Книга: Жутко громко и запредельно близко
Назад: ГИРИ НА СЕРДЦЕ КУЧА ГИРЬ НА СЕРДЦЕ
Дальше: РАДОСТЬ, РАДОСТЬ

МОИ ЧУВСТВА

Объявляют рейсы по репродуктору. Мы не слушаем. Нам все равно, потому что мы никуда не летим. Я уже скучаю по тебе, Оскар. Я скучала по тебе, даже когда мы были вместе. Со мной всегда так. Мне не хватает тех, кто рядом, а рядом со мной лишь те, кого больше нет.
Заправляя в каретку очередной лист, я смотрю на твоего дедушку. Мне легче, когда я его вижу. Мне с ним спокойно. Он кособокий. У него искривлен позвоночник. В Дрездене он был великаном. Я рада, что руки у него все такие же огрубевшие. Скульптуры навсегда сохранились в них.
Я только сейчас заметила обручальное кольцо у него на пальце. Интересно, надел ли он его, когда вернулся, или так и ходил с ним все эти годы. Перед тем как идти сюда, я закрыла квартиру. Я выключила свет и всюду проверила краны. Тяжело прощаться с домом, в котором жил. Ничуть не легче, чем с человеком. Мы сюда въехали, когда поженились. Здесь было больше места, чем в его квартире. Место нам было необходимо. Место для его зверей, место для нас и место между нами. Твой дедушка купил самую дорогую страховку. Из компании пришел служащий с фотоаппаратом. Если что-нибудь случится, они смогут восстановить все в точности, как было. Он отснял целую пленку. Он сфотографировал пол, сфотографировал камин, сфотографировал ванну. Я никогда не путала то, что у меня есть, с тем, что я есть. Когда служащий ушел, твой дедушка достал свой фотоаппарат и тоже начал фотографировать.
Что ты делаешь? — спросила я.
Береженого бог бережет, — написал он. Тогда я подумала, что он прав, но сейчас в этом не уверена. Он фотографировал все. Обратные стороны полок в шкафу. Обратные стороны зеркал. Даже поломанные вещи. Вещи, которые лучше забыть. Он мог бы восстановить квартиру, склеив все фотографии вместе.
И дверные ручки. Он сфотографировал каждую дверную ручку в отдельности. Ни одной не пропустил. Как будто исчезни одна — и не будет ни мира, ни будущего. Как будто мы и впрямь стали бы заботиться о дверных ручках, если бы до этого дошло.
Не знаю, почему меня это так задело.
Я сказала: В этих ручках нет ничего особенного.
Он написал: Это наши дверные ручки.
Я тоже была его.
Меня он никогда не фотографировал, потому что жизнь мы не страховали.
Один комплект фотографий он держал в своем комоде. Другой расклеил по дневникам, чтобы не потерять в случае, если с домом что-то случится.
Наш брак не был несчастным, Оскар. Он часто меня смешил. Иногда и я его смешила. У нас были правила, но у кого их не бывает. Нет ничего плохого в компромиссах. Даже если вся жизнь — сплошной компромисс.
Он нашел работу в ювелирной мастерской, потому что знал станки. Он так много работал, что его назначили помощником управляющего, а потом управляющим. Ювелирное дело было ему безразлично. Драгоценности он ненавидел. Он часто говорил, что ювелир — прямая противоположность скульптору.
Но мы на это жили, и он уверял, что его все устраивает.
Мы купили свой магазин по соседству с неблагополучным кварталом. Он был открыт с одиннадцати утра до шести вечера. Работы всегда хватало.
Жизнь уходила на то, чтобы на нее зарабатывать.
Иногда после работы он уезжал в аэропорт. Я просила его привозить оттуда газеты и журналы. Думала с их помощью выучить американизмы. Но быстро сдалась. Я по-прежнему его туда посылала. Знала, что без моего разрешения не поедет. И не в моей доброте тут дело.
Мы так старались. Мы все время старались помочь друг другу. Не потому, что были беспомощны. Ему необходимо было делать что-нибудь для меня так же, как мне необходимо было делать что-нибудь для него. Только в этом был смысл. Иногда я отправляла его за совсем бесполезными вещами, чтобы не лишать его этой возможности. Целыми днями мы пытались помочь друг другу помочь друг другу. Я шла за его тапочками. Он заваривал мне чай. Я включала отопление, чтобы он мог включить кондиционер, чтобы я могла включить отопление.
Его руки были все такими же огрубевшими.
Наступил Хэллоуин. Наш первый в новой квартире. Раздался звонок в дверь. Твой дедушка был в аэропорту.
Я открыла, и там стояла девочка в белой простыне с прорезями для глаз. Впусти или угости! — сказала она. Я попятилась.
Кто ты?
Привидение!
Почему ты так одета?
Потому что Хэллоуин!
Я не знаю, что это.
Дети в костюмах ходят по домам, и им раздают конфеты.
У меня нет конфет.
Но ведь Хэл-ло-уииин!
Я попросила ее подождать. Я пошла в спальню. Я достала из-под матраса конверт. Наши сбережения. Наши средства на жизнь. Я вынула оттуда две стодолларовые бумажки, положила их в другой конверт и отдала привидению.
Я заплатила ему, чтобы оно поскорей исчезло.
Я закрыла дверь и выключила свет, чтобы дети к нам больше не звонили.
Звери, должно быть, поняли, потому что они подошли и прижались ко мне. Я ничего не сказала твоему дедушке, когда он вернулся. Я поблагодарила его за газеты и журналы. Я пошла в гостевую спальню и притворилась, что пишу. Я била по клавише пробела, била, и била, и била. Моя жизнь была пробелом.
Шли дни, по одному за раз. А иногда по несколько сразу. Мы смотрели друг на друга и наносили маршруты на карту местности. Я говорила, что у меня глаза паршивят, потому что хотела его внимания. Мы отвели в квартире особые места, чтобы уходить в них и не существовать.
Я на все была готова ради него. Может, это была болезнь. Мы занимались любовью в ничто и выключали свет. Это было все равно, как плакать. Мы не смотрели друг на друга Он всегда брал меня со спины. Как в тот первый раз. И я знала, что он не обо мне думает. Он так стискивал мне бедра, так сильно толкал. Будто сквозь меня пытался прорваться еще куда-то.
Зачем люди вообще занимаются любовью?
Прошел год. Еще один. И еще один. И еще.
Мы себя обеспечивали.
Я не забыла о привидении.
Я хотела ребенка.
Что это значит — хотеть ребенка?
Я проснулась однажды утром и поняла пустоту внутри себя.
Я поняла, что могу пренебречь своей жизнью, но не жизнью, которая будет после меня. Я не могла это объяснить.
Потребность возникла раньше, чем объяснение.
Это случилось не вопреки моей воле, но и не по моей воле. Это не зависело от меня. Я хотела ребенка.
Я скрывала от него. Я хотела ему сказать, когда что-либо изменить будет уже невозможно. Моя самая сокровенная тайна. Жизнь. Внутри меня она была в безопасности. Я всюду носила ее с собой. Как он — нашу квартиру внутри тетрадей. Я надевала просторные блузки. Я сидела в обнимку с подушками. Я раздевалась, только входя в ничто.
Но вечно этого не скроешь.
Мы лежали в постели в темноте. Я не знала, как об этом сказать. Знала, но не могла. Я взяла один из его дневников с ночного столика.
В квартире никогда еще не было так темно.
Я зажгла лампу.
Вокруг нас стало светло.
В квартире стало еще темнее.
Я написала: Я беременна.
Я протянула ему тетрадь. Он прочитал.
Он взял ручку и написал: Как ты до этого допустила?
Я написала: Сознательно.
Он написал: А как же наше правило?
На следующей странице была дверная ручка.
Я ее перелистнула и написала: Я нарушила правило.
Он сел на постели. Я не знаю, сколько прошло времени.
Он написал: Все будет хорошо.
Я сказала, что это общие слова.
Все будет хорошо прекрасно.
Я сказала, что ложь больше не во спасение.
Все будет хорошо прекрасно.
Я заплакала.
До этого я никогда при нем не плакала. Это было все равно, как заниматься любовью.
Я, наконец, решилась задать вопрос, мучивший меня с тех пор, как мы отвели место под наше первое ничто много лет назад.
Что мы? Нечто или ничто?
Он приложил руки к моему лицу и тут же отдернул.
Я не знала, что это значит.
Утром я встала совсем простуженной.
Я не знала, разболелась ли из-за ребенка или из-за твоего дедушки.
Когда мы прощались перед его отъездом в аэропорт, я приподняла чемодан, и он показался мне тяжелым.
Так я узнала, что он уходит.
Я подумала, стоит ли его останавливать. Стоит ли побороть его и заставить себя любить. Мне хотелось уложить его на лопатки и кричать ему в лицо.
Я поехала за ним в аэропорт.
Я следила за ним все утро. Я не знала, как с ним заговорить. Я видела, как он пишет в своей книжице. Я видела, как он спрашивает у прохожих, который час, хотя все они указывали ему на большие желтые часы на стене. Было так странно видеть его на расстоянии. Такого маленького. Снаружи я волновалась за него совсем не так, как внутри квартиры. Я хотела защитить его от всего ужасного, что могло с ним произойти.
Я оказалась совсем близко. Прямо за ним. Я видела, как он написал: Плохо, что приходится жить, но еще хуже, что живешь только однажды. Я отступила. Не смогла быть так близко. Даже тогда.
Из-за колонны я продолжала смотреть, как он пишет, и спрашивает время, и потирает о колени свои огрубевшие руки. Да и Нет.
Я видела, как он встает в очередь за билетами.
Я подумала: Когда же я его остановлю?
Я не знала, просить ли его, объяснять, умолять. Когда подошла его очередь, я направилась к нему.
Я тронула его за плечо.
Я не слепая, — сказала я. Можно ли было сказать большую глупость. — У меня глаза паршивят, но я не слепая.
Что ты здесь делаешь? — изобразил он руками.
Внезапно я оробела. Я не привыкла робеть. Я привыкла стыдиться. Робость — это когда отворачиваешься от того, что хочешь. Стыд — это когда отворачиваешься от того, чего не хочешь.
Я знаю, что ты уходишь, — сказала я.
Иди домой, — написал он. — Тебе лучше лежать в постели.
Хорошо, — сказала я. Я не знала, как сказать то, что должна была сказать.
Давай я тебя провожу.
Нет. Я не пойду домой.
Он написал: Не сходи с ума. Ты простудишься.
Я и так простужена.
Ты простудишь свою простуду.
Меньше всего я ждала от него шутки. Еще меньше — что засмеюсь.
Смех перенес мои мысли за наш кухонный стол — как же много мы там смеялись. Только за тем столом мы и были близки. За столом, а не в постели. Все смешалось в нашей квартире. Мы ели за журнальным столиком в гостиной, а не за обеденным столом в столовой. Там было ближе к окну. Мы хранили тетради для его дневников в корпусе напольных часов, как будто дневники были временем. Мы клали его исписанные дневники в ванну гостевой ванной, потому что никогда ею не пользовались. Я хожу во сне, если вообще засыпаю. Однажды я включила душ. Одни тетради всплыли, другие нет. Утром я проснулась и увидела, что натворила. Вода была серой от его дней.
Я не схожу с ума, — сказала я.
Иди домой.
Я устала, — сказала я. — Не изношена, а стерта до дыр.
Вроде той жены, что просыпается однажды утром и говорит: Не могу я больше печь хлеб.
Ты его никогда и не пекла, — написал он, и мы все еще шутили.
Тогда будем считать, что я проснулась и испекла, — сказала я, и мы продолжали шутить. Я подумала, когда же мы перестанем? И что тогда будет? И что я почувствую?
Пока я была маленькой, моя жизнь была музыкой, звучавшей громче и громче. Все находило отзвук в моей душе. Собака, идущая за незнакомцем. Какая бездна переживаний. Календарь, открытый не на том месяце. Я могла из-за этого разреветься. И ревела. Где кончился дым из трубы? Как покатившаяся бутылка остановилась у самого края стола.
Я всю жизнь учусь чувствовать меньше.
Каждый день я чувствую меньше.
Это старость? Или что-то похуже?
Нельзя отгородиться от грусти, не отгородившись от радости.
Он уткнулся лицом в обложку дневника, как в ладони. Он плакал. По ком он плакал?
По Анне?
По своим родителям?
По мне?
По себе?
Я взяла у него тетрадь. Она намокла, и слезы текли по ее страницам, как будто это тетрадь плакала. Он уткнулся лицом в ладони.
Меня не надо стесняться, — сказала я.
Я не хочу причинять тебе боль, — сказал он, повернув голову слева направо.
Ты делаешь только больнее, когда не хочешь причинять боль, — сказала я. — Меня не надо стесняться.
Он опустил руки. На одной щеке было написано ДА наоборот. На другой — НЕТ наоборот. Он по-прежнему смотрел вниз. Слезы больше не текли по щекам, а падали из глаз прямо на пол. Меня не надо стесняться, — сказала я. Я не считала, что он мне обязан. Я не считала, что обязана ему. У нас были взаимные обязательства, а это совсем другая область.
Он поднял голову и посмотрел на меня.
Я на тебя не сержусь, — сказала я.
А должна.
Я сама нарушила правило.
Но я установил правило, которое было для тебя неприемлемо.
Мои мысли сбивчивы, Оскар. Они уносятся в Дрезден, к маминым жемчугам, влажным от пота на ее шее. Мои мысли скользят вверх по рукаву отцовской шинели. Какая большая и сильная у него рука. Я верила, что она всегда меня защитит. И она защищала. Даже когда его не стало. Воспоминания о его руке обвивают меня, как когда-то сама рука. Каждый день был прикован к прошедшему дню. Но у недель вырастали крылья. Тот, кто думает, что секунда быстрее десятилетия, не поймет моей жизни.
Почему ты уходишь?
Он написал: Я не знаю, как жить.
Я тоже не знаю, но я пытаюсь.
Я не знаю, как пытаться.
Я о многом хотела поговорить. Но знала, что ему будет больно. Поэтому я зарыла это в себе — пусть мне будет больно.
Я положила на него руку. Мне всегда было так важно до него дотрагиваться. Ради этого я жила. До сих пор не знаю, почему. Крошечные, ни к чему не обязывающие прикосновения. Моих пальцев к его плечу. Наших бедер, когда нас стиснет в битком набитом автобусе. Не знаю зачем, но мне это было необходимо. Иногда думала: вот бы сшить все эти прикосновения в одно. Сколько раз сотни тысяч пальцев должны прикоснуться друг к другу, чтобы получилась любовь? Зачем люди вообще занимаются любовью?
Мои мысли уносятся в детство, Оскар. Я вижу себя девчонкой. Вот склоняюсь над горсткой камешков и впервые замечаю у себя под мышками волоски.
Мои мысли вокруг маминой шеи. Ее жемчуг.
Когда я впервые полюбила запах духов, и как мы с Анной лежим в темноте нашей спальни в нашей теплой кровати.
Однажды ночью я ей рассказала о том, что видела за сараем на задворках нашего дома. Она взяла с меня слово никогда об этом не говорить. Я обещала.
Можно я буду смотреть, как вы целуетесь?
Можно ты будешь смотреть, как мы целуемся?
Ты мне заранее говори, где вы будете целоваться, а я буду там прятаться и смотреть. Она засмеялась и тем сказала мне да.
Мы проснулись посреди ночи. Не знаю, кто из нас проснулся первым. Или мы проснулись одновременно.
Что ты в этот момент чувствуешь? — спросила я.
В какой момент?
Когда целуешься.
Она засмеялась.
Чувствую мокрость, — сказала она.
Я засмеялась.
Мокрость и теплоту — в первый раз очень странно.
Я засмеялась.
Вот так, — сказала она, взяла в руки мое лицо и притянула к себе.
Никогда — ни до, ни после — я не испытывала такого прилива любви.
Мы были невинны.
Что может быть невинней того поцелуя в нашей постели?
Что может меньше заслуживать уничтожения?
Я сказала: Я буду пытаться за двоих, если ты останешься.
Хорошо, — написал он.
Только, пожалуйста, не уходи.
Хорошо.
И не будем к этому возвращаться.
Хорошо.
Почему-то я думаю про туфли. Сколько пар я износила за жизнь. И сколько раз надевала их и снимала.
И как ставлю их в ногах кровати мысками наружу.
Мои мысли спускаются по дымоходу в камин и воспламеняются.
Шаги наверху. Жарят лук. Позвякивает хрусталь.
Мы не были богаты, но ни в чем не нуждались. Из окна моей спальни я познавала мир. Окно защищало меня от мира. Отец сдавал на глазах. Чем ближе подходила война, тем дальше отходил он. Может, у него не было другого способа нас защитить? Каждый вечер он допоздна оставался в своем сарае. Иногда там и ночевал.
На полу.
Он хотел спасти мир. Вот он был какой. Но не хотел подвергать семью опасности. Вот он был какой. Возможно, у него на одной чаше весов лежала моя жизнь, а на другой — жизнь, которую он мог бы спасти. Или десять жизней. Или сто. Видимо, он решил, что моя жизнь весит больше, чем сто жизней.
В ту зиму он совсем поседел. Я думала, это снег.
Он твердил нам, что все будет хорошо. Я была ребенком, но знала, что все хорошо не будет. Он не был обманщиком. Он был отцом.
В утро накануне бомбежки я решила, что напишу осужденному на принудительные работы. Не знаю, почему я так долго тянула с ответом и почему захотела написать ему именно в тот день.
Он просил мою фотокарточку. Я себе ни на одной не нравилась. Вот она, драма моего детства. Не бомбежка. А то, что я себе ни на одной фотокарточке не нравилась. Терпеть себя не могла.
Я решила, что схожу завтра в фотоателье и сфотографируюсь.
Вечером я перемерила перед зеркалом все свои наряды. Прямо как кинозвезда, только уродливая. Я попросила маму поучить меня макияжу. Она не спросила, зачем.
Она показала мне, как класть румянец на щеки. Как подводить глаза. Она редко когда дотрагивалась до моего лица. У нее не было повода.
Мой лоб. Мой подбородок. Мои виски. Моя шея.
Почему она плакала?
Недописанное письмо осталось на столе.
Бумага прибавила жару, когда дом загорелся.
Надо было отправить его с плохой фотокарточкой.
Все надо было отправить.
Люди ходили по аэропорту туда и сюда, водоворот людей.
Но мы с твоим дедушкой их не замечали.
Я полистала его дневник. Я указала на: «как неловко, как горько, как грустно».
Потом он полистал и указал на: «вы сейчас подали мне этот нож совсем как».
Я указала на: «будь я другим человеком в другом мире, я бы поступил как-нибудь иначе».
Он указал на: «а иногда из нее просто хочется выпасть».
Я указала на: «это нормально — не разбираться в себе».
Он указал на: «как грустно».
Я указала на: «от сладкого я еще никогда не отказывался».
Он указал на: «рыдала, и рыдала, и рыдала».
Я указала на: «не плачь».
Он указал на: «сломленными и в смятении».
Я указала на: «как грустно».
Он указал на: «сломленными и в смятении».
Я указала на: «Нечто».
Он указал на: «Ничто».
Я указала на: «Нечто».
Никто не указал на: «с любовью».
Эта была пропасть. Мы не могли ни перепрыгнуть через нее, ни обойти по краю.
Мне жаль, что вся жизнь уходит на то, чтобы научиться жизни, Оскар. Будь у меня еще одна жизнь, я бы прожила ее по-другому.
Я бы все изменила.
Я бы поцеловала учителя музыки, не боясь, что он меня засмеет.
Я бы скакала на постели с Мэри, не заботясь о том, как выгляжу.
Я бы не стеснялась своих фотокарточек, рассылала бы их тысячами.
Что же теперь? — написал он.
Тебе решать, — сказала я.
Он написал: Я хочу домой.
Что для тебя дом?
Дом там, где больше всего правил.
Я его поняла.
Нам понадобятся еще правила, — сказала я.
Чтобы дом стал похож на дом.
Да.
Хорошо.
Мы поехали в наш ювелирный магазин. Он оставил чемодан в задней комнате. В тот день мы продали пару изумрудных сережек. И обручальное кольцо с бриллиантом. И детский браслетик из золота. И часы — путешественнику в Бразилию.
Ночью мы лежали, обнявшись. Он покрывал меня поцелуями. Я ему верила. Не по глупости. Потому что была его женой.
Утром он уехал в аэропорт. Я не решилась дотронуться до его чемодана.
Я ждала его возвращения.
Прошли часы. И минуты.
Я не открыла магазин в 11:00.
Я ждала у окна. Я все еще в него верила.
Я не обедала.
Прошли секунды.
День миновал. Наступил вечер.
Я не ужинала.
В промежутках между мгновениями умещались годы.
Твой отец толкался у меня в животе.
Что он пытался мне сказать?
Я поднесла к окнам птичьи клетки.
Я открыла окна и открыла клетки.
Я спустила рыбок в унитаз.
Я отвела вниз собак и кошек и сняла с них ошейники.
И выпустила насекомых на улицу.
И змей.
И мышей.
Я сказала им: Вон.
И они ушли.
И больше не вернулись.
Назад: ГИРИ НА СЕРДЦЕ КУЧА ГИРЬ НА СЕРДЦЕ
Дальше: РАДОСТЬ, РАДОСТЬ