Книга: Дитя Плазмы. (Сборник)
Назад: РЕ-БЕКАР
Дальше: СОЛЬ

ФА-ДИЕЗ

Разумеется, я отправился в гости. Выпасть из законного времени — в каком-то смысле означает потерять себя. Если это происходит в коллективе, можно укрыться в безлюдных пещерах, если потеря настигает в одиночестве, значит, бьет час выходить в люди. Именно там — в вереницах необязательных разговоров, среди пирамидальных салатных холмов и лениво-безучастных тортов вдруг обнаруживаешь с удивлением свое крохотное «я». И возвращается былая запальчивость, возрождается тяга к несбыточному, приходит знание того, что ложка — существо одноклеточное и по роду своему мужское, а вилка — напротив, обязательно дама — с грациозно изогнутой спинкой, всегда вприщур и остро нацеленная, готовая прижать и ужалить. И только в гостях взираешь на часы с оттенком снисходительности. То, что может все, не в состоянии уничтожить таинство посиделок. Ради этого я хожу в гости. И по этой же причине не беру с собой фотоаппарата.
Когда-то я любил снимать публику на дымчато-голубые ленты. Дырочки перфорации вызывали во мне священный трепет. Я закупал бездну фотомелочей и спешил запереться в своей крохотной, подсвеченной красным фонарем лаборатории. Но с некоторых пор любовь моя несколько приувяла. Я заподозрил, что дни рождений, на которых я без устали работал затвором, мало-помалу превращаются в дни моих фотографий. Праздник претерпевал странный перелом, и меня начинали таскать из угла в угол, желая запечатлеть свои незамысловатые позы и улыбки. Иногда мне просто некогда было поесть, зато и почести мне оказывались почти как имениннику. О нем, кстати, успевали забыть. На слуху было только имя фотографа. Странный азарт охватывал гостей, — в них пробуждались актерские качества, и каждый в меру своей фантазии старался изобразить что-нибудь особенно вычурное. Багроволицые кавалеры в тройках и галстуках становились на голову, кто-то пытался садиться на шпагат, а в групповых снимках начиналось совсем неописуемое. Зубастые оскалы лезли в объектив, люди лепились в ком и изо всех сил кричали, желая озвучить кадр, зарядить его своей взбалмошной энергией. Самое удивительное, что иногда это им удавалось.
Увы, именинами дело не завершалось. На следующий день начинались звонки и расспросы. Все встречные и поперечные считали своим долгом поинтересоваться, что там с фотографиями и как удалась проявка. Спрашивали, когда можно ожидать презента. Когда же «презент» расходился по рукам, начинались довольно странные воспоминания — воспоминания о том, как все они фотографировались.
Случались, разумеется, и обиды. Молодые девушки редко нравятся самим себе. Фотография — не зеркало, к ней другое отношение, и порция неприязни обязательно достается фотографу. Впрочем, может быть, вполне заслужено. Чего-то он, значит, не уловил. Какого-то прекрасного момента. И не оправдание, что такие моменты — редкость, что их караулят, как пугливую синюю птицу. Вот и карауль, коли снимаешь! Выслеживай! И нечего оправдываться и объяснять, что жизнь — не фотография. И что плакать красиво не получается. Так уж оно принято. Вой и рыдания принято называть плачем. А разудалое человеческое гавканье — смехом.
Словом, когда я хочу просто отдохнуть и развеяться, фотоаппарат остается дома, на верхней полке моего специального фотошкафчика, а я подставляю плечи под парадный пиджак и плетусь к зеркалу.
— Полезай, полезай! — говорю я своему упирающемуся костюму. Моему костюму в зависимости от обращения дают самый разный возраст — от трех до двадцати лет. То есть, после чистки и глажки — выглядит он года на три — не больше, а вот после гулянки, дня рождения или еще хуже свадьбы — на все двадцать.
По старой привычке все же заглянул в шкафчик, но в обществе громоздкого проектора, пахучих реактивов, стопок фотобумаг и черных рулонов отснятой пленки фотоаппарат чувствовал себя более комфортно, чем у меня в сумке. Это было очевидно, и я удовлетворенно прикрыл дверцу.
В общем так или иначе я оказался в гостях — за столом, в пиджаке и без фотоаппарата. Хозяина звали весело и просто: Василий Грушин. Он мне нравился, я ему тоже, хотя друг дружку мы понимали с трудом. Он был серьезен и верил в принципы, я тоже был серьезным, но, что такое принципы, не знал. Он мечтал переустроить мир к лучшему и на собственном примере неустанно доказывал, что это вполне возможно. Про переустройство мира я опять же ничего не знал, но Васю Грушина за эту его мечту любил. Любил, но не уважал, и за это он, кажется, уважал меня. Грушин был крупным начальником, его баловали подарками, улыбками и комплиментами. Я ему ничего не дарил и улыбался только когда мне этого хотелось. Но Грушин мне нравился, и он про это знал. Судя по всему, ему было этого достаточно.
Однажды я зашел к нему на работу и застал за странным занятием. Охрану из проходной он проверял на знание Пушкина. Здоровый малый перетаптывался у него в кабинете и с туповатой растерянностью повторял:
— Мой дядя… Дядя самых чистых правил…
— Честных, — мягко поправлял его начальственный Грушин.
— Чего?
— Честных, а не чистых, хоть честь и чистота — тоже, конечно, в некотором роде… Ммм… В общем продолжай…
Чуть позже в кабинет заходили секретари, водители, бухгалтера и тоже бубнили заученные строчки. Знатоков Пушкина Грушин поощрял премиальными.
— Зачем им это нужно? — спросил я его.
— Ты спрашиваешь об этом меня?
— Ну да!
— Спрашиваешь, зачем людям нужен Пушкин?
— Да нет же! Но при чем тут они?
— Ты не считаешь их за людей?
— Тьфу ты!..
На этом наш разговор завершался. И чаще всего таким образом завершалось большинство наших бесед. Но мы друг друга любили. Я считал, что Грушины бессильны переделать мир, но я не сомневался, что он держится на их плечах. Сам Грушин, должно быть, думал про меня, что я правдив и сострадателен. Этих качеств ему вполне хватало, чтобы относиться ко мне с симпатией. Вполне возможно, что причины своего неравнодушия мы просто выдумали. На чем держится дружба и недружба? Наверное, как и любовь, на чем-то смутном и по-человечески неразрешимом.
Словом, я сидел в гостях у Грушина и отдыхал от себя самого. Шел второй час отдыха, и несмотря на гул заздравных тостов и бесед я чувствовал себя немного окрепшим.
Пасюк, сосед Грушиных, парень с голосом, не нуждающимся в мегафоне, тыкал меня кулаком в бок и радостно кричал в ухо.
— Вся жизнь — сплошное представление. Времена Ренессанса — театр. То, что сейчас, — цирк. Мы, майн либер киндер, зрители, посасывающие леденцы. Все, что от нас требуется, — сидеть на законном месте и не возбухать. К кулисам, — желтый от табака палец Пасюка мотался перед самым моим носом, — ни под каким видом не приближаться! Табу, майн либер! Что там за ними — нас не касалось и не касается. Сиди и аплодируй.
— А если я не хочу?
— Чего не хочешь?
— Аплодировать.
— Значит, свисти. Ногами топай. Желаешь помидором порченным воспользоваться, — пожалуйста! Хочешь спать, — тоже не возбраняется.
— Но допустим, я вознамерился узнать правду. То бишь, чуточку больше того, что нам показывают на сцене. Как же возможно постигнуть правду, оставаясь на месте?
— Только так ее и постигают! — палец Пасюка вновь пришел в назидательное движение. — Кстати! Какой правды ты возжелал? Может, закулисной?.. Так я тебе еще раз повторю: вселенная познается не круговым обстрелом и не методом скверного сюрприза, вселенная познается погружением вглубь. А если тебя интересует, к примеру, что там у тебя булькает и пульсирует под кожей, так тут, паря, ничего занимательного: мозги, кишочки и прочая неаппетитная размазня. Заглянуть, конечно, получится, но понять — ты все равно ничего не поймешь. На людей надо глядеть извне! И то — лишь в случае, если они прилично одеты, с носовым платком в карманчике и капелькой дорогого одеколона на виске. Пойми, без всего этого мы — довольно-таки невзрачные создания.
— Отнюдь, — сосед, сидящий напротив, тонко улыбнулся. — К некоторым такие сентенции, вероятно, не подойдут.
— Сентенции… — Пасюк отмахнулся от тонкостей соседа и вновь задышал над ухом. — К примеру, жрем мы с тобой говяжьи языки и хихикаем над остротами застольных ораторов. Это нормально, это по-человечески. И в рот друг другу мы при этом не заглядываем. Иначе тошно станет. Вот так по всей жизни. Вместо одной правды обнаруживаем десять и тут же запутываемся. Потому как, — на этот раз палец багроволицего Пасюка согнулся крючком и, описав щедрый полукруг, постучал по голове хозяина, — здесь у нас, не поймешь, что. Думаешь, думаешь, а находит все равно будто кто-то вместо тебя.
— Ты игнорируешь энергетику, — снова возразил я. — Мы ищем не потому что надо найти, а потому, что надо искать.
— Браво! — оценил Пасюк.
— И кроме того, пусть не все, но многие из нас желают быть героями.
— Ага, либидо-фригидо! Знаем… И вот, что тебе на это отрапортуем: герой нашего времени, золотце, не супер из Чехословакии или Афганистана, а дезертир — тот, кто наотрез отказывается мчаться на Ближний или Дальний Восток сокрушать чужие дома и проливать чужую кровь.
— И свою собственную, не забывай!
— Не забываю, золотце. Зис импосибл! И все равно повторю: настоящий герой нашего времени — дезертир! Дабы не убить он идет на плаху, на вечное оплевывание и так далее. Как ни крути, это жертва. Не бунт, а именно жертва. Так что давай, братец мой, дернем одну рюмашечку за него.
— Не знаю, — я покачал головой. — А Отечественная? А революция? Один уходит, — тяжесть перекладывается на остальных.
— Во первых, не приплетай сюда Отечественную. Защищаться и завоевывать — разные вещи. А во-вторых, если брать революцию, то здесь дезертиры имели самый настоящий шанс спасти мир. Но не спасли. Потому что совести предпочли присягу.
— Совесть — у каждого своя.
— Зато присяга — общая, — Пасюк сардонически захохотал, ядовито подмигнул левым глазом. — Легко жить чужой волей, верно? Сказали — сделал. Потому что долг! Потому что обязательство перед обществом! А зов сердца… — что зов сердца?.. Муть и ничего более. И никому ничего не докажешь. Оно ведь там внутри, под ребрами. Так просто не вынешь и не продемонстрируешь.
— Только если скальпелем, — хихикнул кто-то из соседей.
— Во-во! Скальпелем!.. — Пасюк мрачновато зыркнул в сторону шутника. — Только для этого помереть надо. Как минимум. А каждый раз помирать, когда кому-то что-то доказываешь… — он развел руками. — В общем давай за терпеливых. На них мир держится.
— Только чтоб тебя успокоить, — я поднял рюмку на уровень глаз и с неудовольствием убедился, что держать посудину ровно уже не получается. Вино капало на скатерть, заливало пальцы. Чтобы окончательно не опростоволоситься и не стать сахарно липким, я торопливо перелил алкоголь в желудок.
— Вот теперь ты снова человек! — объявил Пасюк. — Когда кто-нибудь начинает делить и классифицировать — знаешь, там жанры всякие, подклассы и отряды, меня разбирает хохот. И все же… — те, кто не пьют… Как бы это выразиться помягче…
Он подпер лобастую голову кулаком, и я приуныл, изготовившись слушать его многословное и нелестное мнение о непьющих.
И все-таки минут через пять мне удалось взять тайм-аут. Совершенно неожиданно Пасюку ударили во фланг, и он вынужден был отвлечься. Я занялся жаренной картошкой, а моему собеседнику пришлось отбиваться от обрушившегося на него противника — такого же громогласного Пасюка, но с иной идейной платформой, иными претензиями к человечеству.
— Правда — она всегда правда, а ложь — всегда ложь! — красноречиво надсаживался Пасюк номер два (звали его, если не ошибаюсь, не то Эльдар, не то Эдуард и учился он, разумеется, на филфаке — кажется, уже восьмой год).
— Кое-кому, разумеется, хочется взмутить водичку, — продолжал Эльдар-Эдуард, — но историю не обманешь! В главном мир всегда диктовал двуединое начало: мужчина и женщина, солнце и луна. То же и тут: есть правда, а есть ложь. Правда — естественное благо, ложь — противозаконное зло.
Морщась, Пасюк налил себе коньяка, а мне с отеческой заботливостью плеснул клюквенного морса.
— Ну а как же тогда ложь во спасение? Или таковой нет вовсе?
— Нет и не было! — рубанул Эльдар-Эдуард. — Солгал, значит, предал. Не кого-нибудь, так самого себя.
— Стало быть, если я вижу, что у мамзель кривые ноги, я обязан объявить это ей в лицо, а не расточать комплименты? И про мужа излишне ретивого не забыть, и про годы в виде морщин…
— Демагогия! Такая же демагогия, как пресловутые рассуждения про черную зависть и белую! — Эльдар-Эдуард взмахнул вилкой, чуть-чуть не зацепив соседа, тот вовремя вильнул плечом, с нервным хохотком отодвинулся вместе со стулом подальше.
— Позвольте! Про зависть я ни единым звуком…
— Чушь! — Эльдар-Эдуард не позволил. Тема очевидно была ему близка, ему настоятельно требовалось, чтобы кто-нибудь хоть как-то упомянул ее за столом.
Каюсь, я злорадствовал. Пасюку приходилось несладко, и мне хотелось, чтобы хоть раз в жизни почувствовал каково дышится его оппонентам.
— Не надо притворяться! — Эльдар-Эдуард переправил в рот громадный кус пирога и яростно жевать. Голос его приобрел глуховато-коровий оттенок. — Не надо обелять и маскироваться! Черная зависть, белая… Есть одно единственное чувство — чувство нормальной человеческой зависти! И завидовать по-хорошему это уже не завидовать.
— А что же это, по-вашему?
— Все, что угодно! Любоваться, восхищаться, быть мысленно рядом… Не надо расщеплять этимологических связей. Когда у кого-то есть то, чего нет у меня, и я сожалею об этом, имеет место зависть! Простая, человеческая, без изысков.
— Но могут существовать градации.
— Могут. Кто-то завидует вяло, кто-то от души — и все равно и те, и другие завидуют. Корень остается прежним. А когда начинается припудривание — дескать то-то и так-то, прямо зло берет. Я, мол, завидую ему, но исключительно по-хорошему… Ишь мы какие хорошие стали! Брут, может быть, тоже завидовал. И тоже считал, что по-хорошему…
Пасюку не удавалось вставить ни словечка. Расстроенный, он продолжал подливать себе коньяка, а мне морса. Он словно мстил мне за наскоки своего нового оппонента. В споре их все чаще начинали мелькать подозрительные словечки вроде монады и квиетизма. Философы принялись друг за дружку всерьез, пробуя на зуб, испытывая на гибкость. Сосед с белесыми бровями и такими же белесыми губами стеснительно наклонился ко мне.
— Я извиняюсь, люпмен — это что-то вроде ругательства?
— Вы хотите сказать «люмпен»? — я в очередной раз передвинул бокал с морсом смуглокожей особе с голубоватой искоркой в глазах и золотистой в уголке улыбки. Меня одарили кивком, морс благосклонно приняли.
— Люмпен — это когда показывают, например, по телевидению «Алые Розы» Сергея Соловьева или «Механическое Пианино» Никиты Михалкова, а вы переключаете на детектив или не подходите к телевизору вовсе.
Любитель интеллектуальных тонкостей, сидящий напротив, расслышал мою тираду. Помимо всего прочего он обладал, по-видимому, и тонким слухом.
— Но тот же Соловьев умудрился снять чудовищный «Дом под звездным небом». Стоит ли мне после этого подходить к телевизору?
Вероятно, сказывалось влияние Пасюка и Эльдара-Эдуарда. Я ответил с нагловатой уверенностью завсегдатая столичных богем.
— Истинный художник в праве говорить и «фэ» и «хэ». Если уже есть «Асса» и «Розы», можно позволить себе и пару бяк. Простительно.
— Я, откровенно говоря, придерживаюсь иного мнения.
— И это тоже простительно, — я снисходительно кивнул.
Стеснительный сосед, внимательно прислушивающийся к спору Пасюка и Эдуарда-Эльдара, вновь удивленно повел белесыми бровями.
— Что еще? — я повернулся к нему с вальяжностью начальника отдела кадров.
— Неофиты… — робко пробормотал он. — Это, видимо, растения? Какие-нибудь редкие…
— В общем не такие уж редкие, — я отпил из рюмки озабоченного Пасюка и, прищурившись, ударил своим мутноглазым залпом, пытаясь пробить точечки зрачков смуглокожей. Что-то там радужно взорвалось, взметнулось навстречу. Чем дольше я сидел за столом, тем больше она мне нравилась. Кстати сказать, это одно из непременных условий застолий. Разговоры, сладости и внимание хозяев — лишь часть обязательной программы. Одна-единственная загадка способна придать пикантный аромат всему вечеру. И чаще всего роль этой загадки суждено исполнять женщинам. Два-три взгляда, легкое движение головы — и ворожбе положено начало. Что бы вы уже ни говорили, что бы не делали, призрачный невод уже заброшен — от вас к ней, а от нее к вам. И вовсе не обязательно что-либо вытаскивать. Рыбак волнуется, видя дрожь поплавка, азарт утихает, когда рыба уже в садке. И совсем не нужно подходить и знакомиться, — напротив, зачастую это прямо противопоказано. За нашим столом сидела еще одна свободная дама. Издалека и мельком она выглядела вполне ничего. Но стоило мне присмотреться, как я тут же записал ее в категорию «старых кокеток». Увы, даме не удавалось самое естественное. То, как она держала вилку, поджимала губы и даже мигала, — во всем угадывалось желание позировать и быть красивой. А если не быть, то по крайней мере казаться. В сущности она и была красивой, но, наверное, об этом не знала. С такими трудно общаться. Им нужно подыгрывать, и, подыгрывая, поневоле превращаешься в такого же позера. Словом, не всегда тайна оказывается тайной.
Однажды на одной из дискотек я в течение часа любовался блондинкой, танцующей на другом конце зала. Сначала она была просто привлекательной, потом стала казаться обворожительной. Не выдержав, я двинулся ее приглашать и тем был наказан. Воображение в компании с полумраком сыграли со мной шутку. Приблизившись и произнеся банальную фразу приглашения, я разглядел множество печальных морщин и одинокую припудренную бородавку. Но странным было то, что исчезло и все остальное. Хрустальные чары рассыпались песочным крошевом. Но почему так случилось? По чьей злой или доброй воле? Или это мы все поголовно слепы и, очаровываясь издалека, перестаем видеть красоту вблизи? Особый род дальнозоркости или что-то более банальное?..
Так или иначе, но сегодня был особый случай. Я не проводил время абы как. Я спасался. А роль спасительницы, как и роль загадки, женщинам так же удается, как никому другому.
— Неофиты, — медленно и со значением произнес я, — сиречь перебежчики. Идейные паразиты, коим только успевай подбрасывать лозунги. Сегодня — «сарынь на кичку», завтра — «хайль», а послезавтра что-нибудь еще…
Глядя на смуглое лицо незнакомки, я поднялся и тем самым заставил подняться ее. А возможно, все обстояло иначе. Она решила первая выйти из-за стола и поманила меня следом. Так или иначе нити были натянуты, крючки прочно угнездились в живом. Определить, кто из нас командовал, а кто откликался, было довольно сложно.
Кажется, что-то играло. Или же заиграло, как только мы коснулись друг друга. Она назвала свое имя, и я тотчас его забыл. Любить всегда лучше незнакомку. Руки ее были сухи и горячи, и я с удовольствием переплел свои пальцы с ее пальцами. Это произошло неосознанно — значит, действительно искренне.
— Грушины замечательные хозяева, правда? — спросил я, и она тотчас поправила.
— Замечательная пара.
— Не верится, что ему уже сорок. Четыре мальчишеских возраста.
— Лучше измерять все не так.
— А как?..
Ее качнуло, и она прижалась ко мне всем телом. И тут же улыбнулась, но отнюдь не виновато.
— Кажется, я опьянела.
— Здешний клюквенный морс крепок.
Мы так и остались прижатыми друг к другу. Что-то мешало нам разойтись, разорвать этот двусмысленный танец. Разговор прервался. Вернее сказать, беседа происходила уже на ином уровне. Язык прикосновений — латынь для большинства. В этом мне, увы, пришлось убедиться давным-давно. Моя партнерша владела им в совершенстве. Пожалуй, кое-чему мне следовало у нее поучиться. Я и учился. На ходу. Не прерывая танца. Если вы думаете, что я говорю о диалоге физических тел, вы ошибаетесь. Тела заменяли собой посредников. Не более того. А МЫ беседовали иначе. Как именно — я затруднился бы объяснить. Никто и никогда не опишет словами музыку. Никому не удастся описать любовь. В лучших из лучших творений гении только робко прикасаются к тому, что называем мы чувством. Большим и светлым. Океан не поместить под микроскоп, а капля — это не океан. С нами происходило необъяснимое, и мы не спешили что-либо объяснять. Ладонь партнерши чуть вздрагивала, — она волновалась, как первоклашка в день первого сентября. Понимание редких взаимных мгновений поражало колокольным ударом. И оба мы тотчас извивающимися угрями ускользали от этого понимания. Мысль, натолкнувшаяся на самое себя извне, робеет и делает поспешный шаг назад. Телепатический сеанс — это не болтовня досужих кумушек, это процесс перемещающегося иглоукалывания. Нельзя погрузиться в чужую душу, словно в бочку с водой. Мы напоминали два деревца, глубоко под землей впервые встретившиеся корнями. Шелест листвы, скрип стволов предназначались для посторонних глаз и ушей. Главное происходило там, в недоступной взору глубине.
Водовороты образуют жизнь, они же ее и топят. Все говорят об одном и том же, но, к счастью, по разному. И тот же Ваня Пасюк способен отпустить сомнительной пробы комплимент. Например, вздохнуть и сказать: «Да… Женщины — это вещь!» Ваня Пасюк — один из жизненных водоворотов.
Когда твердят, что все делается ради них мерзавцев — то бишь, ради детей, складывается впечатление, что в варенье заживо топят муху. Делать что-нибудь для себя — опекающее большинство не желает. Оно рвется к самоотречению, и подрастающее поколение кормят оладьями из толченого камня.
Можете мне не верить, но нос не столь уж незаменим. Внимать запахам способна и кожа. Впрочем, следует говорить только за себя. Я чувствую запахи кончиками пальцев. Вот, в сущности, и все, что я хотел сообщить…
А во время таких танцев я совершенно перестаю соображать. Потому что погружаюсь во что-то теплое хорошее. Мозг этих вещей не понимает. Он требует отправных аксиом и алгоритмов. А теплое и хорошее в аксиому не упрятать. Потому что получится уголовный кодекс и ничего более. И я не знаю, почему, танцуя с незнакомками, я готов полюбить всех и простить каждого. Ластик терпеливо стирает все серенькое и черное, и я в состоянии вспоминать только самое светлое.
Когда-то, рассорившись с одним из начальников и подав заявление об увольнении, я перебирал в рабочем столе вещи, размышляя, что забрать, а что оставить. И неожиданно среди кнопок, скрепок и мятых листов миллиметровки обнаружил старую фотографию. На квадратике глянцевого картона были изображены он и она. А вернее — я и она. Под каким-то легким, продуваемым насквозь деревцем, на склоне холма и дня. Еще в дни школьной ветренности. Хотели просто попозировать, а она вдруг взяла и обняла меня. Этот самый миг я и вспомнил с обжигающей отчетливостью. Крохотный миг счастья, не очень понятый тогда. Прохладные ладони у меня на шее и доверчивую мягкость ее груди на моей…
Стоит ли чего-нибудь один-единственный миг любви? Или мы гонимся только за тем мифом, чтобы на всю жизнь, целиком и полностью — как храм, как гора Джомолунгма? Но ведь и храмы не вечны. И даже Джомолунгмы. Значит, один миг — это тоже кое-что?.. Во всяком случае, глядя на это простенькое фото, я вдруг до того расчувствовался, что побежал к начальнику и проникновенно попросил прощения. Сердитый и багровый, он помягчел, и что-то даже внутри него оттаяло. Я это видел. Бурча по привычке неразборчивое, он с облегчением взял мое заявление и, разорвав, отправил в мусорную корзину. Мы пожали друг другу руки. И все из-за одной-единственной фотографии. Вернее, того волшебного момента, что толкнул ее ко мне, а много позже меня к разобиженному начальнику. Видимо, подобное, не теряется. Наши порывы, как искры, блуждают по миру, передаваясь от сердца к сердцу — через слова, поцелуи и помощь.
Сейчас было нечто похожее. Мы не знали друг друга, но в чем-то стали уже родными. Вполне возможно, что, танцуя со мной, она вспоминала свою фотографию, свое полузабытое, но неутраченное. И я был рад за нее. Рад был за себя, что сумел что-то для нее сделать.
За нашими спинами захлопали в ладоши.
— Все, танцоры, хватит! Всем за стол! А Эдичка сейчас произнесет речь…
Музыка оборвалась, словно на пластинку кто-то наступил тяжелой ступней. Нас разорвали, и я поплелся к своему месту. Там кто-то уже сидел, но мне было все равно. Мозг раздражено чертыхался, а сердце все еще млело, кружась в кисельном сладостном водовороте.
— Минуточку внимания! — по бокалу забренчали ложечкой. Эдичка-Эльдар-Эдуард жаждал внимания аудитории. С Пасюком он очевидно уже расправился. Поклевав мышку, коршун прицеливался к рогам оленя. Вислогубое, щекастое лицо его дышало энергией разрушения. А в общем он был даже очень ничего: кустистые, как у филина, брови, задиристые, с капелькой глянца глаза, лоб, гармонично переходящий в раннюю лысину.
Раздумав садиться, а тем паче слушать речь жизнелюбивого Эдички, я двинулся в поисках туалета. Есть еще места, где можно на время скрыться от людей. Не самые благодатные и комфортные, но спасибо и за такие.
Первая попытка не увенчалась успехом. С расположением комнат я был плохо знаком и вместо туалета попал на кухню. Там курили двое: хозяйка и та самая, что была мною сурово записана в «кокетки». С некоторым запозданием я ощутил стыд за прежние свои мысли. Потому что вдруг понял, что стоят они тут и курят в одиночестве — обиженные и никому не нужные, объединенные общей тоской. И, конечно, костерят мужчин. За склонность к болтовне, за квелость в главном. Я осторожно попятился, и они немедленно обернулись. На мгновение в глазах у «кокетки» промелькнуло что-то милое, абсолютно человеческое, но она тут же вспомнила о своей придуманной роли, и все разом поломалось. Губы ее изогнула приторная улыбка, глаза, как театральные фонари переключились с одного цвета на другой, сменив лучистость на безыскусное сияние. Само собой, я ответил ей тем же, как в зеркале отразив благосклонную фальшь и лицемерное дружелюбие. Следовало как можно быстрее ретироваться, и, шутливо помахав дамам рукой, я извинился и вышел. Вышел, чтобы угодить в лапы капитана дальнего плавания, одновременно являющимся дальним родственником здешних хозяев.
Пьяненький мореход ткнул мне под нос «пеликанью ногу» — свой подарок хозяевам и принялся объяснять, что такие раковины — величайшая редкость и просто так на дорогах не валяются, что нельзя сравнивать нумизматов с собирателями раковин, что мертвое и живое несопоставимо и что, может быть, кое-кто и не в состоянии оценить его страсти, но я, как человек в галстуке и вполне интеллигентном клифте, — совсем другое дело и, конечно, пойму его должным образом. Я пообещал постараться, и мы тут же договорились, что на одну-единственную минутку я все-таки отлучусь в туалет. Отпуская меня, капитан милостиво улыбался. Наверное, с такой же улыбкой он отпускал морячков в увольнительную на берег.
И все же до туалета мне добраться не довелось. Уже перед самой дверью меня перехватил Толечка Пронин. Он тоже был здесь. Сумасшедших любят приглашать в гости. Они радуют и веселят нормальных. Сейчас от Толечки разило шампанским и самую малость местным кисловатым пивом.
— Пойдем, — позвал он. — Я уже в норме. Сам понимаешь, оставаться далее неприлично.
— Ммм… — промычал я. — Не понимаю, при чем тут я? Кажется, я еще в относительном порядке.
— Но ты ведь мне друг? — Толечка точно девушку приобнял меня за талию.
— Прежде всего я тебе сосед.
— Сосед и друг в одном лице — это почти братство. И потом — ты ведь тоже любишь Рыбникова с Юрой Беловым. И «Адъютанта его превосходительства» хвалишь. Вот и пошли. Можешь мне поверить на слово, наши шестидесятые-восьмидесятые еще назовут когда-нибудь золотой осенью. Творческих зуд для всех неуемных и абсолютный покой для всех лояльных! Играли в борьбу за человека! Иногда халтурно, а иногда талантливо. Атеизм любили и церковь не презирали. То есть, я в основном, так сказать, — в целом и общем… А до нормы я тебя доведу. Чес-слово! Окуджавой клянусь!
Его щетина уколола мою щеку. Он настойчиво тянул меня к выходу. Возможно, это был зов — тот самый, что выманивает бродяг на переплетение пыльных дорог, что гонит рыбу к местам далекого нереста. И все же я попытался оказать сопротивление.
— Возможно, в массе своей мы были не такие уж плохие. И мещан высмеивали, и бракоделов. Но ведь воевали! Мир порабощали.
— Так это втихаря. Никто же не знал! И потом плохо воевали, потому что понимали, чувствовали душой — не дело делаем! Вот и не старались. Так сказать, мягкий саботаж… Пошли, а? Небо, звезды, ветер в лицо!.. Чего тут делать? Я тебе так скажу: прогресса нет, и от смены правительств результат не меняется. Ветер странствий — вот, что необходимо современному человеку, а не экономика.
— Но я не один, пойми. Я с подружкой.
— Брось, — он уже пробирался в прихожую. — Все наши лучшие подружки впереди. Только попроси Толика, и он познакомит тебя с кем угодно. Хоть с самой царицей Тамарой.
— С кем, с кем?
— С самой натуральной царицей. Не веришь?
Толик изобразил на лице подобающее великодушие.
— Ладно, скоро сам увидишь.
— Да не хочу я ни с кем видеться!
Багровое лицо Толика приблизилось. Шепчущими губами он коснулся мочки моего уха.
— Ей-богу, не пожалеешь! Точеный профиль, миндалевидные глаза. В театре играет цариц и королев. Последнего любовника недавно отшила. Сейчас скучает.
— Она что, актриса?
— Она — женщина!..
Делать было нечего. Сколь-нибудь весомых аргументов против я не подобрал. Пришлось поднять руки и сдаться.
В прихожей мы споткнулись о ноги дремлющего человека. Подняв голову, проснувшийся сконфужено пробормотал:
— Ради бога… У меня так всегда. Как приду в гости, как наемся, так сразу на боковую. Ни «бэ», ни «мэ» и глаза, как говорится, до долу. В смысле, значит, слипаются…
— Никаких проблем, амиго, — Толечка аккуратно перешагнул через гостя. — Дремли, как говорится, дальше.
А вскоре мы уже спускались по лестнице. Для страховки Толик придерживал меня за руку. Он не слишком мне доверял. Заодно придержался и сам. Четыре ноги — не две, а кроме того ему действительно хотелось, наверное, познакомить меня со своей царицей.
Назад: РЕ-БЕКАР
Дальше: СОЛЬ