутное — тычок швабры или, может быть, человеческий пинок. Машинально прихлопнув ладонями, я погубил пролетевшую моль, и так же машинально припомнил, какое удовольствие мне доставляло в младенчестве пугать бабушек воплями: «Оль! Оль приетеа!» И бабушки, тяжело топоча, мчались ко мне, всплескивая руками, пытаясь поймать пыльнокрылого мотылька. Мои бабушки любили вязать. Свитеры, носки, варежки… Моль была для старушек первым врагом.
Не люблю пустоты в руках. Батон съелся, и пальцы тут же подцепили случайную книгу. Наугад распахнув ее, я лениво заелозил глазами по строчкам. Иногда такое бывает. Буквы, как иероглифы, и никак не сливаются в мысль. Виноват либо читатель, либо автор, либо оба вместе. В данном случае виноват был, видимо, я. Нужно было сделать усилие, и я сделал — предварительно крякнув, прищурив один глаз и закрыв другой. Что-то перещелкнуло в голове, и вместе с Солоухиным я двинулся степенным шагом по лесу, выискивая занимательно-загадочное чудо природы — грибы. Чувствовалось, что Солоухин мужик азартный, но азартно на этот раз не получалось. Грибы отчего-то не волновали. Вообще не волновало ничто.
Захлопнув книгу, я отложил ее в сторону. Плохо дело, если ничто не волнует. Аморфность — это ненормальность, это корова в стойле. Зачем тогда жить? Ради страха однажды расстаться с жизнью?
Вспомнились вдруг словечки психиатра: фобия, психастения… Доктор заявлял, что это нормально. Значит, НЕнормально — жить БЕЗ страха? Я запутался и разозлился, но злость получилась безадресной, какой-то абстрактной. Да и чем, если разобраться, виноваты медики? Они как все. Вынуждены писать и отписываться. И времени на лечение попросту не остается. Рецепты, квитанции, справки… А что делает наша доблестная милиция? Тоже пишет. Акты, протоколы, отчеты. И наука пишет. Взвесьте любую кандидатскую или докторскую — не менее килограмма. А суньте в печь, и сгорит не хуже обычного полена.
Часы, стоящие на телевизоре, явственно шевельнули стрелками, показав сначала вместо семи восемь, а через мгновение девять, и я запоздало сообразил, что идут они совершенно неверно. Судя по всему, день еще продолжался, однако часы говорили об ином. А хуже всего было то, что я вдруг услышал музыку. Это походило на «Найт флайт ту Винус» в исполнении «Бони М». Раскатистый ударник стремительно приближался, и мне поневоле пришлось встать. Бездействие, увы, чревато последствиями. Время постоянно набегает на всех нас и, отбирая эстафетную палочку, стремительно уходит вперед. Череда озорных бегунов, обходящих справа и слева… Каждому из них отдаешь какой-то шанс, какую-то крохотную толику удачи. И всякий раз процедура обгона сопровождается насмешливыми мелодиями. Так лидирующий пароход посылает менее мощным собратьям насмешливые гудки, и поверженные собратья помалкивают. Сказать им нечего.
Порывисто поднявшись, я принялся ходить из угла в угол. Действие было абсолютно бессмысленным, но все-таки это было действие. Рокот барабанов постепенно стал стихать. Я оторвался от них, хотя отчетливо понимал, что весьма недалеко. С обреченностью я сознавал, что стоит задержаться на одном месте чуть дольше — без движения, без чувств, без мыслей, как разудалые напевы не замедлят выплыть из кухни или чуланчика, чтобы нотными потоками спеленать по рукам и ногам, свив вокруг мозга подобие чалмы. А после комната заполнится танцующими людьми — сперва полупрозрачными и невесомыми, чуть позже — вполне материальными и живыми, способными коснуться, толкнуть и даже ударить. Тишина на короткое время взорвется голосами, но потом картинка вновь помутнеет и пропадет. За ней постепенно стихнет и музыка.
В сущности ничего страшного не произойдет, но останется неприятный осадок — ощущение, что мог что-то сделать и не сделал, мог выиграть, но сказал «пас» и предпочел проиграть.
Так однажды у меня была замечательно сладкая мысль или, может быть, видение. Давным-давно. Может быть, год назад, а может быть, неделю. Так или иначе, но я смаковал снизошедшее, как опытный гурман, как умирающий от жажды, припавший к роднику. И вдруг на минуту отвлекся. Пошел на кухню, чтобы что-то там достать из холодильника. И мысль растаяла. Совсем. Слепым щенком я тыкался по углам, пытаясь набрести на нее вновь, но ничего не выходило. Я даже возвращался к злополучному холодильнику. Видимо, памятуя, что где-то возле него я потерял ту мысль, и я глядел под ноги, словно мысль и впрямь была оброненной иголкой. Разумеется, ничего не нашел. Пришлось довольствоваться тем, что осталось, а осталось, кажется…
Я обернулся на грохот. Этого еще мне не хватало! Мозаичными кусками на пол сыпалась штукатурка, стена набухала и рушилась, заставляя шевелиться на голове волосы.
Это был маятник. Я наблюдал его второй раз в жизни. Золотистая статуя женщины, с усмешкой глядящей вперед выпуклым и замершим навсегда взором. Она плавно пролетела над ссохшимся паркетом и вонзилась в противоположную стену. Я ничего не успел разглядеть. Все произошло слишком невнятно, туман на время прохода маятника густо заполнил комнатку, словно нарочно испытывал меня на прочность. Судорожно сглотнув, я шагнул следом за маятником и остановился. Жерлом пробудившегося вулкана проломленная стена пыльно клубилась. Потревоженные клопы стайками и порознь покидали разворошенное жилье. Им было еще страшнее, чем мне, но им не предоставлялось выбора. Я же стоял на распутье. То есть, наверное, я с него не сходил. Но что мне было делать? Оставаться в комнате и ждать очередного парохода с оркестром? А потом плакаться и глядеть вслед? Ну уж дудки! Порой и самые ничтожные тюфяки способны на сумасбродство, на нечто, я бы сказал, решительное. Я же к тюфякам себя не относил. Кое-что я умел и кое-чему еще мог научиться. Ставить на себе крест мне отнюдь не улыбалось.
Чтобы не глотать пыль, я набрал в грудь побольше воздуха и, обмотав голову, валявшимся на стуле полотенцем, нырнул за золотистой статуей.