Книга: Те слова, что мы не сказали друг другу
Назад: 9
Дальше: 11

10

Однако все их расчеты оказались неверными. День 8 ноября уже был на исходе, но никто не волновался из-за задержек в пути. Они были измотаны, но не думали об усталости. В городском воздухе явственно чувствовалось возбуждение; стало ясно, что ожидаются какие-то события. Антуан оказался прав: четыре дня назад по другую сторону железного занавеса прошла миллионная демонстрация жителей Восточного Берлина с требованием свободы. Стена, с ее тысячами солдат и сторожевых собак, с патрулями, не смыкавшими глаз ни днем ни ночью, разделяла тех, кто любил друг друга, тех, кто раньше жил вместе, а теперь ждал, почти ни на что не надеясь, что им позволят воссоединиться. Вот уже двадцать восемь лет, как родственники, друзья, просто соседи были отгорожены друг от друга сорокатрехкилометровой бетонной стеной с колючей проволокой и смотровыми вышками — ее с варварской жестокостью возвели в то печальное лето, которое ознаменовало собой начало «холодной войны».
Присев за столик кафе, трое друзей прислушивались к разговорам окружающих. Антуан призвал на помощь все свои знания немецкого, полученные в лицее, стараясь как можно точнее переводить Матиасу и Джулии то, что говорили берлинцы. Коммунистический режим долго не продержится. Некоторые утверждали даже, что скоро откроются пропускные пункты. Все изменилось с тех пор, как Горбачев в октябре посетил ГДР. Журналист из «Тагесшпигель», забежавший в кафе на минутку хлебнуть пива, сообщил, что в редакции его газеты царит полная неразбериха.
Газеты, обычно поступавшие в этот час из типографий, до сих пор не вышли. Назревало что-то важное, но что именно, он не знал.
С наступлением ночи усталость от поездки все-таки взяла свое. Джулия непрерывно зевала, вдобавок на нее напала жуткая икота. Матиас испробовал все известные ему способы избавления от этой напасти, для начала испугав Джулию неожиданным криком, — каждая его попытка вызывала лишь взрыв хохота, а Джулия икала все сильней. Тогда за дело взялся Антуан. Он заставил ее выполнить какие-то хитроумные движения — например, выпив стакан воды, опустить голову и раскинуть руки. Он уверял, что этот метод безотказен, однако на сей раз и он не сработал — спазмы только усилились. Некоторые посетители бара предлагали свои способы, как то: выпить пинту жидкости залпом, до дна; постараться как можно дольше не дышать, заткнув при этом нос; улечься на пол, согнув колени и прижав их к животу. Они соревновались в изобретательности до тех пор, пока один симпатичный врач, тянувший пиво у стойки, не посоветовал Джулии на почти безупречном английском просто-напросто отдохнуть: круги у нее под глазами — явное свидетельство того, что она вконец измотана. И сон — лучшее лекарство. Трое друзей решили поискать недорогой молодежный хостел.
Антуан спросил, где можно найти такой приют. Но усталость не пощадила и его: бармен так и не понял, чего он хочет. В конце концов им удалось снять два номера в какой-то маленькой гостинице — один достался парням на двоих, второй — целиком Джулии. Они с трудом взобрались на четвертый этаж и, разойдясь по комнатам, рухнули на кровати. Правда, Антуану пришлось провести ночь на одеяле прямо на полу, потому что Матиас, едва войдя в номер, уснул поперек постели.
* * *
Портретистка никак не могла закончить рисунок. Она трижды призывала своего заказчика посидеть спокойно, но Энтони Уолш почти не слушал ее. Тщетно она пыталась схватить выражение его лица — он то и дело отворачивался, чтобы посмотреть на дочь, стоявшую поодаль. Джулия по-прежнему не сводила глаз с выставленных рисунков. Казалось, ее отрешенный взгляд ищет в них иные, далекие образы. Пока отец позировал художнице, дочь неотрывно смотрела на тот портрет… Энтони окликнул ее, но она не ответила.
* * *
Близился полдень того памятного дня, 9 ноября, когда они, все трое, собрались в холле их маленькой гостиницы. Для начала они решили познакомиться с городом. Еще несколько часов, Томас, всего несколько часов, и я встречу тебя.
Первым делом они решили осмотреть колонну Победы. Матиас нашел, что она выглядит более величественно, чем Вандомская, но Антуан возразил, что подобные сравнения бессмысленны. Джулия спросила, всегда ли они так собачатся, как сейчас, и оба парня удивленно воззрились на нее, не понимая, что она имеет в виду. Потом их заинтересовала главная торговая артерия Курфюрстендам, а затем они прошли пешком, наверное, не меньше ста улиц и только временами, когда Джулия уже совсем не чуяла под собой ног, садились в трамвай. В середине дня они очутились перед церковью Воспоминания, построенной в память о кайзере Вильгельме II: берлинцы окрестили ее «гнилым зубом», так как половина здания была разрушена бомбежками во время Второй мировой войны, а уцелевшая часть имела ту самую оригинальную форму, из-за которой и получила свое прозвище. Руины церкви сохранили как мемориал.
В половине седьмого путешественники остановились возле парка и решили прогуляться там.
Вскоре они узнали, что восточногерманское правительство огласило декларацию, которой предстояло изменить облик современного мира или как минимум конец XX века. Отныне гражданам Восточной Германии разрешалось выезжать за границу и свободно переходить на Запад; солдатам на контрольных пунктах у Стены было приказано не стрелять в людей и не спускать на них собак. Страшно подумать, сколько мужчин, женщин и детей погибли в трагические годы «холодной войны», пытаясь перебраться через эту постыдную преграду! Сотни смельчаков расстались там с жизнью под пулями усердных охранников.
И вот теперь было просто-напросто объявлено, что берлинцы получают свободу передвижения! И тут кто-то из журналистов спросил у представителя властей, когда это распоряжение войдет в силу. Не совсем поняв вопрос, тот ответил: «С настоящей минуты».
В двадцать часов эта информация была передана по всем каналам радио и телевидения в обеих Германиях; невероятная новость произвела оглушительный эффект.
Тысячи западных немцев хлынули к пограничным пунктам. Тысячи восточных сделали то же самое. И посреди этой толпы, в бурном потоке людей, неистово рвущихся к свободе, ликовали вместе со всеми двое французов и одна американка.
В 22:30 каждый житель Западного и Восточного Берлина отправился на какой-нибудь контрольный пункт. Военные, неготовые к такому повороту событий, затерялись в тысячных толпах людей, опьяненных нежданной свободой, и тоже очутились у подножия Стены. Шлагбаумы на Борнхаймер-штрассе поднялись, и обе Германии двинулись к своему объединению.

 

Ты шел по городу, от улицы к улице, стремясь к свободе, а я — я шла к тебе, не сознавая, что за сила побуждает меня идти и идти вперед. Ведь эта победа не была моей, и эта страна не была моей, и эти улицы были мне чужими, хотя нет — это я была здесь чужой. И я тоже побежала — побежала, чтобы вырваться из этой гнетущей толпы. Антуан и Матиас оберегали меня; мы мчались вдоль бесконечной бетонной преграды, которую уже разукрасили во все цветарадуги полные надежд художники. Некоторые твои соотечественники, кому стали невыносимы эти последние часы ожидания у пропускных пунктов, начали карабкаться на Стену. И мы, стоявшие по эту сторону мира, следили за ними. Справа от меня какие-то люди протягивали руки, чтобы помочь другим спрыгнуть вниз, слева кто-то влезал на плечи тех, кто посильней, чтобы хоть на несколько секунд раньше увидеть рвущихся к Стене бывших пленников еще не разрушенного железного занавеса. И наши крики сливались с вашими, и этот общий хор подбадривал вас, избавлял от страха, подтверждал, что мы здесь, с вами. И внезапно я, американка, сбежавшая из Нью-Йорка, дитя страны, победившей твою родину, которая наконец обрела человечность, стала превращаться в немку; с наивным энтузиазмом молодости я, как Матиас, прошептала: «Ich bin ein Berliner» — и заплакала. О, как я плакала, Томас…
* * *
В тот вечер Джулия, затерявшаяся в толпе туристов, бродивших по набережной старого порта в Монреале, тоже плакала. Она смотрела на рисунок углем, и по ее щекам текли слезы.
Энтони Уолш не спускал с нее глаз. Он снова окликнул ее:
— Джулия! С тобой все в порядке?
Но дочь была слишком далеко, чтобы его услышать, — их разделяли двадцать истекших лет.
* * *
…Толпа бурлила все сильней и сильней. Люди в дикой давке стремились пробраться к Стене. Некоторые принялись долбить ее всем, что попалось под руку: отвертками, камнями, ледорубами, перочинными ножами; конечно, это было нелепо, и бетон не поддавался, но людям так хотелось поскорей стереть это препятствие с лица земли! И вдруг в нескольких метрах от меня произошло чудо: в Берлин приехал один из величайших виолончелистов мира. Узнав о случившемся, он присоединился к нам — к вам. Он установил свою виолончель и начал играть. Не помню, было ли это в тот же вечер или на следующий. Но какая разница — главное, что его музыка тоже поколебала Стену. Эта мелодия, состоявшая из обыкновенных нот — фа, ля, си, — звучала специально для вас, была той стихией, в которой рождалась песнь свободы. И знаешь, в те мгновения плакала не я одна. Той ночью я видела много слез. Слезы матери и дочери, которые судорожно обнялись после двадцати восьми лет разлуки, когда им запрещалось видеться, касаться друг друга, дышать одним воздухом. Слезы седых отцов, которые искали своих сыновей в толпе, среди тысяч незнакомцев. Слезы берлинцев, которые плакали потому, что только слезы могли смыть причиненное им зло. А потом, внезапно, я увидела на самом верху Стены твое лицо среди многих других, твое серое от пыли лицо, твои глаза. Ты был первым, кого я увидела там, на Стене, — ты был первым немцем с Востока, который увидел первую девушку с Запада, и этой девушкой была я.
* * *
— Джулия! — снова крикнул Энтони Уолш.
Она медленно повернула к нему голову, не в силах произнести ни слова, и снова обратила свой взгляд на портрет.
*** Ты стоял там, на гребне Стены, долгие минуты, и наши изумленные взгляды никак не могли разъединиться. Перед тобой был новый мир, он целиком принадлежал тебе, и ты смотрел на меня так, словно нас связывала прочная невидимая нить. Я продолжала реветь, как дурочка, и вдруг ты мне улыбнулся. Присев, ты спрыгнул со Стены, и я сделала то же, что другие, — открыла тебе объятия. Ты упал в них, и мы оба рухнули на землю, по которой ты еще никогда не ходил. Ты извинился по-немецки, а я поздоровалась с тобой по-английски. Потом мы встали и ты стряхнул пыль с моих плеч таким уверенным жестом, словно делал это всегда. Ты что-то говорил, но я ничего не понимала. И, видя это, ты время от времени просто кивал мне. Меня разобрал смех, потому что ты был в эти минуты ужасно смешной, а я, наверное, еще смешней. И тут ты протянул мне руку и произнес имя, которое я потом повторяла без конца, — имя, которое я с тех пор так давно не повторяла: Томас.
* * *
Какая-то женщина, шедшая по набережной, на ходу толкнула ее и даже не подумала извиниться. Джулия не обратила на нее никакого внимания. Бродячий торговец бижутерией тряс перед ней бусами из светлого дерева, она медленно покачала головой, не слыша ни одного слова из его монотонных, как заклинания, уговоров. Энтони вручил художнице десять долларов и встал. Та протянула ему рисунок: выражение лица было схвачено верно, сходство просто поразительное. Энтони с довольным видом снова сунул руку в карман и удвоил сумму вознаграждения. Затем подошел к Джулии:
— Что это ты так пристально изучаешь целых десять минут?
* * *
Томас, Томас, Томас… Я уже и забыла, как это сладостно — произносить твое имя. Забыла твой голос, твои ямочки на щеках, твою улыбку, все забыла, пока не увидела этот рисунок, который так похож на тебя, так ясно напоминает мне тебя. Как бы мне хотелось, чтобы ты никогда не ездил за репортажами на эту проклятую войну! Если бы я знала — в тот день, когда ты сказал мне, что хочешь стать репортером, — если бы я знала, чем это кончится, я бы постаралась убедить тебя, что это скверная затея.
А ты бы ответил мне, что тот, кто рассказывает правду о нашем мире, не может заниматься скверным делом, даже если фоторепортажи бывают безжалостны, если они бередят душу. Ты бы воскликнул — неожиданно серьезно, — что если бы пресса знала о жизни по ту сторону Стены, то наши правители собрались бы разрушить ее гораздо раньше. Но ведь они знали, Томас, они доподлинно знали жизнь каждого из вас, ведь они следили за вами, но правители трусливы, они боятся перемен, и я вспоминаю твои слова о том, что нужно родиться, как я, в стране, где можно свободно думать обо всем, свободно говорить обо всем, чтобы не опасаться репрессий. На эту тему мы могли бы спорить с тобой всю ночь напролет и на следующий день. Если бы ты знал, как мне не хватает наших споров, Томас.
И я не нашла бы веских аргументов и признала бы себя побежденной, как сделала это в тот день, когда мне пришлось уехать. Да и как я могла уберечь того, кому так долго не хватало свободы?! Да, ты был прав, Томас, ты выбрал для себя одну из самых прекрасных профессий на свете. Удалось ли тебе встретиться с Масудом? Дал ли он тебе интервью теперь, когда вы оба на небесах, и стоило ли оно такой цены? Он умер через много лет после тебя. В похоронном шествии, в долине Панджшера, участвовали тысячи людей, но твои останки так никто и не смог собрать. Какой бы стала моя жизнь, если бы та мина не разнесла в клочья твою группу, если бы я не испугалась, если бы не бросила тебя прежде, чем это случилось?
* * *
Энтони тронул Джулию за плечо:
— С кем ты говоришь?
— Ни с кем, — ответила она, вздрогнув.
— Ты прямо околдована этим рисунком, у тебя даже губы дрожат.
— Оставь меня, — прошептала Джулия.
* * *
Я помню свое минутное смущение, чувство зыбкой неуверенности. Я познакомила тебя с Антуаном и Матиасом, особенно подчеркнув слово «друзья», настойчиво повторив его раз шесть, чтобы ты меня понял. Это было глупо: твой тогдашний английский оставлял желать лучшего. Но ты, кажется, все-таки понял, ты улыбнулся и по-приятельски хлопнул их по плечу. Матиас бурно сжал тебя в объятиях, поздравляя с освобождением. Антуан ограничился рукопожатием, но был взволнован не меньше своего друга. И мы, все четверо, пошли бродить по городу. Ты кого-то искал, и я было подумала, что женщину, но нет, это был твой друг детства. Десять лет назад ему вместе с семьей удалось бежать за Стену, и с тех пор вы не виделись. Но разве найдешь друга среди тысяч людей, которые обнимаются, поют, пьют и пляшут прямо на улицах?! И ты сказал: мир велик, дружба — безгранична. Не знаю, что рассмешило Антуана, твой акцент или твоя наивность — я-то нашла ее замечательной. Как случилось, что, хотя жизнь и причинила тебе столько зла, ты сохранил детскую чистоту мечты, а наши пресловутые свободы ее в нас задушили?! Мы решили помочь тебе и стали вместе обходить улицы Западного Берлина. Ты шагал так целеустремленно, словно вы где-то уже назначили друг другу встречу. На ходу ты вглядывался в каждое лицо, сталкиваясь с прохожими, все время озирался. Еще не поднялось солнце, когда Антуан вдруг встал как вкопанный посреди какой-то площади и заорал: «Господи, ну хоть имя этого типа можно узнать? Ищем, как идиоты, уже столько часов!» Ты не понял. Тогда Антуан крикнул еще громче: «Имя… Name… Vorname!» Ты разволновался, ты прокричал во все горло: «Кнапп!» Так звали твоего друга. И Антуан, желая показать, что он злится вовсе не на тебя, тоже завопил во весь голос: «Кнапп! Кнапп!»
Матиас, хохоча как безумный, присоединился к нему, да и я тоже начала громко звать: «Кнапп! Кнапп!» Мы шли, весело приплясывая и выкрикивая имя человека, которого ты искал целых десять лет.
И вдруг в гигантской толпе кто-то обернулся, и я увидела мужское лицо. Он был примерно твоих лет. Ваши взгляды встретились, и я ощутила укол ревности.
Вы оба застыли на месте, приглядываясь друг к другу, как волки, отбившиеся от стаи и встретившиеся на другом конце леса. Миг спустя Кнапп произнес твое имя: «Томас?» Как же вы оба были красивы на фоне серых западноберлинских мостовых! Ты судорожно обнимал своего друга, и ваши лица светились какой-то неземной радостью. Антуан плакал, Матиас успокаивал его, уверяя, что чем дольше разлука, тем сильнее счастье встречи. Но Антуан захлебывался рыданиями и твердил сквозь слезы, что такая встреча — невозможное чудо… Ты уткнулся головой в плечо своего вновь обретенного друга. Но, заметив, что я смотрю на тебя, тотчас выпрямился и повторил: «Мир велик, а дружба безгранична!» — и Антуан разрыдался еще громче.
Мы уселись на террасе какого-то бара. Было холодно, но нам все было нипочем. Вы с Кнаппом сели чуть поодаль. Десять потерянных лет требуют особых слов, а иногда и просто долгого молчания. Мы так и не расстались ни той ночью, ни на следующий день. Утром второго дня ты объяснил Кнаппу, что должен уйти. Ты не мог больше оставаться здесь: твоя бабушка жила по ту сторону Стены, и ее нельзя было надолго оставлять одну, ты был ее единственной опорой. Этой зимой ей могло бы исполниться сто лет; надеюсь, она тоже отыскала тебя там, где ты сейчас. Как она мне понравилась, твоя бабушка! До чего она была хороша, когда заплетала в косы свои длинные седые волосы, прежде чем постучать в пашу комнату. Ты обещал Кнаппу вернуться в самом скором времени… если все не пойдет вспять. Но он уверял, что двери на Запад больше никогда не закроются, и ты ответил: «Может быть. Но если нам придется снова ждать десять лет, я буду думать о тебе каждый день».
Ты встал и поблагодарил нас за подарок, который мы тебе сделали. Мы, правда, ничего особенного не сделали, но Матиас все же сказал: не за что, мы рады, что оказались тебе полезными. Антуан предложил проводить тебя до пропускного пункта.
И мы снова тронулись в путь. Все расходились по домам, потому что революция революцией, а дома и семьи этих людей находились в разных частях города.
По дороге ты взял меня за руку, и я не отняла ее; так мы и прошагали несколько километров.
* * *
— Джулия, ты дрожишь, я боюсь, что ты простудишься. Давай-ка вернемся в отель. Если хочешь, давай купим этот портрет, и ты сможешь любоваться им сколько угодно, только в тепле.
— Нет, его нужно оставить здесь, он не продается. Пожалуйста, дай мне еще несколько минут, и мы уйдем.
* * *
Люди, находившиеся по обе стороны пропускного пункта, все еще ожесточенно долбили бетонную Стену. Здесь нам предстояло разойтись. Ты первым попрощался с Кнаппом. «Позвони, как только сможешь», — сказал тот, протянув свою визитку. Он был журналистом — не потому ли и ты выбрал эту профессию? Или, может, вы оба в юности поклялись заниматься журналистикой? Я много раз задавала тебе этот вопрос, и всякий раз ты уклонялся от ответа, заменяя его хитроватой усмешкой — как делал ты всегда, если я тебе очень уж досаждала. Ты пожал руки Антуану и Матиасу и только потом повернулся ко мне.
Если бы ты знал, Томас, как я испугалась тогда, испугалась, что так никогда и не узнаю твоих губ. Ты вошел в мою жизнь, как наступает лето — внезапно, без предупреждения, как проникают утром в комнату блики солнечного света. Погладив меня по щеке, ты наклонился и легонько поцеловал в глаза. «Спасибо». Это было единственное слово, которое ты произнес, уже отойдя от меня. Кнапп следил за нами, я подметила его пристальный взгляд. Он словно ждал от меня каких-то слов, которые помогли бы навсегда стереть память о тех годах, что разлучили вас, сделали такими разными жизни двух близких друзей. И вот теперь один из них возвращался в свою редакцию, а другой — в Восточный Берлин.
И я крикнула: «Возьми меня с собой! Я хочу познакомиться с твоей бабушкой!» — и, не ожидая ответа, просто схватила тебя за руку, и, клянусь, никакая сила в мире не заставила бы меня разжать пальцы. Кнапп пожал плечами и, глядя в твое оторопелое лицо, сказал: «Теперь путь свободен, приходите в любое время, когда вздумается!»
Антуан попытался меня отговорить, убедить, что это безумие. Может, он был прав, но я никогда в жизни не испытывала такого опьянения. Матиас толкнул его локтем: с какой стати он вмешивается'? Потом подбежал ко мне и обнял. «Позвони нам, когда вернешься в Париж», — шепнул он, торопливо нацарапав номер телефона на клочке бумаги. Я в свой черед обняла их обоих, и мы расстались. Томас, я так никогда и не вернулась в Париж.
Я пошла за тобой; на заре 11 ноября, воспользовавшись суматохой, царившей на границе, мы перешли в Восточный Берлин; наверное, в то утро я была первой американской студенткой, вошедшей в эту часть города, а если не первой, то уж во всяком случае самой счастливой.
Знаешь, я ведь сдержала свое обещание. Помнишь то темное кафе, где ты заставил меня поклясться, что, если когда-нибудь судьба разлучит нас, я должна быть счастлива несмотря ни на что? Я хорошо понимала, почему ты это сказал: иногда моя любовь слишком угнетала тебя, ты ведь так настрадался от недостатка свободы, что тебе было трудно решиться связать свою жизнь с моей. И я сдержала эту клятву, хотя тогда и рассердилась на тебя — ведь этими словами ты омрачил мое счастье.
Я собираюсь выйти замуж, Томас, вернее, я должна была выйти замуж в прошлую субботу, но свадьбу пришлось отложить. Это длинная история, но именно она привела меня сюда. И, может быть, привела именно затем, чтобы я последний раз смогла увидеть твое лицо. Поцелуй от меня свою бабушку там, на небесах.
* * *
— Джулия, это же просто нелепо! Видела бы ты себя со стороны — точь-в-точь твой отец на батарейках с истекшим сроком годности! Целую четверть часа торчишь как вкопанная перед этими рисунками, да еще бормочешь невесть что…
Вместо ответа Джулия быстро пошла вперед. Энтони Уолш ускорил шаг, чтобы догнать ее.
— Могу я в конце концов узнать, что случилось? — настойчиво спросил он, поравнявшись с ней.
Но Джулия замкнулась в упрямом молчании.
— Взгляни-ка, — продолжал Энтони, показывая дочери свой портрет, — ведь здорово получилось! Держи, я дарю его тебе, — весело добавил он.
Джулия никак не отреагировала.
— Ну ладно, я тебе преподнесу его позже. Видно, ты сейчас не в настроении.
И поскольку Джулия по-прежнему молчала, Энтони заговорил сам:
— Скажи, почему тот портрет, который ты так внимательно разглядывала, кого-то мне напоминает? Не этим ли объясняется твое странное поведение там, на набережной? Не могу понять, в чем дело, но это лицо мне явно знакомо, просто дежавю какое-то!
Еще бы незнакомо — ведь на это лицо обрушился твой кулак в тот день, когда ты примчался за мной в Берлин. И это было лицо человека, которого я любила, когда мне было восемнадцать лет, и с которым ты меня разлучил, насильно отправив в Нью-Йорк!
Назад: 9
Дальше: 11