СОЛЬ
После тесноты помещения здорово закинуть взгляд в небо — все равно как руки разбросать после диогеновой бочки. Даже весну красит в основном небо. Плюс немного зелень и плюс, конечно, женщины. Все прочее — безобразно.
Я разбросал руки, запрокинул голову, но, вспомнив, что смуглая и прекрасная незнакомка осталась в гостях, опечалился. Хотя с другой стороны — затевать роман с Ее Величеством Тайной было не в моем духе. Несвершившееся — зачастую лучше и интереснее факта. Во всяком случае не умерщвлена фантазия, и мысль о том, что было бы, если бы — продолжает будоражить дух. Кроме того меня обещали познакомить с царицей, и это интриговало, пусть даже царица была и не совсем взаправдашней. Толечка Пронин любил клясться, но в одном случае из десяти слово свое держал.
Сначала я выпил по его просьбе полтора стакана вермута. Пронин действовал по плану, и я в общем не особенно возражал. В вине — в том числе и в ядовитом вермуте скрыта энергия преображения. Переводя дух, я оглянулся. Мир теплел на глазах, и холода я больше не боялся. Более того — из подворотен подул ветер, но меня это ничуть не встревожило. Я готов был шагать в неизвестность, готов был знакомиться с принцессами и царицами.
Мы миновали гастроном с хвостиком очереди, потом подъезд с бронированной дверью. Возле подъезда, грустная и терпеливо надеющаяся, стояла красивая колли. Ремешок тянулась от ее роскошной шерстяной шеи к деревцу. Время от времени она начинала переминаться, садилась и снова вставала. Собака на привязи возле дверей — это особая тема. Впрочем, об этом уже кто-то писал. Увы, великими истоптано три четверти троп. Обидно, но на то они и великие.
— Смотри, смотри! — диким голосом завопил вдруг Толечка и пальцем указал на столпившихся у троллейбусной остановки людей. На радость мужскому населению ветер вовсю шутил с дамами. Он трепал юбочное разноцветье, дерзко прижимал материю к бедрам, бесстыдно тянул за краешек, собираясь выкинуть неизвестно что. Дамы смущались, суетными и неловкими движениями боролись с ожившей одеждой. Мужчины многозначительно подмигивали друг дружке, кхакали в кулаки.
Уже пройдя остановку, Толик еще долго оборачивался. Ситуация была забавной, а он любил юмор. Любил Луи Дефюнеса и выписывал «Крокодил». Я тоже люблю Дефюнеса. А когда гляжу «Большую прогулку», с удовольствием вспоминаю детство. Этот фильм я видел в классе третьем или четвертом. Прошло лет двадцать, и всякий раз слыша пререкания Бурвиля с Дефюнесом, я чувствую в себе пробуждение того давнего малолетнего кинозрителя. Кажется, это называют ассоциативной памятью. Узелки на платке. Цицерон. Загадочное слово «мнемоника»…
Почему-то подумалось, что пришло время завязать интеллигентную беседу и я завязал. То есть стал рассказывать и делиться:
— Представь себе следующее. Сижу как-то дома, гляжу телек. Двое в смокингах музицируют, стараются. Сперва «Аллегро» Баха, затем мелодии-юморески Дворжака. Сижу, слушаю, а наверху между тем топот. Громче и громче. Встаю, задумываюсь и совершаю вдруг такое открытие: эти ребята наверху пляшут в присядку под Дворжака! Представляешь!
— Может, у них магнитофона не было? — предположил Толечка.
— Да не в этом дело! Плясать под Дворжака — разве это возможно?
— А почему нет? Человек музыку сочинял, чтобы слушали и радовались. Если кому плясать хочется — что ж тут плохого?
Я задумался. Мысль была простенькой и незамысловатой, но оказалась для меня неожиданно новой. Действительно, почему не плясать, если пляшется? Все-таки радость. Чувство, так сказать, позитивное…
В ветвях над нами скрипуче закаркали вороны. У них была своя музыка, свои песни. Толечка задрал голову и зло процедил:
— Раскудахтались, козлы!
Я почему-то обиделся на него.
— Чего ты так на них?
— А они чего?
— Дурак ты! И дети твои будут ланцелотами!..
— Стоп, машина! — Толечка замер на месте, как вкопанный. Посмотрел на меня с ласковым пониманием. — Так у нас, паря, не пойдет. Надо принять повторно. Чтобы точь-в-точь до нормы. Чтобы, значит, любить друг друга и не лаяться.
— И птиц чтобы тоже любить, — сварливо произнес я.
— И птиц любить, — легко согласился Толечка. — Если они, конечно, птицы.
— А что потом? Пьяными отправимся к твоей царице? А если она нас и на порог не пустит?
— Тамара любит умных и добрых, — назидательно произнес Пронин. — И мы такими сейчас станем. Уж ты мне поверь.
Витиеватым движением он достал из внутреннего кармана плоскую флягу из нержавейки. На заводе, где работал Пронин с заказами было туговато. Чтобы не скучать, работяги выпаивали из металла фляги, а после продавали на рынке. В этой фляге что-то звучно перебулькивало.
— Снова портвейн? — я поморщился.
— Медицинский спирт, — Толечка изобразил на лице восторженность. — Чистейший! Ровно семьсот граммов. Если без закуски, должно хватить.
— Семьсот?.. Учти, я могу забыть твою фамилию. И даже имя.
— Не страшно. Этим нас не запугать.
Толечка оказался прав. Без закуски действительно хватило. Даже половины. Не прошло и пяти минут, как мы «поплыли», а мир не просто потеплел — мир прямо-таки закачался.
— Летим! — заблажил Пронин. — Самум к городу, а мы от него!.. — раскинув руки, он засеменил по асфальтовой дорожке, словно по зыбкой паутинке каната. Я поневоле залюбовался им. Несмотря на разгильдяйский вид, Толик безусловно принадлежал к категории щеголей. Щегольство ведь вещь условная. С одинаковым успехом можно щеголять «Мерседесом» на улице и проездным билетом в трамвае. И то и другое вполне оценят. К щеголеватым людям я вообще отношусь с симпатией. Все равно как к декоративным птичкам или рыбкам. Они украшают этот мир, как могут. Потому что молятся красоте. Я в нее тоже верую. И Толик верует. Да ему и нельзя не веровать. Он не выше метра шестидесяти и ровно половина женщин взирает на него свысока. В этом кроется один из парадоксов природы. Ущемленные люди досконально разбираются в том, в чем ущемлены и обижены. Как герань за стеклом они тщетно тянутся к солнцу, изощряясь в бесконечных поисках, доходя до удивительной виртуозности. Присмотритесь к малорослым и удивитесь. Изящества в них на порядок больше, чем в длинноногих и великаноподобных. Чувство независимости и осознания собственного достоинства — вот, что умудряются они втиснуть в свою неказистую осанку. И успех, как говорится, налицо. В отличие от сутулящихся верзил они прямы и свободны. А если стоят, то только в императорских позах — горделиво отставив ножку, если шагают, то вальяжно и неторопливо. Вероятно, жизнь к ним не столь великодушна, зато и обучает большему.
Чувствуя, что в голове расцветают индийские сады, и павлины, выйдя на лужайку, начинают расправлять свои цветочные веера, я что-то выкрикнул и осторожно, стараясь не горбиться, тронулся следом за Толиком. И в точности как он распахнул руки. Я тоже хотел казаться щеголеватым и красивым. Кажется, какому-то грузовику пришлось нас объехать. Мы его почти не заметили.
— А вообще-то к пассиву я отношусь не-га-тивно! — Толечка по-птичьи замахал руками, но взлететь не сумел. — Ну не нра он мне и все. Жить надо ак-тив-но! С любопытством и интересом!.. — он заскакал на одной ножке, как девочка, играющая в классики. — То есть, звоню я, скажем, даме и приглашаю в кафе. Скажем, в наш отечественный «Исе Креам». Само собой, она говорит «да» и начинает собираться. А не позвоню, — не будет ни «да», ни «нет». Вообще ничего не будет.
— Может быть, она будет ждать?
— Возможно! А возможно, и не будет. Я вообще не знаю, ждут ли они когда-нибудь. Скорее, живут, как живется, а уж потом называют это ожиданием… Но речь в общем-то о другом. О том, что она мне не желает звонить. Я звоню, а она, видите ли, нет.
— Почему нет-то?
— Откуда я знаю! Такая вот, дескать, скромница. Приглашать, якобы, — на танго или там на тур вальса — обязаны исключительно мужчины, а не наоборот. То есть, я, собственно, не против. Не уважаешь эмансипацию — не надо. Но если я болен? Если у меня лихорадка и температура под сорок? Если мне нужна помощь и чтобы мягкая прохладная ладонь легла на мой воспаленный лоб? Что тогда?.. Или я опять должен первым ползти к телефону?.. Она, видите ли, ждет! Стесняется первой проявить инициативу!.. Нет, братцы-кролики, это не любовь! Это пастбище! Нонсенс, как я это называю!
— Почему пастбище-то?
— Да потому что жуем! Жуем и вечно чего-то ждем! Не-е-е-т, братва, такая шара у вас не пройдет!
Пронин погрозил пространству пальцем и принялся озираться, видимо, не узнавая местности. Я тоже ее не узнавал, но мне было и неинтересно что-либо узнавать.
— Закурим? — Толик бодро принялся раскуривать пару сигарет — одну для меня, другую для себя. Уже окутанный облаком сизого дыма, он вдруг радостно замычал и, сорвав с головы шляпу, подкинул ее в воздух. Головной убор описал кривую и навечно осел в ветвях придорожной березы.
— И пусть! Не жалко!..
Мы бодро зашагали в неизвестность.
— Может, в ней гнездо кто совьет. Соловей какой-нибудь или скворец…
— Скворцы в скворечниках живут.
— А чем моя шляпа хуже? — Толик обиделся. — Ничем, полагаю, не хуже!
Он тут же и раскашлялся.
— Ох, и крепок табачище!
Дело было, конечно, не в табаке. С каждым шагом Толик становился все более рассеянным. Память просто песком просыпалась из его ветхих карманов, но с двумя сигаретами в зубах он выглядел просто восхитительно.
Мы шли, потому что не стояли на месте. Дорога казалась широкой и ровной. Шагалось бодро и с настроением. Энергия Толика мало-помалу передалась и мне, о превратностях жизни думалось уже свысока, с этакой долей снисходительности.
И все-таки когда старенькую кирпичную пятиэтажку мы окольцевали в третий или четвертый раз, я, памятуя рассказ Пронина, решил проявить инициативу и поинтересовался у Толечки адресом царицы. В ответ он снова достал заветную флягу и, предварительно поболтав над ухом, протянул мне. Я удивился, но принял ответ, как должное. Вероятно, Толечка знал, что делает, и два окурка в уголках его губ по-прежнему смотрелись весьма значительно.
Спирт был все так же горек, горек и зол. С ним не произошло никаких волшебных изменений. Изменения происходили с нами. Третий глоток дался мне с необыкновенным трудом. Что-то внутри отчаянно противилось и всякий раз выталкивало огненную влагу обратно, отчего я, видимо, добрых полминуты напоминал жабу, сдувающую и раздувающую щеки.
После незамысловатого тоста, произнесенного вдогонку выпитому, Пронин наконец-то уделил внимание моему вопросу. А может быть, созрел ответ. Спирт, стало быть, извлекался на свет не зря. Пронин действительно знал, что делал.
— Адрес — не математика. Это география. Так что не беспокойся. Движемся точно по азимуту!.. — и Толечка тут же зашагал, заставив меня молча ему позавидовать. Даже после второй порции спирта вышагивал он по-прежнему бодро, почти не петляя, а слово «беспокоиться» выговорил абсолютно членораздельно, пропустив только букву «п», что в сущности было полнейшим пустяком. Чтобы хоть как-то отыграться, я злорадно предупредил Пронина:
— Сейчас столкнешься с телеграфным столбом.
— Сам ты… — ответствовал он и в следующую секунду в самом деле столкнулся с упомянутым мною препятствием, но, видимо, не очень сильно, потому что презрительно хмыкнул и заканделял дальше. И снова я ему позавидовал. Надо думать, по-плохому, потому что Эльдар-Эдуард утверждал, что «по-хорошему» не бывает…
Время шло, и вскоре с некоторым удивлением я обнаружил, что справа и слева у меня выросло еще по голове. Этаким шварцевским шестиглазым драконом я перся по улицам родного города, и встречные прохожие не спешили охать и ахать. Потом одна голова отвалилась, и пока я ее искал, потерялась вторая. «Худо мне будет с одной головой», — я дернул себя за ухо и, кажется, оторвал и его. Испуганно взглянул на преступную руку, но ухо, должно быть, успело скатиться на землю вслед за второй головой. Опустившись на корточки, я зашарил по тротуару.
— Что ищем? — ко мне подполз на четвереньках Толечка. — Что ищем, говорю? Не это? — он сунул мне под нос какой-то булыжник. Я принял находку и шатко поднялся.
— Со мной не пропадешь! Отыщу, что хочешь, — Толечка воодушевленно продолжал обыскивать дорогу. — Чертовы лужи!.. Ты на дне смотрел?
Но мне было уже не до него. С ужасом я взирал, как ближайший столб кренится и заваливается на мостовую. Крикнув, я скакнул вперед и обхватил его руками. О, чудодейственный спирт! Возможность спасения мира… Падение замедлилось. Я старался, как мог. Но при этом подумалось: «А если бы не я? Если бы оно все-таки рухнуло? Вниз, на маленьких детишек, на какую-нибудь беспомощную старушку?.. Кругом бардак и беспризор!»
Столб оказался страшно тяжелым. Шумно дыша, я напрягал последние силы. Кое-как ухитрился оглянуться. Слева от меня аналогичным образом пытался предотвратить падение Толечка, — правда, падение уже не столба, а дерева — тополя, метров этак восьми росту, без ветвей, по-богатырски коренастого, изъеденного желтой городской оспой.
— Чего это они все разом? — покряхтывая, осведомился я.
Приятель не сумел ответить. Пот лил с него градом. Дерево Толику тоже попалось не из легких.
Мимо прошла женщина с коляской, прошмыгнул пацаненок на трехколесном велосипеде. Никто из них даже не взглянул в нашу сторону. Говорить о какой-либо помощи и не приходилось. Минута прошла в терпеливом молчании, а потом Толечка взорвался.
— Мы им тут что? Даром нанялись?! — он разжал руки и решительно отступил на полшага. — Хар-р-рашо! Пусть валится! Пусть крушит! Па-асмотрим на них тогда!
Дерево устояло. Толечка обошел его кругом и заинтересованно стал осматривать грубо обрезанную макушку.
— Не дерево, а полено с листочками… — он вдруг озаботился. — Надо бы проверить, как они ликвидируют ветки. В смысле — топором или пилой…
Пока я размышлял над его словами, он уже с молодецким кряканьем карабкался по стволу. Надо отдать ему должное, полетел он вниз, только добравшись до самой верхушки. Кувыркаясь в воздухе, успел произнести несколько горьких слов. Толя Пронин всегда был живчиком. Рухнув на спину, он тут же молодцевато вскочил. Притопнув ногой, словно что-то в себе проверяя, во всеуслышание объявил:
— Поверишь ли, враз протрезвел. Чудесная это штука — высота! Бросай свой столб и пошли.
Мы пошли, но добраться до цели нам суждено было еще не скоро.
Несколько раз во время пути память изменяла мне, проваливаясь в какие-то волчьи ямы. Спирт Толечки Пронина продолжал действовать, огненным дыханием вырываясь через ноздри, опаляя сознание и на время выключая его из жизни. Кое-что в этом городе я мог запросто подпалить, но я не желал этого делать, ибо помнил слова родителей, утверждающих, что несмотря ни на что, в мире сохранилось еще очень много хороших людей. Родителям хотелось верить. И хороших людей не следовало лишать последнего крова.
На четвереньки я больше не вставал, но путь мой по-прежнему был тернист и переполнен надсадными объятиями. Кажется, некоторые из деревьев я даже целовал — судя по шелухе на губах и вкусовым ощущениям — березы. Вероятно, во мне пробудилось что-то есенинское. Не обошлось, конечно, без потасовок. В основным это были попутные домишки. Кирпичными, жесткими боками они поддавали мне справа и слева, совершенно по-хамски толкали в грудь. Я отбрыкивался, расчищая дорогу, но они были всюду, их было больше. А после на помощь к ним заявился какой-то молокосос в модной «заклепистой» курточке и сходу обозвал меня обидным словосочетанием. Я ответил. Он засветил мне в ухо, и получилось не столько больно, сколько обидно. Осерчав, я ударил его в челюсть и попал в коленную чашечку. Парень захромал прочь, обещая привести дюжину-другую отважных приятелей — возможно, в таких же куртках. Как можно презрительнее я голосом Папанова загоготал ему вслед:
— Тебя посодют, а ты не воруй!..
Откуда ни возьмись примчался Толечка Пронин и, аккуратно прислонив меня к мраморным сапогам какого-то революционера, с грустью констатировал:
— Вот и ты туда же… мало победить, важно — оскорбить и унизить.
— Присоединяйтесь, барон, — пролепетал я. — Нечего марьяжиться…
— Да будет тебе известно, что после взятия Нотебурга в тысяча семьсот каком-то году на военном параде за каретой Петра Первого по земле волочили вороха шведских знамен. Спрашивается, зачем?
— Они первые начали, — пробормотал я.
— Интересно! А кто же тогда мечтал прорубить окно в Европу? — Толечка снисходительно потрепал меня по щеке. — Наши враги — тоже люди. Такой вот интересный парадокс!
— Если человек — враг, его уничтожают, а если враг — человек, его почему-то щадят. Абракадабра это, а не парадокс!
Пронин со значением поднял указательный палец.
— В том-то и дело, что не абракадабра. От перестановки неслогаемых…
— Мест слагаемых!
— Что?
— Я говорю: мест слагаемых.
— Да?.. А я не так учил, — он недоверчиво склонил набок голову, медленно повторил: — От перестановки неслогаемых… Ну да, точно!.. Чего ты меня путаешь путаешь!
— Ничего не путаю! Такое бывает. Мой дядя тоже удивлялся, когда по радио вдруг объявили, что в космос запустили Юрия татарина. Он был маленький, но уже интернационалист и, никак не мог понять, почему вместо фамилии с отчеством упомянули национальность. Так и недоумевал несколько лет.
— Славно! — Толечка Пронин закивал. — Вот и в Нотебурге то же самое… Ведь это же знамена — честь и достоинство нации! Зачем же, спрашивается, по земле? По грязи да по болоту?.. Ан, нет! Это у нас специально — рылом в грязь! Знай, мол, наших! И помни!.. Между прочим, калибр древних российских пистолетов был четырнадцать миллиметров. Позднее его дотянули до семнадцати. А тот же пулемет Дегтярева — всего-навсего двенадцать. Я это к тому говорю, что освенцимов тогда, может, и не придумали, но времена тоже были крутые.
Я кивнул, и память вновь оставила меня. Подчеркиваю — память, но не сознание. Такое со мной тоже иногда случается.
Запомнился такой колоритный кусок, — выбрели на площадь перед зданием исполкома. Толечка засмеялся. Высеченный из камня Свердлов стоял почему-то в меховой шапке.
— Вот она моя шляпа!..
Мы приблизились, и шапка взлетела, рассыпавшись стаей голубей. Толечка свистнул и замахал руками. Следуя его примеру, я вложил пальцы в рот и снова потерял память.
Ее вернул язык пса, энергично облизывающего мне лицо. Я поднял голову и кое-как поднялся. Толечка довольно захохотал.
— Видал-миндал! Вот что значит целебная сила слюны. Раз-два, и ожил!
Я мутно поглядел на пса. Он был худющий и грязный, но смотрел на меня радостно и приветливо. Моему оживлению он был рад не меньше Толечки.
— Кто это?
— Волк. А может, волчица, — Толечка взглянул на пса чуть сбоку и утвердительно кивнул. — Точно, волк… Дал ему, понимаешь, кусок хлеба и вот никак теперь не могу отвязаться.
— Пусть идет с нами.
— К Тамаре? Не-е… Она его не пустит. Она и кошек-то боится, — Толечка сделал вдруг страшное лицо и заорал на пса.
— А ну иди домой, дурак! Домой! Слышишь?..
Пес улыбнулся и завилял хвостом. Добрую шутку он уважал и ценил.
— Вот кретин! Пошли от него! — Толечка махнул рукой. — Пусть остается.
Мы двинулись по тротуару, и пес покорно затрусил следом.
— Быстрее! — Пронин побежал, увлекая меня за собой. Задыхаясь, мы одолели квартал, попетляв каким-то двориком, влетели под арку и затаились. На всякий случай Толечка даже прижался к стене. Пару секунд спустя, пес сунулся мордой в арочную полумглу и, разглядев нас, успокоено присел. Он тоже немного запыхался.
— Вот гад! Я думал, не заметит, — Толечка расстроенно сплюнул.
— У них же нюх.
— А-а…
Пока Толечка придумывал, как отделаться от докучливого четвероногого, я по примеру пса присел, а потом и прилег. И сразу отключился.
В следующее мое пробуждение я обнаружил, что мы уже в каком-то подъезде. Под ногами плыла гармонь лестницы. Кто-то раздувал и сдувал ее обширные меха, но вместо музыки я слышал лишь собственное дыхание и голос Толика.
— Земля — это космическая тюряга, понимаешь? Правдолюбцы, блин, возмущаются, почему, мол, лучшие умирают раньше. А я тебе так на это отвечу: а умирают ли они? Может, смерть — это вроде амнистии? Каково, а? Возвращают тебе память — и бах! — ты совсем в другом мире — светлом, умном и чистом. И живешь себе, значит, дальше. А Земля — она потому и обречена, что здесь все зэка. Даже самые-самые!..
— И ты тоже?
— И я! И все вокруг. Просто одни рецидивисты, другие — так себе…
Глядя на ступени, я вспомнил ребра пса и оглянулся. Но никто за нами уже не бежал. Должно быть, Толечка все-таки что-то придумал. Мне стало грустно. Тем временем сам Пронин стоял уже где-то наверху и костяшками пальцев набарабанивал по дверной филенке какое-то замысловатое стаккато. Щелкнули засовы, и без всякого предисловия Пронин горячечно зашептал:
— Привел… Честное слово! Вот увидишь, золотой парень. Абсолютно незамужний. Как и ты. Работает поэтом, чинит холодильники…
Кого он имел в виду, я не понял. Мне было не до того, я одолевал последние лестничные ступени. Ступени-углы… Кто их придумал столько? Может, насчет зэка Толик прав? Мальчики в хэбэ стреляют из автоматов и превращаются в мужчин…
Пронин действительно привел меня к царице Тамаре. Длинные волосы цвета каштана, молодцеватая челочка. Глаза глядели с ожиданием и недоверчиво, излишне полные губы были поджаты. Мне подумалось, что, вероятно, многие ее считают красивой. Я ее таковой не считал. Ей-богу, не знаю почему. Бывает так: все на своем месте и вполне отвечает стандартам, а целовать не хочется. Может быть, только поговорить. Словом, эталон, да не тот. А вернее сказать, не для тебя. Такая вот несуразная эклектика…
— Мда… — произнесла она в сомнении.
— Ммм… — промычал я.
— Что ж, — она храбро протянула теплую ладонь. — Здравствуйте, раз пришли.
— Простите, — я пожал руку и потупился.
— Вот и познакомились! — оживленно защебетал Толечка. — Прихожу домой с работы, ставлю рашпиль у стены… Сейчас кофейку заварим, отметим. Томочка, может, в дом зайдем? Как-то оно неудобно на пороге.
Хозяйка со вздохом посторонилась.
Мы прошли в квартиру, и я услышал, как в прихожей, чуть приотстав, Тамара успела шепнуть Пронину:
— Сколько ему лет? Он же моложе меня!
— Возраст любви не помеха, — громко ответил Толечка. Перейдя на шепот, осведомился. — Хочешь, он тебе холодильник починит? Прямо сейчас?
— Зачем? Холодильник работает.
— Жаль, — Толечка расстроено смолк. — Ладно, может, когда сломается…
Должно быть, хозяйка его щипнула, потому что Толечка ойкнул. А потом захихикал. Так или иначе прыти у него не убавилось. Описав по гостиной хозяйственный круг, он зачем-то заглянул под шкаф, деловито переставил какую-то вазочку с телевизора на сервант.
— Так эргономичнее, — пояснил он.
Я покосился на свои руки и покраснел. Если я выглядел так же, как Пронин, дело было дрянь.
— Тамара, извините, где тут у вас ванная комната? — я повернулся к хозяйке. Довольно глупый вопрос, если разобраться. В наших-то малолитражных квартирах не найти туалета! Видимо, подобное любопытство превратилось в своеобразный российский этикет, в ритуальную вежливость, в форму интеллигентной риторики.
Женщина с очередным вздохом взяла меня за рукав и как козочку на поводке провела к туалету.
— Полотенце слева, мыло над умывальником. Сейчас пришлю Пронина. Ему тоже не помешает умыться.
— Спасибо, — чистосердечно сказал я. И для чего-то соврал: — Понимаете, помогали товарищу картошку копать.
— Ага, голыми руками. Ну, а товарищ после угостил, — подхватила она. В глазах ее блеснули смешливые чертенята. — Ладно, пойду за Прониным.
Я открыл кран и начал терпеливо оттирать ладони. Попутно обвел ванную цепляющим взором. Повидал я наших российских туалетов. Комнатка совмещенная со всеми мыслимыми и немыслимыми неудобствами… Тут было однако уютно. На полочках со вкусом и шахматно были расставлены всевозможные кремы, шампуни и лосьоны. Мыло, щеточки, зубная паста — все лежало на своем строго определенном месте. Преобладала импортная продукция, и от всего этого ванная благоухала, как добрая цветочная клумба. У пьяных проблемы с обонянием, но аромат здешней гигиенической парфюмерии я прочувствовал в полной мере. Оценил и чистоту. Удивленный, не поленился даже провести пальцем под раковиной. Эмаль оказалась скользкой и гладкой. Вот что значит стопроцентная хозяйка! Скитаясь по самым разным квартирам, я успел провести, наверное, сотни две-три генуборок и потому понимал, какого труда стоит поддерживать в порядке наши человеческие свинюшники. Даже вывел от безысходности собственную теорию о пагубности вещей — теорию, впрочем, довольно тривиальную, хотя и справедливую. В мир приходят голыми, голыми и уходят. Квартира, затопленная вещами, превращается в пыльную барахолку. Соответственно и вся наша жизнь становится сплошной генуборкой…
— Ну как тебе Томка? Царица, а? — в ванную зашел Толечка. Сходу подцепив с полочки какой-то ароматизатор, словно дезодорантом щедро опрыскал себя со всех сторон. — Ух! Люблю я всякую такую фигню! Аж в носу щиплет!.. Щас пойдем к ней, побалакаем, туда-сюда…
Спустя полчаса мы сидели за столом и, с надсадной непринужденностью «балакали» об умном. Когда смущаются, всегда начинают с умного. Совсем как у мужчин. Заговаривают, как джентльмены, а заканчивают, как низкопробные донжуаны. Вот и мы все никак не могли разогреться, чтобы скатиться до анекдотов про вечных рогоносцев-командировочников. Я рождал первую часть фразы, Толик завершал финал. О последних открытиях ученых, о событиях в Гондурасе, о погоде. Когда заговорили о погоде, я несколько оживился.
— Завтра будет плюс двадцать шесть, — сообщил я. — Потепление, но ненадолго.
— Град пойдет, — авторитетно добавил Толечка. — Ночью. К утру все растает. Тяжело будет братьям-колхозникам. Посев, уборка на корню…
Помолчав немного, он неожиданно осерчал:
— Когда-то я называл Ильича великим человеком в кепке. Теперь зову просто человеком в кепке.
— Ну и что?
— Вот и выходит, что я конформист! Самый махровый приспособленец!
— Мы все конформисты и приспособленцы.
— А почему? Почему, я вас спрашиваю?
Я пожал плечами, Тамара хмыкнула.
— А я вам отвечу! Да потому что люди, увлеченные одной идеей, в самом деле способны создавать коллективное биополе. Этакий скромный эгрегорчик от океана до океана, способный менять психику даже отдельных независимых индивидуумов.
— Отдельный индивидуум — это, конечно, ты?
— И ты, и она, — Пронин ткнул пальцем в Тамару. — И скажу честно, если насчет эгрегоров — это правда, тогда правда — многое.
— Глубокомысленно! — похвалил я.
— Правда — это все на свете, — добавила Тамара. — В том числе и то, что называется скукой, — поднявшись, она включила радиолу и настроилась на музыкальный канал. И тотчас волной цунами в комнату ворвался тенор Меркьюри. Разумеется, и он тянул давным-давно знакомое. Припевы густо заполняло его тоскливое «оу-оу». Правда, у Меркьюри это выходило достаточно искренне. И Толику, и Тамаре, и мне стало грустно. Вероятно, всем троим подумалось, что был человек — и сплыл. Одно только «оу-оу» и осталось. Гимн волка, обращенный к Луне. Дослушав песню, Тамара решительно выключила радиолу. Чтобы как-то нарушить молчание, Толик неуверенно произнес:
— Да… Вот она жизня!..
Мы солидарно вздохнули.
— Люди вот работу клянут, ноют про то и про се, а лиши их ее, и начнется массовое сумасшествие. Мы — это не мы, вот в чем дело.
— Проблема свободного времени, — пробормотал я.
— Проблема вызревания личности! — отрубил Толечка. — Прямая реакция на все окружающее и никакого анализа.
Слова «реакция» и «анализ» хозяйке чрезвычайно не понравились. Она потянулась за моей тарелкой, глаза ее занырнули в мои собственные — слишком глубоко и настойчиво, чтобы не понять и не почувствовать.
— Собственно, я сыт… — я пожевал свой язык, но ему было все равно — моему языку. Красноречие его покинуло. И я опять спасовал. — Если только еще немножечко…
— Другое дело! — Тамара ободряюще улыбнулась. — Какой же это мужчина, если не ест?
Появилось четкое ощущение, что все это уже было и не раз. Дежурные фразы, дежурная мимика, деревянные рассуждения ни о чем. Гость — подарок в дом, говорят некоторые. Гостей следует развлекать и ублажать. Эти некоторые, должно быть, святые люди. Я их не понимаю. Как не понимаю радости от наплыва гостей. То есть, хочу поправиться: я с легкостью могу представить себя в качестве гостя, но никогда — в роли радушного хозяина. Потому что друзья — это не гости или же я опять чего-то не понимаю. Обилие людей, сидящих справа и слева, перезвон посуды, скука, помноженная на вынужденность. Нельзя ни уйти, ни сказать правду, ибо ты — хозяин, а хозяин в данных обстоятельствах — жертва. А любые жертвы — вещь добровольная. Умеешь — откажись, сумеешь — прими. Все это широко известно, и все же — чего ради я должен беседовать о том, что заведомо мне (да и им тоже) неинтересно? Разве я — не лучший самому себе собеседник, гость и хозяин в едином лице? Вот уж где нет откровенных завираний и лицемерия. Может, лишь самую малость. Ибо для себя я всегда раскрыт, в горе и в радости никогда не укажу на порог, хотя терпеть вечное свое присутствие — тоже не сахар. И все же… Задумайтесь! Разве не славно жить на планете, названной твоим именем, выстроив поперек космоса полосатый шлагбаум? Стой, скучающий незнакомец! Тебя здесь не ждут. Сделай милость и обойди стороной. Своей скуки у нас у самих предостаточно…
Помню, одна романтически настроенная дамочка, придумав себе нашу любовь, засыпала меня потоком писем. И ладно если бы дело было только в письмах. В один из вечеров, явно вообразив себя на театральной сцене, она, трагически заламывая руки, призналась своему мужу, что изменяла ему в течение нескольких лет и что тайный виновник ее страсти — я. Муж оказался человеком практичным. С охотничьей двустволкой он заявился ко мне домой и принялся стрелять через дверь, вышибив глазок и попортив трюмо в прихожей. Объяснять ему, что дамочка что-то напутала, было бессмысленно. Он все равно бы не поверил. Пришлось дожидаться момента, когда у ревнивца кончатся патроны, и только после этого я вышел на лестничную площадку. Все-таки он пришел ко мне, а значит был гостем. И кроме того он возбудил во мне интерес. Сам бы я ни в кого стрелять из-за женщины не стал. В этом смысле я абсолютно не собственник. Любит — значит так тому и быть, пусть уходит или приводит. Как-нибудь отстранюсь и переживу. А чтобы вот так — кулаком и пулей… Впрочем, стоит ли зарекаться от того, чего не знаешь? В общем, мне захотелось поговорить с обладателем охотничьего ружья, и мы поговорили, предварительно разбив друг другу физиономии и перепугав всех соседей в подъезде.
Ничего я тогда так и не понял — ни романтических фантазий дамы, ни агрессивного порыва ее муженька. Не понимаю я этих вещей до сих пор. В сущности это одна из моих трагедий. Какой бы вопрос меня не интересовал, какую бы задачу я перед собой не ставил, вместо одного-единственного вразумительного ответа, я получал и получаю сумбурную разноголосицу. Вопрошающий, я выступаю в качестве солиста, мне же отвечает целый хор. Каждая секунда претендует на истинность, каждая координата с готовностью предъявляет уйму вещественных доказательств в пользу своей правоты и единственности. Дикое это равновесие никак не умещается в голове, но превосходным образом уживается где-то вовне. Но, увы, пугает не хаос, пугает уверенность, с которой этот хаос громоздится поверх всего, многозадо умащиваясь на лучших стульях, на золотых престолах стран и континентов. Оттого-то и проявляется страх, который в свою очередь порождает холод. По счастью, пока не вселенский. Холодно мне, а значит, и моему городу. Что такое один-единственный город в масштабах вселенной? Всего-навсего один-единственный город.
Правда иногда… Иногда мне начинало казаться, что творцом промозглой погоды являюсь я сам. Очень человеческое качество, надо сказать. Сие забавляло, но не обнадеживало. Наблюдая, я впадал в уныние, а на следующее утро с неба принимался валить снег. Иногда прямо посреди лета. Метеорологи разводили руками, люди ругались. Когда же я радовался и в маленькую мою квартирку входило чувство успокоенности, за окном водворялось тепло. Природа, изменчивая женщина с зеленой веточкой в шелке волос, брела по лесным полянам, кивая порхающим пичугам, мягкими пальцами растворяя цветочные бутоны, приглашая на нектар бабочек и пчел. Но делал это не я! Слава Богу, у меня хватало разума, чтобы прочувствовать действительную истинность происходящего. Возможно, я только самым краешком ощущал настроение того, кто был причастен к погодным метаморфозам. А может быть, мне мерещилось вообще все…
— Вы совсем ничего не едите.
Очнувшись, я медленно обвел взглядом комнату. Пронин куда-то пропал. Деликатес хренов! Сводник и пьяница!.. Сказал, наверное, какую-нибудь шоколадную пошлость и улизнул.
— А где Толик?
— На кухне. Должно быть, спит.
— Значит, улизнул?
— Нет. Просто вышел.
Я отложил вилку в сторону, кончиками пальцев осторожно обтер губы. Салфеток не было.
— Все было очень вкусно, спасибо.
— Пожалуйста, — в глазах ее светилась добрая грусть. Мне стало ее жалко. Я вообще люблю жалеть людей. И чаще всего за такие вот глаза, а иногда просто за молчание. Пугают говорливые, молчаливые привлекают.
— Вы, правда, играете цариц?
— Я их играла. Давным-давно и один-единственный сезон. В маленьком периферийном театре.
— Искусство не бывает периферийным.
— К сожалению, бывает…
Не выдержав, я зевнул.
— Пардон. Не спал две ночи, и вот… — я опять приготовился оправдываться и врать, но Тамара перебила меня.
— Две ночи копали картошку?
— Не было никакой картошки, — признался я. — Все чертов спирт. Еще немного, и боюсь, засну прямо на стуле.
— Я вам постелю, — глаза Тамары скользнули в сторону. — Выбирайте, диван или раскладушка?
Вопрос не был риторическим. И она вовсе не протягивала мне два кулачка с зажатыми в них разноцветными шашками. От верности ответа зависело ее доброе ко мне отношение. И нечего было удивляться. За гостеприимство платят, вот и все.
Помедлив, я кивнул на диван.
— Здесь, если не возражаете.
— Не возражаю, — лицо Тамары просветлело и вроде даже еще чуточку похорошело. Прямо на глазах она помолодела лет на пять-шесть. Женщинам такие чудеса подвластны. И самые старые женщины — самые нелюбимые. Молоды — те, кого мы любим. Отсюда и решение проблемы вечности. Наши бабушки не бывают старухами. Это органически невозможно.
— Вы очень хорошая, — пробормотал я и обреченно подумал: «Но именно хорошие женщины мне более всего безразличны?» Мысль не приводила в отчаяние, но порождала немало вопросов — вопросов довольно безысходных, и потому я поспешил бодро подняться. На всякий случай ухватился за спинку тяжелого кресла.
— Честное слово, вы замечательно выглядите!
На щеках Тамары проступил легкий румянец. Ей понравились мои слова, а мне понравился румянец.
— Скверно, что мы завалились к вам пьяными. Надеюсь, вы нас простите? — я напрягся, выдумывая комплимент, но ни черта не придумывалось. Мне она нравилась, но как-то уж очень отстранено. С такими я умею только дружить. Меня не тянуло к ней, что-то в нашей обоюдной магнитной природе не срабатывало. В голове царила пустота, на язык напрашивалась откровенная банальщина. И тогда я пошел на подлог. Я представил, что вижу перед собой не Тамару, а ту смуглокожую незнакомку с золотым зубом. И слова немедленно нашлись.
— Не мне это говорить, Томочка, но вы прелесть. Вы чудо из загадочного тумана… Болтун из меня неважный, но если бы вы согласились помолчать вместе со мной… Хотя бы несколько минут…
Я вдруг сообразил, что важны даже не слова, а та энергия, которой они заряжаются. Это сильнее смысла, а значит, и действеннее. Лед на нашей мерзлой реке тронулся. Какая-нибудь спелая пэтэушница на мое «чудо» и «загадочный туман» ответила бы откровенным хихиканьем. Но Тамара не замедлила откликнуться. Что-то ее, впрочем, тоже удивило. Женские брови забавно изогнулись, глаза сузились, чтобы в следующий миг расшириться. И все-таки главное она поняла. Или очень захотела понять. А потому несмело шагнула ко мне, прикусив нижнюю губу, рукой теребя ворот платья.
— Вы…
— Молчи! — я взял ее за тонкую горячую кисть и притянул ближе. Если бы она снова попыталась заговорить или начала бы кокетничать, я бы ушел. Но Тамара и впрямь оказалась женщиной догадливой. Можно сколь угодно бранить женскую половину за отсутствие аналитических талантов, но в сметливости и интуиции им не откажешь. Навряд ли мой запрет читался на лице — маски плохо читаются, однако что-то она все же умудрилась ощутить и внутренне тотчас подчинилась чужой стратегии.
Пальцем я коснулся ее подбородка, прошелся вдоль острых скул. Все так же прикусив губу, она завороженно глядела на меня. С осторожностью я прикрыл ей веки и медленно стал расстегивать перламутровые пуговицы, берущие начало от ее шеи и по плавным холмам и впадинам сбегающие вниз. Ни единого звука протеста, никаких гримас. Я попытался выйти из собственной оболочки и полюбоваться собой со стороны. Что это?.. Подобие магии или взрослая игра, в которой каждый блефует в меру собственных талантов? Кто-то изображает смущение, кто-то — влюбленность… А что изображал я? Или был все-таки самим собой? Но отчего естественное безумие не будоражит моего сознания, не волнует мою кровь? Мне всего-навсего интересно. Хорошо, хоть так. Хуже нет полной аморфности… Кстати, если бы маска отсутствовала, и я волновался бы по-настоящему, получилось бы все так, а не иначе? Я почти не ласкал Тамару, а она уже окаменела. Или действующий без любви добивается большего? Что натворит разъяренный хирург, вторгнувшись в распластанное нутро больного? В медицине нужна трезвость, нужно хладнокровие. Только тогда врачующему сопутствует удача. Может быть, диковатый Распутин воздействовал на своих дам аналогичным образом?.. Сравнение меня покоробило.
— Застели диван, — голос у меня сел. Порывисто вздохнув, словно просыпаясь, Тамара распахнула глаза и заторможено подчинилась. Чтобы собраться с силами, я присел на краешек кресла. Голова все еще кружилась. Не от царственной Тамары, — от Толечкиного спирта.
Меня ничуть не удивило, когда, не прячась, хозяйка стала раздеваться. Отвести глаза в сторону было нетрудно. Чуть позже она помогла раздеться и мне.
— Ты очень ласковый, — разнежено произнесла она. Я поморщился. Это уже было тактической ошибкой, потому что относилось к категории штампов. Скверно, но многие наши фразы можно предсказывать, как ту же погоду. Если говорить, к примеру, о неустроенности мира, о раздвоении Есенина и великом обманщике Алексее Толстом, то наверняка заработаешь «демагога» или «чудака». А стоит поцеловать даму более пяти раз и погладить ее по голове с особой медлительностью, — вот ты уже и галант — нежный и ласковый… Не балует женщин мужская половина. Ох, не балует.
Мы были вместе и мы были врозь. Я во всяком случае себя не обманывал. Нас покрывала тонкая простыня. Любовники одеялом не накрываются — знают, что будет жарко. Но нам пока было холодно. Хотелось спать, но о сне думать не приходилось. На сон я обязан был еще заработать. Я попробовал снова вообразить на ее месте смуглокожую незнакомку, но память на этот раз подвела. Да и не стал бы я партнершу по танцам затаскивать в постель. Вот уж нелепое сочетание — телепатия и кровать. Айвазовского над писсуаром не вешают, хотя темы где-то и как-то… На мгновение мелькнула заманчивая мысль дать Томочке волю, но я вовремя одумался. Ничего бы у нее не вышло. Я себя знал. Если скучно, значит скучно. К тому же я вынужден был повелевать — именно такую роль я избрал с самого начала — гипнотизера и мага-повелителя. Иного меня она могла сейчас и не принять. Словом, оригинальное не выдумалось, и, прижавшись к ней всем телом, заставив замереть в моих объятиях, я стал вполголоса нашептывать ей какой-то бред. Я рассказывал о сугробах Казахстана, засыпающих с верхом двухэтажные домишки, о ядовито зеленых облаках Оренбурга и всех лучших женщинах, так или иначе забредавших в мою жизнь. Особенно долго в ней они не задерживались, но след оставляли — каждая свой. Имен я не упоминал, повествуя достаточно отвлеченно, но между строчками и при желании угадывалось, что во всех моих перипетиях неведомым образом участвовала и она — Томочка. Подобное желание у моей сегодняшней подружки имелось. Она млела от моих розово-теплых слов, а мои терпкие, с запахом жасмина и ландыша воспоминания возбуждали ее лучше всяких ласк. А через некоторое время ожил и я сам. Вернее, ожило мое онемевшее от алкоголя тело, сообразив наконец, что рядом находится постороннее существо, созданное с точки зрения мужчин замечательнейшим и единственно верным образом. А чуть пробудившись, тело не могло уже не откликнуться на бешеный Томочкин пульс, и я впервые за этот вечер поцеловал ее, погладив рукой дрогнувшую излучину ее напряженной спины.
Все прочее представляло собой обычный механический процесс. И когда, выражаясь трафаретным языком, с гонкой по долине любви было покончено, Томочка неожиданно развеселилась. Подобных изменений я не ожидал. Можно сказать, они застали меня врасплох. Вместо того, чтобы дать мне спокойно уснуть, она затеяла какие-то детские игры. Этакая перезревшая Наташа Ростова сорока лет с хвостиком. Она принялась хлопать меня ладошкой по животу и изрекать глупость за глупостью.
— Ой, какая же я нехорошая! Совратила бедного молодца!.. Ты не будешь меня презирать?
Я промычал что-то себе под нос. Это еще один бзик женщин — считать, что они кого-то способны развратить. Мы все развращены смолоду. Природой, самой жизнью. И мы, и они. Но если им радостно от такого нелепого предположения, пусть заблуждаются. Впрочем, возможно, ошибаюсь и я. Та же распутница-природа не забывает о чистоплотности. Собачки с кошечками, справив нужду, роют задними лапками, падаль сжирается грифами и червяками, а у многих людей зудит в груди нечто, называемое совестью. Вполне вероятно, что женщин можно выделить в особо чистоплотную касту. Мужчины, согрешив, опасаются последствий. Женщины, согрешив, каются. Не очень терзая себя, иногда с проблесками юмора, но каются. Они ближе к таинству зарождения жизни и потому сильнее чувствуют необходимость жизненной чистоты. Отсюда и все их фразы, произносимые после.
— Как быстро все может перемениться, правда? — она потрепала меня по голове и чмокнула в плечо. — Сегодня днем тебя еще не было, понимаешь? Совсем не было, ни здесь, ни там. И вот ты пришел. Пришел и остался.
Тамара прижала ухо к моей груди. В эту минуту она напоминала спасателя, пытающегося уловить биение уходящего. Если бы я мог, я запустил бы внутри себя что-нибудь из старинных клавесинов и сыграл бы ей ласковый минует. Но единственное, что я умел, это подражать оркестровому ударнику — монотонно, без особых изысков.
— Первая встреча и такой откровенный финал, — ты не злишься на меня?
— Почему я должен на злиться?
— Ну… Все-таки, — глаза Тамары снова переменили выражение, напомнив глаза тоскующей по хозяину дворняги. При всем при том она продолжала улыбаться. Та, что идет по жизни, смеясь…
— Скажи что-нибудь, а?
Терпеть не могу, когда наседают. И терпеть не могу, когда собеседник курит. В особенности — собеседница. Только что вы куда-то шли, и вот, оказывается, нужно останавливаться, искать спички или зажигалку. Ей, видите-ли, приспичило. А вы идиотом топчетесь возле, созерцая сосредоточенность, с которой чахоточный дым всасывается и выдыхается, всасывается и выдыхается. У курящих странное преимущество. Они не спешат, они вроде бы даже заняты делом, и тем более идиотское ваше безучастное положение. Вы скучаете и мнетесь, а их взор прищурен и умудрен, они в эти секунды знают все и обо всем. И я в таких случаях начинаю нервничать и грызть спички, но это не помогает. В спичках ощущается некое мальчишество, в сигаретном дыму — некая общечеловеческая загадка, над которой никогда не стыдно поразмышлять. Спрашивающая женщина похожа на курящую. И той и другой словно что-то должен, и потому от обеих хочется отвернуться.
— Молчишь и молчишь. Весь какой-то как в панцире, — ее кулачок колотнул меня по ребрам. — У тебя даже кожа какая-то каменная.
Я укусил язык и тем самым спровоцировал его на некоторую разговорчивость.
— Может быть, наоборот? В том смысле, что, может быть, я мягкий, как земля, которую все топчут? Знаешь, есть такие грунтовые дороги — в жару они крепче бетона, а пройдет дождь, и ничего от их крепости не остается. Одна грязь и слякоть.
— Значит, мне нужно над тобой поплакать?
— Лучше улыбнись. Слезы никому не идут.
— Тогда почему не улыбаешься ты? — ее лицо склонилось надо мной, как большая теплая луна. — У тебя такие грустные глаза.
— Это не грусть, это страх, — честно ответил я.
— Ты боишься меня?
— Я боюсь всех.
— Всех-всех? — она удивилась.
— Всего-всего и всех-всех.
— Вон оно что… А я думала, ты за Пронина переживаешь.
Внезапная догадка обожгла мой мозг, и спать сразу расхотелось.
— Да нет же… — я рывком сел, чуть отодвинув ее в сторону, и потянул со стула одежду. — Спи, золотце. Попроведаю на кухне Толика.
— Так я и знала, — глаза у нее опустели. — Ты думаешь, он меня любит?
— Я ничего не думаю.
— Тогда почему ты одеваешься?
— Схожу покурить. Или ты против?
Она не ответила. Безжизненной материей рука ее соскользнула с моего плеча. Быстренько одевшись, я двинулся на кухню. В спину мне долетело:
— Иди, иди! Спроси, зачем он водит ко мне своих друзей.
— Спи, золотце, спи, — я заставил себя не оборачиваться.
Хотелось надеяться, что Толечка спит, но он не спал. Он сидел в крохотном закутке за холодильником и в одиночестве пил. Бутылка «Столичной», видимо, выуженная из того же холодильного агрегата, была наполовину пуста.
— Брось, — я взялся за бутылочное горлышко, но Толечка перехватил руку. На меня он не смотрел.
— Тогда давай вместе — на двоих, идет? — я огляделся в поисках посуды и взял с полочки пару эмалированных кружек с затейливыми ягодками на боках. Наблюдая, как я разливаю по кружкам прозрачную, такую безобидную на вид водку, Толечка всхлипнул.
— Чего ты? — я ткнул его кулаком в плечо.
Он всхлипнул еще раз.
— Разве я виноват? Ты мне скажи, виноват?
— Нет, — я придвинул к нему одну из кружек. — Никто не виноват. И никогда. Как говорится, обстоятельства…
— То-то и оно…
Мы чокнулись кружками и, шевеля кадыками, кое-как управились с горькими порциями.
— Всего и делов, — я поднялся. — А теперь расходимся. Я домой, ты к ней.
Он испуганно замотал головой.
— Я не могу! Ты что? Нет!..
— Дурак!.. — я попытался прищелкнуть невидимым кнутом перед опьяневшим верблюжьим караваном мыслей, но ожидаемого хлопка не услышал. Пьяные не владеют кнутом, а мне нужен был белый верблюжонок — добрый, еще не научившийся плеваться и не умеющий бить близстоящих голенастыми ногами, — такой, чтобы было приятно гладить его белую шелковистую шерсть и чтоб в агатовых больших глазах сияло неомраченное доверие. Такого верблюжонка не находилось. Серым и лохматым пятном стадо металось от виска к виску, раскачивая мою тяжелую нездоровую голову.
— Ладно, — пробормотал я, — мне пора.
— Погоди! Ты куда? — всполошившись, Толечка ухватил меня за руку. — А ей что я скажу?
Я не без труда расцепил его суховатые пальцы на своем запястье.
— Что хочешь, то и говори.
— Легко сказать!..
— Тогда скажи про меня что-нибудь свинское. Скажи: мавр сделал свое дело и отвалил.
— Она обидится, ты что?!
— На меня, но не на тебя.
— Я так не могу!..
— Ну и зря! Ты — это ты, а она — это она, — мутно произнес я, на ходу соображая, чем бы закончить. — Чего ты от меня хочешь? Кольца желаний? Нет у меня кольца. И лампы нет. Я тебе не Алладин.
— Но ты мне друг!
— Именно поэтому я ухожу.
Я шагнул к выходу и оглянулся.
— Иди к ней, дурила. Иди!..
С засовом я справился, с цепочкой тоже. Путь был свободен. Мышиного цвета ступени — числом более трех десятков вновь промелькнули перед глазами мехами единой, изуверски растянутой гармони. Старая щербатая дверь подъезда, должно быть, проскрипела вслед ругательство, захлопнувшись, проставила точку. А может, и восклицательный знак. Кирпичный домина беззвучно плюнул мне в спину. Я покорно утерся.