Книга: Сельва не любит чужих
Назад: Глава 3. ПРАВО ВОЖДЯ
Дальше: Глава 5. ДГААНГУАБИ

Глава 4. КАЖДОМУ — СВОЕ

1
ВАЛЬКИРИЯ. Шанхайчик. 29 января 2383 года
В замкнутом помещении выстрел оказался неожиданно громким, и полутемная комнатка наполнилась синеватым, остро пахнущим пороховым дымом, неторопливо потянувшимся к маленькому, в две мужские ладони, оконцу…
Искандер Баркаш продул ствол пистолета, сунул массивную железяку за пояс, потрепал по загривку напуганного грохотом, прижавшегося к земляному полу щенка. На застреленного не посмотрел. Вместо этого прошелся взглядом по остальным, ненадолго задержавшись на тех лицах, которые показались ему не особо довольными. Нет, не было таких. Все сидели и сосредоточенно попыхивали вонючими самокрутками. Словно ничего не произошло. В сущности, так оно и было. В Шанхайчике такие вещи случались часто и никого особо не удивляли.
— Хорошо. С этим разобрались, — сказал Баркаш, бережно оглаживая жесткую полуторанедельную щетину, за время инспекционной поездки по выселкам уже начинающую становиться бородой. — Что там у нас еще на повестке дня? — Он наконец удосужился покоситься на распростертое тело и пожал плечами. — А ты, Проф, садись и строгай маляву для бугра…
— Разумеется, господин инспектор, — поспешно, даже с некоторой излишней суетливостью отозвался Профессор. — Как обычно, инсульт? Или будут особые указания?..
Баркаш пожал плечами.
— Какие тебе еще указания? Пиши, как обычно, не мне тебя учить. Кто тут у нас Профессор, — соизволил пошутить он, подмигивая слободским, — ты или я?
Сидящие за столом, уставленным жестянками с остатками привезенных Баркашом консервов и банками пойла, угодливо захихикали.
— Понимаем, ваш-ство, понимаем, не извольте беспокоиться, — закивал Проф, уже успевший вытянуть из-за пазухи пучок гусиных перьев, скляницу с чернилами и крохотный засаленный блокнот, хранимый по причине безбожных цен на бумагу близ самого сердца. — Сей вот момент все и сделаем, как укажете-с, единым мигом…
Неразборчиво бубня себе под нос, он распахнул блокнот на чистой странице, умокнул перо в чернильницу и принялся быстро писать, время от времени вскидывая к закопченным потолочным балкам испещренное красными прожилками лицо, словно прося кого-то невидимого о подсказке.
В такие мгновения пенсне, туго насаженное на крупный пористый нос, вдохновенно взблескивало, и Профессор на какое-то время становился не таким, каким его знали присутствующие, а совсем наоборот, вполне похожим на человека и даже не просто человека, а человека, в определенной степени заслуживающего уважения.
— Э-э-э… М-м-мэ… — бурчал он, строчка за строчкой выводя на серой бумаге мельчайшие, словно бисерные, письмена. — Это, значит, мы вот так, а вот это мы, соответственно, эдак… и отличненько, чудненько, и… Готово! — возгласил Профессор с ликованием в голосе. — Изволите проверочку-с?
— Валяй, — доброжелательно кивнул Баркаш. — Читай, писака!
Не было в этом особой необходимости, потому как уж что-что, а дело свое Профессор знал отменно. И исполнял его на совесть. За что, собственно, и был кормим всей слободкой уже пятый год, с тех пор, когда был изгнан он с плавильных мастерских по причине полнейшей неспособности к любым разновидностям созидательного труда. Бумажку можно было принимать не заслушивая. Но очень уж забавляли Искандер-агу заковыристые словеса, большим докой по части которых заслуженно считался меж слободских очкарик. Оживились и прочие.
— Читай, читай, — донеслось из полутемного угла. — Не тяни, братуха!
Профессор, просияв, приосанился.
— Свидетельство о смерти! — провозгласил он тоном внушительным и несколько высокопарным.
Сидящие за столом оживились, одобрительно зашушукались.
Начало им явно пришлось по душе. Даже невозмутимый Баркаш не удержался и покрутил головой, безмолвно выражая восхищение: ну, мол, чертяка, эк завернул!
Проф гулко высморкался.
— Сим удостоверяется, — пенсне его торжественно сверкнуло, — что Бабаянц Тигран Лазаревич, тридцати пяти лет от роду, гражданин Галактической Федерации, уроженец Конхобара, — сделав паузу, Профессор сурово нахмурил брови, словно приглашая всех окружающих стать свидетелями особо выдающегося события, — действительно скончался числа двадцать девятого месяца января года две тысячи триста восемьдесят третьего по общегалактическому исчислению. — Голос его сделался почти зловещим. — Причина смерти, — палец Профессора указующе вознесся ввысь, — coitus perversionalis mortales generaliosa, о чем в книге записей актов гражданского состояния сделана запись за номером двенадцать дробь триста восемьдесят три…
Закруглив период, Профессор мастерски выдержал еще одну, на сей раз невыносимо тягучую паузу.
— Настоящая копия выдана для вручения Его Высокоблагородию главе планетарной администрации планеты седьмого стандартного класса Валькирии, господину действительной службы подполковнику Эжену-Виктору Харитонидису с целью дальнейшего информирования соответствующих инстанций! Подписано!
Последнее слово Профессор едва ли не прокричал.
— Подписано: мэр вольного поселения Новый Шанхай, председатель управы представителей электората, доктор искусствоведения, профессор Анатоль Гэ Баканурски!
От натуги на висках его вздулись жилы и горло, не выдержав, высвистело замысловатую руладу.
Несколько минут сидящие за столом потрясение молчали.
Затем один из них, украшенный синей татуировкой «Пуркуа па?», пересекающей морщинистый лоб, развел руками и выразил общее мнение:
— Ну ты даешь, Проф! Тут ни убавить, ни прибавить…
Смущенный и гордый, Профессор потупился. Ему было весьма, весьма приятно, однако он пока боялся радоваться, поскольку все еще не высказал мнения Баркаш-ага.
Однако же Искандер Баркаш не собирался оспаривать очевидного.
— А что? По-моему, вполне ничего, — хмыкнул он и, засунув руку в кожаную поясную суму, извлек оттуда банку консервов. — Лови, Проф. Лопай. Заслужил, подлец…
Сопровождаемая дюжиной завистливых глаз, банка улетела к награжденному, была неловко изловлена и поспешно водворена за пазуху, от греха подальше.
— Одно вот только… — задумчиво продолжал Баркаш, почесывая щетинистый подбородок, — … что это там у тебя за «мордале» такое? Эт ты на кого гонишь, мужик?..
Критику инспектора надлежало выслушивать внимательно, воспринимать с почтением и реагировать незамедлительно. Профессор знал это, как немногие, но сладостный миг торжества и признания по заслугам был так краток, его так хотелось продлить, что он позволил себе несколько забыться и вместо обычного своего «всенепременнейше-с» произнести большее.
— Видите ли, глубокоуважаемый Искандер-ага, — робко сказал он, пересиливая захлестывающий душу ужас, подперченный шальным восторгом, — возможно, вы, как всегда, абсолютно правы, но лично я полагаю, что de gustibus et de coloribus non est disputandum…
— Чего-чего? — изумленно, с очевидным сомнением в точности собственных ушей спросил Баркаш, и остальные присутствующие ошеломленно уставились на завякавшегомэра. Молчание было шершавым, как наждак.
Затем кто-то на том конце стола громко и отчетливо произнес:
— Ой!
И было это «ой» столь красноречиво, что Профессор, содрогнувшись, жалобно добавил:
— Я, конечно, очень извиняюсь…
И замер, вытянув руки по швам.
Правду сказать, иной раз, забившись в теплый и уютный уголок под нарами у окна, он размышлял о своей неудавшейся жизни и мечтал о дне, когда плюнет в лицо всем, кто не понимает и глумится. Ведь это так просто: выйти во двор, только ночью, чтоб никто не остановил, пройти к помойной яме, набрать полную грудь воздуха, резко выдохнуть, нырнуть — и резкими рывками ворваться в самые глубины, где хорошо и спокойно, туда, откуда уже не вынырнуть, даже если трусливое тело пойдет на попятный! И пусть все эти непонимающие и глумящиеся ищут себе нового мэра! Вот тогда-то всем им станет ясно, кого они потеряли. Да только обратно уже ничего не вернешь…
Там, под шконкой, в тихих грезах, все было так красиво, хорошо и достойно, что один раз Профессор даже почти решился выбраться на двор, и остановила его лишь мысль о предсмертном письме, которое необходимо всесторонне обдумать.
Бывало такое, бывало. Но сейчас, в эту самую секунду, ему вдруг представилось собственное тело минут через пять после того, как побагровевший Искандер-ага придет в себя… и Профессору мучительно, с какой-то даже несвойственной ему, бунтом припахивающей решимостью захотелось жить.
Что и отметил многоопытный Искандер Баркаш.
— Зашкалило, — заявил он, снова обретя естественный цвет, и в голосе его — это поняли все! — не было приговора. — Ладно. Бывает. Живи.
Он помолчал самую малость и резко повелел:
— Хавку — взад!
Сидевшие за столом вновь зашушукались, обсуждая невиданный гуманизм взыскания.
—Ну!
Сдерживая вопль, Профессор торопливо подчинился.
— А теперь — пшел. Да не туда! В угол! — движением подбородка Баркаш ткнул туда, где, скрючившись, лежал недавно застреленный. — Сядь рядом и сиди. Ты у меня, Проф, теперь штрафник. Уразумел?..
Остальные негромко, почтительно рассмеялись. Нет, в этих людях положительно не было ни на гран доброты, участливости, естественного для каждого культурного индивидуума сочувствия к себе подобному…
И Профессор, скорчившись на полу под стеночкой, рядом с похолодевшим уже гражданином Бабаянцем Тиграном Лазаревичем, обретшим менее часа назад свои первые за последние десять лет подлинные документы, горделиво не всхлипывал, чтобы не доставлять еще большего удовольствия возомнившим о себе хамам.
Ему было непередаваемо жаль консервов. Ведь вот же они, недавно же были в руках, грудь еще хранит доброе тепло заветной банки! Он ведь уже начал было предвкушать, как станет медленно обсасывать каждую килечку по одной, а потом разжевывать, похрустывая мягкими рыбьими хрящиками, как будет облизывать губы, испачканные восхитительным томатным соусом, и как упоительно-мягко промчится под эту, почти забытую за долгие годы, пищу богов сбереженный для особенного случая глоточек мутного, но все равно ярко горящего пойла… Нет. Не будет. Не будет ничего этого. И за что?
Ведь он же всего лишь слегка пофрондировал. Самую чуточку, без всяких мазаринад или, упаси Боже, филиппик! Он, можно сказать, всего только пошутил! Какое же право имеют эти скверные люди так безжалостно поступать с ним, известным театроведом, доктором искусствоведения и, можно сказать, без пяти минут членом-корреспондентом?!
Невидимые миру слезы тихо катились по нечистой щеке.
И с каждой новой слезинкой вся яснее становилось, что никогда, никогда, никогда не вырваться ему отсюда, что мечта о белом рейсовике, уносящем его, Анатоля Баканурски, с этой гадкой планетки, навеки останется только мечтой…
Ведь билет, пускай даже самый дешевый, рядом с двигателями, там, где радиация и сердито шуршат нечесаные корабельные, стоит, страшно сказать, целых сто девять кредов!
Таких денег ему, без пяти минут члену-корреспонденту, в нынешних условиях не то что не скопить, а даже, наверное, и представить не удастся…
— Да хоть бы в дюзе… — одними губами прошептал он и горестно поскулил, ибо рейсовики — вспомнилось! — на планету не садятся, а в челнок бесплатно не проберешься, и, значит, добраться до дюзы никакой возможности нет.
Горько было на душе. Тоскливо и противно.
Гнусно.
А ведь когда-то знавал Анатоль Баканурски лучшие времена!
Да и кто бы посмел перекрыть дорожку отпрыску такого светила и законодателя, как сам Грегуар Баканурски?!
Профессор всхлипнул почти в голос.
Папа, папочка… знай он, где, в каких условиях прозябает его единственная кровиночка, он, конечно, простил бы все и помог бы… Но в том-то и дело, что даже на оплату космодепеши креды могли появиться у Баканурски-младшего разве что в счастливых предутренних сновидениях…
— …сам виноват! — долетело от стола, и хотя это относилось явно не к нему, Анатоль Грегуарович горестно кивнул.
Да, он виноват! Но лишь в том, что слишком любил народное творчество! Недаром же уже кандидатская его обратила на себя внимание коллег, а уж докторская стала подлинной сенсацией, и не только в научных кругах!
Солидная, увлекательная и богато иллюстрированная рисунками автора с натуры монография вмиг разошлась по Галактике невиданным тиражом. Ее загружали в трюмы рейсовых тихоходов еще раньше, чем ящики с «Вицлипуцли», потому что спрос на труд маэстро Баканурски был куда выше и устойчивее.
«Между прочим, — гордо и горько подумал мэр Нового Шанхая, — даже здесь, в Шанхайчике, есть пара экземпляров, но я никому не признаюсь в авторстве, потому что местная кодла и так уже пустила книги на самокрутки…»
Да, было время! Имя Анатоля гремело. Десятки, сотни тысяч фанатов, объединившись в клубы любителей народного творчества, разучивали открытые Анатолем для человечества подхлопы и прискоки аборигенов Говорр-Маршалла, заунывные напевы ледогрызов снежной Иу-джумбурры и огнепальное, бередящее душу навизгивание подземников далекой, безнадежно затерянной в жутких глубинах Большого Магелланова Облака Мбабаны…
Никому, кроме бесстыжих завистников, все это не могло помешать, а обращать внимание на клеветников было ниже уровня Анатоля. «Собака лает, караван идет», — подумал он, когда пресса забрехала впервые. И очень зря. Когда стало ясно, что бешеных собак надо пристреливать вовремя, было уже поздно. Впрочем, вот sic и transit gloria mundi.
Правда, первые гнусные выпады оборзевших пачкунов Анатоль отмел спокойно и с немалым достоинством. Он созвал большую пресс-конференцию, предъявил обескураженным газетирам подлинные билеты с недавно разбившегося «Фрусьтратора» и командировочные удостоверения, подписанные не кем-нибудь, а самим Мхргрдзелишвиленко, первым заместителем всем известного господина Грегуара Баканурски по административной части, а затем предложил любому из брехунов лично организовать полет в Большое Магелланово и, найдя несомненно имеющуюся там планету Мбабана, убедиться в точности и объективности изложенных им, конкистадором и первооткрывателем, данных…
Этот вопрос, после небольшого, завершившегося вполне дружески фуршета, был в принципе решен.
— …пшу на уши! — донеслось от стола, и Анатоль Гре-гуарович, вспыхнув, возмущенно пошевелился. Какая лапша? Все так и было!
Хотя, конечно, спустя полгода ему пришлось нелегко. Он помнит, как сейчас: стояла невиданная даже для Сахары июльская жарища; зал суда был набит битком, потому что процесс «Йуджумбурра против Баканурски» привлек внимание очень и очень многих завистников, и дочерна обугленный тремя солнцами своей знойной родины, закутанный в тяжеленную медвежью доху богомол, полномочный консул Йуджумбурры, жестами требовал у Анатоля дать пояснения насчет того, как выглядит «лед» и что такое «заунывные напевы»…
Все висело буквально на волоске, на тонюсенькой ниточке. И чем черт не шутит, клеветники в тот раз могли бы, пожалуй, и восторжествовать, если бы не блестящее, филигранное мастерство прославленного мэтра Блевако, заведующего юридическим отделом весьма серьезного и влиятельного ведомства, руководимого господином Баканурски Грегуаром Адольфовичем.
О, это было неподражаемо. Вместо того чтобы выслушивать безосновательные претензии богомола к своему клиенту, мэтр Блевако поставил вопрос ребром и попросил уважаемого истца рассказать присяжным: все ли еще процветает на Йуджумбурре детоубийственный культ Укрп? И тут же, не давая негодяю опомниться, добил его следующим вопросом: верно ли, что именно по вине Йуджумбурры произошли печально известные события, приведшие к Третьему Кризису?..
После невнятных и сбивчивых жестов богомола процесс был прекращен, а правота господина Баканурски Анатоля Грегуаровича подтверждена полностью. Под таким вердиктом подписалось жюри присяжных в полном составе, даже те трое, кто не потерял никого из родни в ходе Третьего Кризиса…
Устроив для присяжных небольшой фуршет, профессор Баканурски счел дело завершенным.
И напрасно.
Безусловно, знай он заранее, что эти дегенераты с Говорр-Маршалла вообще не имеют ног, а описанные им подскоки и прихлопы в их дикарском понимании есть достаточный повод для объявления вендетты, то, конечно же, не стал бы поминать эту гадостную планетишку в своей классической монографии. Он бы даже дал отступного, скажи ему кто-нибудь, что для похожих на мячики говорр-маршальцев кровная месть является единственно возможным и достойным способом жизнедеятельности организма. Но было поздно, и тут уж помочь Анатолю не мог и папа, удивительно быстро, хотя и не до смерти взорвавшийся в собственном проверенном-перепроверенном автомобиле…
Возможно, и даже наверняка за долгие прошедшие с тех пор годы мстительные мячики малость поостыли, но проверить сие у профессора Баканурски не было никакой возможности…
Отметавшись по Галактике до полного обезденежил, он более-менее успокоился, лишь забившись по контракту в плавильные примитив-мастерские Валькирии, куда кровникам не было ходу по причине неких малопонятных физиологических особенностей. И первое время доктор искусствоведения искренне благословлял Господа за то, что этические воззрения не позволяют мячикам прибегать к услугам наемных ликвидаторов.
Но первое время быстро прошло. Подонок-мастер перестал допускать Анатоля в цех, ничего даже не объяснив, и сейчас Анатоль Грегуарович с превеликой радостью и по собственной инициативе кинулся бы под плазмометы говорр-маршальцев, лишь бы только вырваться с жуткой планетки, где он, хоть и бывший, а все-таки интеллигентный человек, вынужден вот уже пятый год исполнять унизительные обязанности мэра в поселке, населенном отбросами, чьи контракты с Компанией оказались расторгнуты…
— … у-ка ты, сюда! Кому сказано! — ворвался в уши рык Искандер-аги.
Вот это уже, безусловно, относилось либо к нему, либо к гражданину Бабаянцу, но скорее к нему, и мэр Нового Шанхая, шустро перебирая коротенькими кривоватыми ножками, заспешил на зов, поскольку Искандер-ага за промедления серчал.
— Та-ак, Проф, — задумчиво сказал Баркаш, осмотрев застывшего Анатоля Грегуаровича. — Вот тут говорят, ты у нас мальчиков любишь, а?
«Все. Сейчас глумиться станет», — с горестной безнадежностью подумал доктор искусствоведения.
Мальчиков он не то чтобы уж очень сильно жаловал, но что ему, мужчине здоровому и относительно нестарому, оставалось делать? Заводимые жены выгоняли его почти сразу же, попрекая короткими ногами и не только, и так восемь раз подряд, а жить-то хотелось еженощно. И только в общем бараке для холостых мэру-грамотею перепадала иной раз толика тепла и любви, хотя и не так часто, как хотелось бы. Правда, не задарма. Ради того, чтобы добиться желаемого, знатоку народного творчества приходилось долго и мучительно заслуживать внимание избранника, исполняя и переисполняя на «бис» подхлопы с прискоками аборигенов Говорр-Маршалла, заунывно вытягивая напевы ледогрызов снежной Йуджумбурры и отчекрыживая с переборами огнепальное, бередящее душу навизгивание подземников далекой, безнадежно затерянной в жутких глубинах Большого Магелланова Облака Мбабаны…
Tempora mutantur, увы, с этим ничего не поделаешь, et nos mutamur in illis, но, Боже милостивый, даже если так, то кому дано право вмешиваться в личную жизнь одинокого, лишенного счастья любить и быть бескорыстно любимым человека?
— Люблю мальчиков, — подтвердил Анатоль Грегуарович, поскольку Искандер-ага в ответах уважал предельную четкость и откровенность. — Мальчиков люблю, ваш-ство!
— Эт хорошо, Проф, — дружелюбно одобрил Бар-каш. — Вот мы сейчас с тобой тут и устроим мальчишник…
«Хором глумиться станут», — с пугающей уверенностью понял доктор искусствоведения.
Он был прав, но не совсем. Баркаш пока еще ничего не решил окончательно, просто он находился в прекрасном расположении духа и жаждал расслабиться.
Больше того, Искандер Баркаш со всей ответственностью полагал, что имеет на это полнейшее право.
Долгий и донельзя обрыдший объезд с инспекцией по выселкам, всем этим похожим один на другой Новым Шанхаям, Великим Сахалинчикам, Тяпляпам-на-Валькирии, Буэно-Поскотам и прочим сточным канавам, почитай, завершен.
Слободки проверены. Все, способные держать оружие, переписаны поименно. Правда, чего ради запонадобилась Александру Эдуардовичу вся эта шушваль, этого Искандер-ага Бутрос-оглы Баркашбейли, начальник департамента здравоохранения и трудовых ресурсов Генерального представительства Компании на Валькирии взять в толк не мог, но не его, в общем-то, было дело. Господину Штейману виднее…
Главное, все задачи решены, все исполнено и улажено.
Даже непростой вопрос с этим самым Бабаянцем, вздумавшим — ни фига себе! — без согласований выставлять свою кандидатуру на предстоящих в марте выборах мэра вольного поселения Новый Шанхай.
Кстати, насчет мэра…
— Слюшай, дарагой, — распуская узел галстука и принимая совершенно неформальный вид, проворковал Ис-кандер-ага, и выпуклые очи его сделались совершенно масляными, — а скажи ты нам, а как ты их лубишь, аи?
Протянув к полу руку, он поймал взвизгнувшего щенка и, сосредоточенно осмотрев животик зверушки, поднес его к самому лицу Анатоля Грегуаровича.
— Ай, какой малчик, вах-вах, — закурлыкал Баркаш под аккомпанемент смущенного подхихикивания слободских, — нэт, ну ти толко пасматри, дарагой, какой харо-ший малчик, э?..
Искандер-ara начинал шалить и резвиться вовсю.
И претерпеть бы нынче приготовившемуся к наихудшему Анатолю Грегуаровичу многие и тяжкие поругания, не раздайся за дверью сперва невнятный крик, а затем и ясный, откровенно перепуганный вопль…
Тут же дверь распахнулась настежь и в комнату ввалился совершенно никем не вызванный и абсолютно никому незнакомый человек, и слободские, вскочившие было, осели обратно на скамейки, а Искандер Баркаш, мгновенно собравшись, резко затянул узел галстука, ибо был этот человек, взъерошенный и перемазанный дорожной грязью, не чем иным, как сгустком хрипящего, тяжко дышащего, невероятно прилипчивого и заразительного ужаса!
— Деды-ы-ы! — он рухнул на колени перед столом, даже не заметив инспектора, и на черном лице его звездно сияли выбеленные смертной тоской глаза. — Деды-ы, спаси-ите!
Он поперхнулся и умолк.
— Ты… это… кто? — запинаясь, спросил один из слободских.
— Спа. Си. Те, — отчетливо ответил вошедший. — Де.Ды!
Еще один из тех, кто сидел за столом, озадаченно присвистнул.
— Погодь-ка… Да я ж его, кажись, признал. Слушай, ты часом не Егорушка-то Квасняк?
Стоящий на коленях часто-часто закивал и пополз к скамейке.
— Спаси-ите, деды… Ваше-ство, спасите! — Наконец он удосужился заметить Искандер-агу и, ухватив его за ногу, быстро и страстно покрывал поцелуями тяжелый, заляпанный глиной и навозом полусапожек. — Вы ж меня знаете… я ж, если помните, вам в Козе представлялся…
Теперь Баркаш вспомнил.
Действительно, Коза, «Два Федора», пару недель тому.,.
Возникла проблема с инженериком, Александр Эдуардович велел проконтролировать разработку лично, и ему, Искандеру Баркашу, пришлось сходить в кабак под видом подрядчика; Коба подводил людей, представлял, а Искандер-ага опытным глазом определял достоинства и недостатки потенциального исполнителя. Понятное дело, парням его представляли совершенно отвлеченно, и он, малость поболтав, просил записать контактный компофон и отпускал ребят с миром…
Да, конечно, он помнит этого паренька; тогда он показался Искандер-are одним из наиболее перспективных, о чем и было сказано Кобе; усатый, помнится, ухмыльнулся и сказал, что Живчик плохих людей в фирме не держит…
— Ты, Егор, успокойся, — начал было кто-то из слободских, но Баркаш жестом приказал ему заткнуться. Затем вытащил из-за пояса тяжелый пистолет самопального производства, пороховницу, свинцовую пулю. Не спеша, тщательно демонстрируя Егорушке каждую из осуществляемых процедур, зарядил немудреное, но грозное оружие. Со скрипом взвел курок.
— Молчать. Отвечать на вопросы, — сказал Искандер-ага будничным и даже несколько отеческим тоном, приставляя дуло к переносице парня. — Ясно, нет?
Крупные желтоватые зубы Егорушки выбили дробь.
— Считаю до трех. Раз. Два. Тр…
— Все-яс-но, — отчетливо сказал парень. — Не-на-до-по-жа-луй-ста…
— Не-бу-ду, — в тон ему отозвался Искандер-ага, откладывая пистолет на стол и жестом указывая обитателю вольного поселения Новый Шанхай Егору Квасняку на ближайший к себе табурет. — Садись. Рассказывай.
— Да пускай выпьет сперва, — подсказал кто-то особо сердобольный из слободских. — Все будет легче…
Баркаш кивнул.
Сделав три-четыре крупных глотка из высокого бутыля, перенек заметно успокоился; глаза его стали более-менее похожими на человеческие, хотя губы по-прежнему были серыми и сморщенными, словно подсохшая глина.
— Я… ну… значит, Живчик, ну… и я ведь тоже, что антиресно… а мохнатые, и так, мол, и так… а если креды, думаем, нормальные, так чего ж… все равно никому не плохо, так ведь?., нет?., а Живчик, опять же, ну, и пошли… что мы, не местные, что ли?., и ведь все ж сделали, ну… как договаривались… а они-то телегу пригнали, вот, тут все, как говорится, честь по чести… мы, значит, считать, чтоб все конкретно, ну… а они, они… и Живчик — рраз, и голова…
— Что — голова? — резко спросил Баркаш, буравя парня взглядом, силу которого довелось проверить на многих.
— Нет головы! — отчетливо сообщил парень. — Совсем!
— У Живчика? — охнули в полутемном углу.
— У Живчика! — почти радостно отозвался Егорушка, наслаждаясь вернувшейся способностью говорить по-людски. — Совсем головы у Живчика нет!
На сей раз за столом охнули сразу несколько присутствующих. Кого-кого, а Живчика здесь знали все. До убытия в Козу на поиски крутого фарта Живчик был весьма уважаемым гражданином Шанхайчика, хотя политикой не интересовался вовсе и на пост мэра не претендовал.
Дело начинало становиться куда как интересным.
— Так, — негромко сказал Искандер Баркаш. — Вам всем, — он слегка развернулся к столу, — молчать, бояться. Всем, я сказал! Кто вякнет, стреляю без предупреждения. А ты, дорогой, — он тепло, ласково и очень по-хорошему улыбнулся Егорушке, — ты говори спокойно, все говори, Егори-джан. Если забудешь что, тоже ничего, потом вспомнишь, потом скажешь, а?
— А… — нерешительно начали в полутемном углу. Грохот. Вонючий дым. Кровь на стене и мозги на соседях.
— Вай, дурной, — искренне огорчился Искандер-ага, по новой перезаряжая пистолет. — Сказал же по-дружески: всем молчать. Нэт, нэ панимают. Ну что за народ такой вы, славяне, а, Егори-джан?..
Круглые, совсем птичьи глазенки недоросля были по-прежнему исполнены ужаса, но, как и рассчитывал начальник департамента здравоохранения и трудовых ресурсов, сейчас юноша Квасняк более всего опасался уже не загадочных преследователей.
Он все осознал и был готов к серьезному разговору. Ближайшие десять минут Егорушка говорил, а Баркаш слушал. Уважительно, с полным вниманием, лишь время от времени и строго по делу перебивая паренька короткими и точными вопросами.
Такое отношение не могло не льстить юнцу, и юнец становился все более и более красноречив.
Картина в общем и целом вырисовывалась следующая.
В Козе они, ну, значит… сделали какого-то хмыря из спецов, да-а… а что такое? — обнаружив, что никто и не думает выражать неодобрения, Егорушка заметно приободрился, — да, и, значит, Живчик дал Оолу на карту восемь кредов, да… а ему, Егорке то есть, три… ну, он смолчал, хоть всю работу, значит, сам делал… Оол, он только на стреме стоял… так что обидно, да… но, опять же, в первый раз, так что уж пускай так и будет… он, Егорка, все ж Живчику пожалился, что, мол, обидно, аж жуть… а Живчик возьми и скажи: а что, мол, брат, ну, есть, значит, еще работенка, правда с выездом, значит, дак зато, брат, там, агромадными кредами пахнет, ежели, ну, значит, с умом подойти…
— С выездом? — в первый раз перебил Искандер-ага.
Это оказывалось уже из ряда вон. Ни при каких обстоятельствах Живчик не мог работать на выезде; ситуация требовала, чтобы он и его парни сидели в Козе безвылазно, и только он сам, Искандер Баркаш, да усатый Коба, ну и еще, конечно, Александр Эдуардович, могли изменить это правило; все бывает в жизни, но что-то подсказывало сейчас Искандеру Баркашу, что в Козе случилась самая что ни на есть самодеятельность, и результаты ее придется еще расхлебывать…
— Дальше, дальше, — поощрил он.
Да, да, конешно, только, дядь, ты не тово, ты не думай ниче таково, ну… Живчик сказал, мол, есть работка на стороне, халтурка, значит, ну… и, как это, Оол тоже с ними пошел, потому как на троих заказ был, а больше не надо было, ага… ну, его-то дело маленькое, иди себе да слушай, че там Живчик говорит, а на околице, значит… ну, где застава, там уже и на повозку сели…
— Повозку? — насторожился Искандер-ага. Теперь он был очень, очень внимателен.
Когда паренек, заикаясь и всхлипывая, со вновь появившимся белым ужасом в глазах рассказывал, как за Козой их троих встретили… ну, эти, бородатые… которые на оолах… Искандер Баркаш уже начал понемногу понимать, что к чему. А потом он внезапно, рывком осознал, что дальнейшее уже вполне может спрогнозировать сам, без показаний этого сопливого придурка…
И тогда ему стало хреново.
— Кранты, — сказал Искандер-ага, обращаясь главным образом к себе самому.
Остальных он уже списал со счетов, как и весь Шанхайчик.
Все это расконтрактованное отребье, в сущности, можно было уже считать мертвецами. Как бы ни хотелось ему ошибиться, но дело обстояло именно таким образом, и самое неприятное заключалось в том, что среди груды трупов, в которую, если он прав, очень скоро превратятся все полтораста душ мужского и женского пола, населяющие вольное поселение Новый Шанхай, вполне способно оказаться и его, Искандера Бутрос-оглы, сильное, нестарое и весьма устраивающее его тело, еще не уставшее от жизни, умеющее хорошо работать и жаждущее удовольствий…
— Гёддферан! — смачно, уже не строя из себя доброго дядю, бросил Баркаш в лицо оцепеневшему от неожиданности гаденышу. — Пидор комнатный!
Это надо же было догадаться…
Баркаша трясло, словно в приступе лихорадки.
Ну хорошо, с Егорушки Квасняка спрос невелик, неведомый Оол тоже, судя по погремухе, звезд с неба не хватал, но Живчик, Живчик!.. Казалось бы, и мозги на месте, и опыт имелся; усатый Коба уже совсем было собрался брать идиота на ставку, кажется вышибалой, потому что Колли поднакопил кредчат на билет и твердо вознамерился убраться с Валькирии первым же рейсовиком… и тут вот те на!..
Искандер Баркаш мучил и терзал щетину.
Попадись ему сейчас Живчик, он порвал бы его на лоскуты просто руками, не доставая пистолета. Но Живчику было уже все равно, как относится к нему начальник департамента; с размозженной головой валялся сейчас Живчик где-то там, в трех днях пути от родимого Шанхайчика, рядом с корешем Оолом; совсем неживой лежал сейчас Живчик, и зверье, обитающее в редколесье, грызло его быстро протухающее мясо…
Баркаша бесило сейчас все: и фатальная необратимость ситуации, и тупое похрюкивание слободских за спиной, и растерянно-перепуганный взгляд Егорушки.
А Егорушка и впрямь был потрясен, да еще и пуще прежнего. Он ведь все рассказал, как у шамана на духу, так чего ж важный дядя, только что еще добрый, как папа, которого у юного Квасняка никогда не было, вдруг опять во гневе?..
Ну да, подрядили Живчика мохнатые завалить двух, не то трех дикарей, из тех, что в горах; так чего ж тут?.. Работа как работа, нешто в Козе не то же делали?.. Да только в Козе за всю работу — три креда, а тут, почитай, цельная телега афанас-корня, да на троих! Это што ж выходило-то? Даже ежели Живчику половину, так все равно им с Оолом на круг по сотне кредов выйдет; афанас-корень, он ить куда как дорог, ежели по-умному сдать, через верных людей; а растет он в редколесье, куда мохнатые цивилизованныхне пущают… да хто ж не подрядился бы за такие-то креды?! Шутка ли: сотка кредов!.. Да это ж, считай, сразу тебе билет на рейсовик…
Как и любой обитатель Шанхайчика, Егорушка Квасняк более всего мечтал улететь с Валькирии куда глаза глядят, хотя глупые глаза его, в общем-то, никуда не глядели, и, размышляя об иных мирах, он представлял их себе если и не огромным Новым Шанхаем, то, во всяком случае, невероятно расширившейся Козой, где на каждом шагу попадаются заведения не менее шикарные, чем «Два Федора»…
— Дядь, а, дядь! — громко и жалобно воззвал он, и тотчас осекся, обожженный ненавидящим взглядом Баркаша.
Сжавшись в комок, Егорушка ссутулился на табурете, худенький, потерянный и очень несчастный.
Он все еще пытался понять: почему же мохнатые начали палить? Ведь они так клево сделали работу, дикари хоть и учуяли недоброе, но даже и защититься толком не успели; их завалили из автоматов, потом Живчик с Оолом занялись жмурами, как было уговорено, а он, Егорушка, раскидал вокруг шмотье, принесенное с собой; а после того они пошли в условное место, и там уже стояла телега, от которой вкусно пахло самым настоящим афанас-корнем, пахло так, как пахнет только тогда, когда его, корня то есть, очень много… И Живчик побежал к телеге, но не добежал; из кустов грохнуло, и у Живчика не стало головы, но он все не останавливался, и тулово упало только тогда, когда ткнулось в телегу; а после грохнуло еще раз, и у Оола в груди получилась дырка, большая и рваная… А больше Егорушка ничего и не запомнил, потому как ему сделалось страшно, и он побежал…
Крупные беззвучные слезы катились по замурзанным щекам.
Впрочем, Искандера Баркаша мало интересовали терзания юного Квасняка. Самое важное сейчас заключалось в необходимости разъяснить сложившиеся реалии слободским, молчавшим за столом; кретины кретинами, но действовать нужно немедленно и согласованно.
— Слушайте, недоноски! — хрипло сказал он, и слободские вздрогнули, косясь не на пистолет, а на руки, громадные, широкопалые, с ладонями, поросшими буйным черным волосом. — Я хочу, чтобы вы поняли. Живчик взял заказ у мохнатых. Замочил горных. Потом, понятно, его тоже сделали…
В полутемном углу шумно вздохнули. Описанный расклад был вполне посилен для понимания слободских.
— И хрен бы с ним, с Живчиком, — развивал мысль Искандер-ага. — Да только вот этот козлик кони сделал от мохнатых, как, ума не приложу. Все ясно? Вопросы есть? Слободские зашуршали.
— Тут вот, начальник, — отважился наконец один из них, который постарше, — неувязочка выходит. Егорка-то за афанас-корень речь вел. Так, стало быть, коли Живчикта помре, то корень-та, значит, всему обчеству шанхайскому принадлежит, нет?
В полутемном углу невнятно поддакнули.
— А коли так, то где он нынче-та, афанас, значит, корень?..
Это было, пожалуй, уже чересчур. Искандер-ага с силой, до боли, накрутил на палец щетину. Эти недолюди вполне заслужили того, что их ждет. Но, к сожалению, в одиночку ему не спастись, даже если мотать прямо сейчас. Скорее всего поздно сматываться. А значит, слободские нужны ему. Все до единого. Настолько до единого, что нет у него права даже применять пистолет.
— Объясняю популярно, — сказал он медленно и проникновенно, как будто общаясь с пустоглазым подтрактирным побирушкой. — Пацан живой. Дикари помочены. Заказали мохнатые. Скинуть хотят на местных. Пацан знает, кто помочил диких. И кто заказал мокруху. И пацан здесь. Теперь — ясно?
На сей раз молчание было долгим. А потом в страшноватой тишине прозвучал осипший, незнакомый голос мэра:
— Посы рыл тхапсида!
В сущности, это была верная мысль. Единственное, чего не хватало для ее воплощения в жизнь, так это автобyca, урчащего мощного автобуса, на котором можно быстро умчаться в веселую безопасную даль. Анатоль Баканурски под пыткой бы не сумел объяснить, почему, как, каких темных глубин подсознания выплыли вдруг эти разумные слова на совершенно незнакомом языке и куда делась любимая благозвучная латынь.
Возможно, причиной явления миру никому не ведомых слов была ясная картина, представившаяся внутреннему взору богатого фантазией доктора искусствоведения: поле, и по полю, поторапливая оолов, поспешают бородатые всадники, вооруженные до зубов; их много, а впереди кавалькады, уткнув носы в землю, мчатся по следу беглеца, мохнатые, никогда не ошибающиеся псы; быстро движутся всадники, все ближе они к ветхим палисадам Нового Шанхая…
Кажется, начали понимать и остальные.
Во всяком случае, тот, который постарше, почесал в затылке и спросил уже обеспокоенно:
— Так это што ж выходит-то, а, кореша? Получается, гнать надо гаденыша?..
За столом вразнобой забурчали, выражая полнейшее согласие. Баркаш усмехнулся с некоторым облегчением. Верно все же говорят люди: акбашка — якши башка. Старость мудра даже здесь, на Валькирии…
Гнать? Ну что ж, вполне здравая мысль. Хотя и запоздалая. Разумеется, гнать, и чем скорее, тем лучше. Но гнать мало…
— Si vis pacem, — глядя в никуда и упрямым голосом сообщил позабытый всеми Анатоль Баканурски, — para bellum.
И начальник департамента здравоохранения машинально кивнул, не без удивления подумав, что, кажется, недооценивал доныне новошанхайского мэра.
Да, естественно, нужно готовиться. Нужно поднимать всех, кто хоть сколько-нибудь не калека. Нужно запирать ворота. Нужно, наконец, запаливать сигнальный дым, авось и придет какая-никакая подмога из недальнего Великосахалинчика…
Много чего надобно успеть, пока еще до вольного поселения не добрались мохнатые. А ведь они уже идут, они будут под палисадами совсем скоро…
Искандер-ага, человек восточный, умел, когда припрет, рассуждать совершенно по-европейски, логично и лапидарно. И на сей раз он, прикидывая, учел практически все.
Кроме одного, самого главного.
Унсы вовсе не шли на Новый Шанхай.
Унсы были здесь.
Уже.

 

2
ВАЛЬКИРИЯ. Дгахойемаро. День великой боли
Всякий подтвердит: день, когда с человека снимают дггеббузи, велик и священен не только для него самого, но и для тех, кто почитает себя его друзьями.
Каждому известно и то, что наилучшим из подарков в столь важный день является перо из веероподобного гребешка мерзкоголосой птицы, обитающей в редколесье. Такое перо украшает мужчину, оберегает в битве воина, приносит удачу охотнику и вдохновляет певца.
Вот так и получилось, что, забредя в поисках хитрой птицы далеко вниз, почти что к самому рубежу земель, населенных народом дгаа, первым увидел мохнорылых удачник Мгамба.
Но даже окажись на месте смышленого и зоркого Мгамбы любой другой из охотников дгаа, пускай и самый неуклюжий среди прочих, он все равно бы заметил пришлецов задолго до того, как они достигли запретной черты…
Не скрываясь, шли мохнорылые, медленно, торжественно, и не было в их облике никакой угрозы; даже неразлучные громовые палки, поражающие без промаха издалека, на этот раз были не у всех троих. Только у одного, идущего впереди, висела за спиною такая палка, но таков уж обычай живущих в редколесье, что не положено их вожакам быть безоружными, выводя людей за стены поселков.
Совсем не торопились мохнорылые.
Всем своим видом давали понять тем, кто мог бы разглядывать их, надежно укрывшись в кустах, что на сердце у них нет враждебных замыслов. И двухколесная повозка, влекомая безрогим оолом, мерно, успокаивающе поскрипывала, изредка кренясь там, где в утоптанной многими сотнями ног торной тропе появлялись незасыпанные ухабы…
Вожак мохнорылых знал и чтил обычаи гор.
Еще на том берегу ручья, на ничейной земле, снял он с плеча громовую палку, направил ее убойным концом вверх и наискось — так, чтобы не причинить боли ни сельве, ни Выси, отпустил смертоносный грохот прочь, а загонять новый не стал. Он снова забросил громовую палку на плечо, и она повисла там убойным концом к Тверди, молчаливая и безопасная. А молодые его спутники, повинуясь короткому жесту, отошли на три шага от повозки.
Один за другим, ведя в поводу оола, перешли они вброд через студеный ручей, а затем мохнорылый, шедший впереди, преклонил колена перед священным камнем, указующим путнику начало земель Дгаа, и спокойно, не торопясь и без лишней торжественности, совершил все положенные обряды.
Он капнул на плоскую верхушку камня кровью из надсеченного пальца, и спутники его тоже поделились влагой жизни с охранителем рубежей. Он приложил к подножию камня ладони, а вслед за ним и воины его открыли Глядящему в Душу чистоту своих намерений. А затем они, все трое, уселись у священного камня, подстелив под себя шерстяное покрывало, и приготовились ждать.
Неподвижно сидели они, словно в полудреме, и только неразумный оол, не знающий обычаев, фыркал и встряхивал головой, но на оолов и прочее зверье не распространяются дггеббузи дгаа, положенные для совершения двуногим.
Все это выглядело так, словно мохнорылые прибыли на великий торг, из года в год происходящий меж ними и народом дгаа на узенькой полоске ничейной земли, что пролегла между этим берегом студеного ручья, бегущего с седых вершин, и священным камнем. Но все происходящее было не совсем обычным, и потому разумный Мгамба не поспешил явить себя чужакам.
Ведь не первые дни срединной жары стояли вокруг, и не веселые дни после второго сбора плодов, а именно в такое время заповедано предками осуществлять обмен полезными вещами. Когда приходит положенный срок, тогда не одна повозка оказывается в назначенный час у ручья, но много повозок, двухколесных и четырехколесных, изобильно загруженных тканями, и металлическими предметами, и блестящей на солнце глиняной посудой, лучшей, нежели способны делать умельцы дгаа, и еще многими прочими забавными, нужными и хорошими товарами.
Все это меняют мохнорылые на приносимое людьми дгаа. Любят они перья горных птиц, каждое из которых есть основа для отдельного оберега; раньше не верили мохнорылые в их силу, но убедились сами, а убедившись, стали готовы отдать за любое такое перо два гвоздя, и это достойная цена, чего не опровергнет никто из понимающих. Кроме колдовских перьев, падки мохнорылые на кусочки мягкого красного металла, водящегося в горных теснинах, куда нет хода чужакам, и на прозрачные камешки, обитающие в синей глине, и на шкуры горных зверей, которые хоть и не прочнее лесных, зато наряднее. А еще привлекает мохнорылых трава нгундуни; за большую охапку, не торгуясь, отдают они нож и три бусины в придачу, хотя лишь Тха-Онгуа ведает, зачем им трава нгундуни, именуемая ими афанас-корнем. Ведь знахарю нужна она не всякая, а только сорванная в дни крика. Но кричащей травы не бывает много, и старейшины не посылают ее на торг у ручья. А мохнорылые все равно берут, обыкновенную; они набивают ею повозки и щерят при этом зубы, словно совершили выгодную для себя мену…
Э! Как бы ни было, хорошо торговать с мохнорылыми; нехорошо с ними воевать. Бывало в прежние дни такое, и много храбрых дгаа пало прежде своего срока; и мохнорылые многими жизнями заплатили за пролитую кровь дгаа. Посчитав тех, кого уже не вернуть, встретились тут, у ручья, старики и порешили замириться, ибо не стремились мохнорылые в горы, людям же дгаа нечего было хотеть в редколесье…
Нет нынче меж двух народов дружбы, и можно ли вообще дружить с чужими? Зато есть между ними кое-что покрепче: мир, и взаимный страх войны, и взаимная польза от торга!
Если же случаются изредка стычки по вине горячих двали народа дгаа, ищущих подвигов за пределами родных земель, то не так кровавы они, как бывали некогда; может пролиться на землю кровь, но редко-редко отнимают у кого-то жизнь, и если случается такое, то старики, встретившись, оговаривают цену обиды, крови и неразрушенного мира…
Вот так! Но в неурочном приходе малого числа мохнорылых было нечто тревожное, и от груза, уложенного в их повозку, отчетливо пахло бедой. Запах этот пробивался сквозь плотную ткань, обтягивающую верх двуколки, и был он так горек, что Мгамба понял: не его это дело, ветре-чать пришлецов и говорить с ними у подножия священного камня, но иных, тех, кто много умнее его.
Потому, не показываясь, наложил на тетиву особую стрелу, из тех чудо-стрел, подобных которым нет в Тверди ни у кого, кроме гораздого на мудрости народа дгаа. Кричит в полете такая стрела на десять тонких голосов, а наконечник ее, пробивая грудь воздуха, испускает долго не гаснущий зеленый огонь. Виден такой огонь издалека светлым утром и зыбким вечером, виден темной ночью и сияющим, искрящимся летним днем…
По одной такой чудо-стреле есть в каждом колчане, и каждый воин дгаа, уходя из поселка, проверит, там ли она, ибо знает: нельзя предсказать, что будет миг спустя, и не простят старики, если в нужный час не полетит вестница…
Рванулась стрела, и полетела стрела, и улетела вдаль, воя, как зверь, плача, как дитя. Дымный тонкий след тотчас же потянулся за нею, а спустя столько времени, сколько нужно для девяти вздохов, расцвел в прозрачном воздухе зеленый цветок, раскрылся, распушил косматые лепестки и обернулся ярко слепящим, громко кричащим, безжалостно вспарывающим светлую грудь Тха-Онгуа костром!
Летела стрела, разметав по ветру зеленую гриву, и вот уже где-то там, в лесах, раскинувшихся выше по склонам, ответила ей вторая, точно такая же. А спустя совсем недолгое время еще выше, там, где лежит любимый живущими на небесах Дгахойемаро, поселок вождей народа дгаа, поднялся, черный на фоне белоснежных вершин, высокий дым, уже не тощий, как от чудо-стрелы, но толстый, гордый…
Наблюдатель в поселке увидел вовремя, понял правильно и ныне оповещал Мгамбу о том, что скоро к камню придут старейшие.
И они явились, было же их двое и трое, двое почтенных стариков и трое легконогих юношей. Немного, да. Но не желтая же стрела-тревога была выпущена на волю приметливым Мгамбой, а всего лишь зеленая стрела-вестница, кричащая о приходе неведомого, но не сулящая опасности…
Видел Мгамба, укрываясь в кустах: величаво и достойно приблизились старейшины к сидящим у подножия священного камня мохнорылым, наклонили головы, приложили левые ладони ко лбам, приглашая к беседе по праву хозяев, чей дом ближе…
На том бы и перестать Мгамбе глазеть!
Ведь не старейшина же он, да и подарка все еще не добыл к началу торжества…
Но любопытная юность, и как оторвать юнца от зрелища?
Видел Мгамба: поговорив, поприкасавшись ладонью к ладони, подошли старики вслед за старшим из мохнорылых к укрытой тканями повозке, приподняли край покрывала и заглянули туда. А затем сказали нежданным гостям нечто и, повернувшись, побрели туда, откуда пришли. Мохнорылые же, видно, получив дозволение, двинулись за ними, все такие же строгие, неспешные, и только глупый оол по-прежнему мотал лобастой безрогой головой.
Один лишь юноша задержался у священного камня.
Снял он с плеча лук, согнул, натянул тетиву.
Передвинув с бока на живот колчан, выбран стрелу.
Натянул, заведя левую руку далеко за ухо…
И услышал Мгамба, таящийся неподалеку: грозный ровный гул возник между Твердью и Высью, тяжелый, густой, давящий, многоголосый, словно в хор воинов, затянувших боевую песню, с каждым мигом вступали все новые и новые голоса мужчин, подходящих к воинскому костру…
И вспыхнул костер в небесах!
Алая чудо-стрела, стрела-война, вознеслась в сияющее небо края Дгаа, призывая всех видящих знать, что явилось на мирную землю вечных гор злое лихолетье…
Замер на миг Мгамба. Ведь ни разу за долгую жизнь, за все свои восемнадцать лет не доводилось ему видеть в небесах стрелу-войну, и лишь старики у костров рассказывали порой, как бывало это на самом деле, но рассказы мудрых, хоть и захватывало от них дух, походили больше на сказки.
А потом помчался Мгамба в поселок, не щадя ног.
Не разбирал он путей, не выискивал стежек, упал дважды, больно ушибив колено, но не замечал Мгамба боли, так спешил любопытный парень успеть в Дгахойемаро раньше старцев, ведущих мохнорылых, так хотел узнать поскорее, что же такое стряслось в Тверди!
И он опередил их, идущих степенно!
И многие опередили.
Так что к моменту, когда Остап, вуйк рода Мельников, вышел на круглую площадку в самом центре поселка горных дикарей, он был весьма удивлен и даже озадачен. Как их, однако же, много…
Но недостойно посланца проявлять удивление, как, впрочем, и всякие иные чувства, кроме тех, которые поручили ему донести до слуха тех, к кому послан.
Поэтому вуйк Остап, движением бровей повелев парубкам оставаться на месте, ухватил покрепче недоуздок солового оола и потянул его в центр площади, где подле неугасимого костра стояло с полтора десятка седых дедусей, обнаженных по пояс, а чуть впереди их, гордо откинув голову, — гарная дивчина в странного вида монистах да коротковатой, на взгляд достойного унса, юбчонке. Эх, всем взяла та дивчина! Так хороша была она, до того черноока да черноброва, что на короткий миг позабыл вуйк Остап и о почтенных годах своих (ох, лыхо-лышенько!), и о посольском достоинстве. Подбоченился он, приосанился, пристукнул каблуком так, что чуть со степенного шага не сбился, да, хвала Незнающему, вовремя устоял.
Не про него та краса была, не на него та стать выходила; и засумувал было вуйко Остап, да тут же и опамятовался; нет, не взял бы он, пожалуй, в хату свою такую красу писаную ни жинкою, ни свойкою, и сынку бы не велел с такой хаживать! Ишь, как выпятила титьки… а титьки-то, глянь, голые! У-у-у, стыдобища! Да разве ж такая сможет хату блюсти?..
Только вспомнив о хате, вуйк рода Мельников окончательно осознал, где он и зачем.
Не было больше у него хаты. Сожгли родную хату враги, едва ль не всю семью сгубили. Теперь одна жинка у вуйка Остапа — верная карабеля, один сынок — дальнобойный, в своей, тож ныне сгоревшей, кузне сработанный «брайдер», одна-единая мечта: извести проклятых во-ргов, чтоб и духу их не осталось тут, на Валькирии!
Суровым стал вуйк Остап, и речь начал сурово, не развозя грязь по половицам.
Да и о чем было говорить долго? Пусть знает дивчина-вуйк и старики горные, что встретили унсы в лесу чужих, с равнины пришедших; убили пришельцы двоих горцев и над телами их надругались не по-людски. Унсы, ясное дело, такого стерпеть не смогли, не зря ж который год в мире и дружбе с горными живут. Ото ж! Убивцев покарали унсовские хлопцы там же, на месте. В великом гневе были молодые, вот и не догадались взять живьем, порасспросить. Но место это не столько далеко, и все там оставлено, как было. Ни поганых трупов хоронить хлопцы не стали, ни одежку их скверную не забрали. Пускай все гниет! А тела погубленных горных — вот они, прибраны, доставлены с должным береженьем, чтобы ни зверь какой, ни птица, ни красный муравей над бедолагами не надглумились сверх того, чего уж не исправить…
Выверяя каждое слово, рассказывал вуйк Остап. Все, как было, без лишних украс. И завершил достойно:
— Унсы — друзья горных. Горные — друзья унсов, — он говорил на странной смеси лингвы и местных наречий, помогавшей объясняться с дикарями во время торга. — Так было, пусть так и будет. За кровь горных уплатили унсы злым, как могли. Если злые придут с равнины к горным брать цену за кровь своих, унсы встанут рядом с горными. Так заповедал Незнающий. Так порешил вуйковский сбор. Я все сказал!
Глядя в умное бородатое лицо нестарого еще мохнорылого, Гдламини чуть склонила голову. Не все ей было пока еще ясно. Но мертвые тела говорили сами за себя. Разве принесет убийца тело убитого в родное селение? Разве станет спасать его от лесного зверья? Она, конечно, пошлет воинов туда, где случилось злое дело. Пусть посмотрят, пусть расскажут. Но краткая честная речь пришельца понравилась ей. Если и впрямь отомстили мохнорылые за людей дгаа, значит, им можно верить. Такие друзья — хороший посох в пути…
— Ты сказал, а я услышала, двинньг, — она не употребила привычного и презрительного словечка «двенньг», отчего обращение сделалось уважительным и достойным. — Люди дгаа — друзья людям двинньг'г'я, Тем-у-Которых-Мягкая-Шерсть-на-Отважных-Лицах. Люди двинньг'г'я — друзья людям дгаа. Если прольется кровь людей двинньг'г'я, люди дгаа уплатят злым как смогут. Если злые придут с равнины к людям двинньг'г'я брать цену за кровь своих, люди дгаа встанут рядом с вами… Так велел Тха-Онгуа, так и будет. Я сказала, а ты услышал!
Гдламини, растопырив пальцы, вскинула руку к Выси, призывая обитающих там Пятерых стать свидетелями клятвы, и старики, стоящие за спиной девушки-вождя, одобрительно закивали, позвякивая кольцами серег.
— А теперь, двинньг, присядь сам к нашему костру, и пускай твои двинньг'двали присядут к нашему костру, и да узнаете вы, каково гостеприимство людей дгаа!
— Хойо! — выкрикнули почтенные старцы, подтверждая приглашение, сделанное мвами.
Это было великой честью!
Никто из унсов еще не удостаивался приглашения к пиршественному кострищу горных дикарей!
На торжище случалось, обмывая сделки, сиживать плечом к плечу, сдвигать чарки, но то было совсем иное. Отведать угощения здесь означало почти побратимство, и вуйк Остап отлично понимал это.
Но знал и другое. Недаром же перед походом в горы так крепко наставлял и проверял его старый Тарас.
Крепки зелья дикарей. И есть среди них такие, что не пьянят, но развязывают язык до последнего узелка. Лишь попробовав, уже готов отвечать на все, о чем ни спросят. А не спросят, так сам расскажешь. До самого донышка вывернешься.
Ни к чему это было нынче вуйку Остапу.
Потому и ответил он прямо и бесхитростно:
— Прости, дивчина-отаман, но не можно мне хмельного…
— Отчего же? — глаза красуни вмиг сделались уже, заискрились нехорошими огоньками. — Разве люди двиннь-г'г'я брезгуют угощением людей дгаа?
Обида чернобровой была понятна вуйку Остапу. Он и сам в добрые дни гостей из хаты без чарки не отпускал.
— Сладок ваш мед, не сомневаюсь, — отозвался он почтительно. — В иное время до утренних звезд бы с вами трапезовал. Нынче же не могу. Зарок!
Последнее слово он не сказал, а отчека-нил.
И, вспомнив очень кстати, добавил по-дикарски:
— Дггеббузи!
Это они поняли. Старики за дивчинкой закивали, запожимали плечами, непритворно огорчаясь.
— А вот если ты, отаман-красуня, велишь своим парубкам мне да хлопцам моим еды в дорогу дать, вот то ладно будет! — закрепил победу вуйк Остап.
И не ошибся. Очи отаманши вновь подобрели. Оно и понятно. По ихним, диким, обычаям, что за столом кусок съесть, что из дому прихватить — все одно, почтение оказать…
А только и он, хлебосольный унс, представить себе не мог, каково почтение горных!
До самых краев накидали в телегу съестного на всякий вкус, аж оол замычал возмущенно, когда пришлось его ногайкой с места страгивать… Ладно еще, что обратная дорожка под гору лежала, а то бы, пожалуй, и не потянула такую-то непомерную кучу упоминков могучая животина!
Не поскупились на припасы люди дгаа, еще и поверх съестного щедро бросили охапку травы нундуни, столь любимой мохнорылыми, а на плечи всем троим накинули, расщедрясь для новых друзей, знаменитые свои плащи из пуха горных птиц, сплетенного с кожей рыб, резвящихся в студеных ручьях. Всем плащам такие плащи! Легки они, что твоя паутина, однако и прочны, притом до того, что уж и прочнее некуда. В этаком плаще в любую пору на улицу иди и горя не знай: в мороз не замерзнешь, в ливень не промокнешь…
И долго еще озирались парубки!
До самого поворота оглядывались, не в силах оторвать жадных взглядов от оставшихся позади машущих на прощание смуглыми руками гологрудых горных девок! Ишь, сладость-то какая… В хату, ясное дело, не приведешь, а вот кабы такую вот, сисястую, да на сеновал затянуть…
Пыхтели хлопцы и нет-нет, да подталкивали друг дружку локтями в бока. А в спину мерно шагающему перед повозкой вуйку озорно подмигивали: мол, старый-то, глянь, друг, старый-то на девок и не взглянул даже!.. Да что уж там, ясно, на то он и вуйко сивый, чтоб девичьей красы не замечать!
Шли себе они, шли, от поселка — до ручья, а там через ручей, возвертались до дому, а в оставленном ими поселке уже творились иные дела, скорбные, для чужих, хоть и дружеских глаз не предназначенные… Тихо пока еще гудел большой барабан у кострища, тенью бродил вокруг него юный дгаанга, в неровный круг выстраивались люди дгаа.
Много уже их было, а толпа все росла и росла. К ней присоединялись поспевшие в Дгахойемаро по зову алой стрелы мужчины из ближних поселков, и хотя красно-синие боевые узоры еще не испятнали их лиц, но каждый принес с собою тяжелые копья, а у иных за витыми воинскими поясами уже торчали тяжелые тесаки и даже къях-хи, боевые топоры, столь кровожадные, что их в мирную пору укладывают спать под землю…
Двоих, привезенных мохнорылыми, уже положили у костра, по обычаю скрестив мертвые руки на груди, но женщины дгаа, даже самые любопытные, не спешили подойти прощаться, да и не всякому, обладающему иолдом, стоило на такое смотреть…
Сказано так: убиваешь — убивай, ненавидишь — замучь.
В этом есть правда.
Но нет правды в том, чтобы замучить незнакомых.
Не только отняли жизнь у мирных охотников неведомые злодеи, но надругались безжалостно. Вымещая беспричинную злобу, отсекли они у мужчин дгаа уши, отрезали иолды, выкололи глаза и вспороли животы, разбросав кишки.
Как теперь услышать несчастным зов Тха-Онгуа?
Как доказать мужскую стать свою пышнобедрым девам, встречающим пришедших у ворот Выси, как увидеть, где разбросаны сети коварной Ваарг-Таанги?..
Одно хорошо: поглядев мертвых, в один голос сказали знающие люди — Mr пришла к ним быстрая, незлая, от кусачих пчелок, что быстро летят из трещащих палок. Нет таких палок у мохнорылых. Есть они у тех, кто живет на равнине…
Молча стояли люди дгаа, молча, хотя и все быстрей ходил туда-сюда у костра дгаанга; молчали старики, и сама мвами Гдламини, суровая и печальная, потупила очи.
Ныне наступило время Великой Матери.
— Инг'гёй! — воззвал к ней, моля выйти из пещеры, кряжистый, еще нестарый воин, отец одного из погибших; одним из первых поспел он на зов стрелы-войны, поскольку жил в селении ближнем, и горьким для него стал миг, когда, заглянув в лицо младшего из мертвецов, признал он своего сына.
— О-ххо! — отозвалось из пещеры.
— Инг'гёй! — выкрикнул в разъятый зев земли дгаанга, по праву заменяя родню второго убитого, ибо опознанный обитал в селении дальнем, и лишь к вечеру возопят в великом горе кровные его, придя в Дгахойемаро.
— Й-ой-э! — откликнулась земля.
А потом вспыхнуло нечто в провале.
И вышла к людям дгаа Великая Мать!
Полностью обнажена была сейчас Мэйли, как и подобает матери, выпускающей из утробы на свет детей своих, и старые груди ее, натертые настоем травы нгундуни, не метались, дряблые, из стороны в сторону, но стояли торчком, подпрыгивали зазывно и юно, словно напоенные молоком.
Черной краской вытемнила тело свое Великая Мать, скрыв морщины. Для траурных обрядов хранится у травниц такая краска. Груди же, кормящие младенца, выбелены были краской белой, означающей тяжкую боль, холодящую душу. И синие круги, обведенные вокруг глаз, беззвучно кричали о великой скорби, огромные и жуткие, будто бельма Ваанг-Н'гура…
— Ой-йееее! — заныл сквозь плотно стиснутые зубы дгаанга, и вслед ему сотни мужчин и женщин затянули напев:
— Ой-йе-йеееее!
Будто несчитанный рой гигантских пчел зажужжал над костром…
Словно не ведая ни о чем, прошлась вокруг костра Великая Мать, а потом всплеснула руками и горестно вскрикнула, заметив лежащих без движения. Упала на колени перед одним, приникла к груди, пытаясь услышать проблеск жизни. Упала на колени перед вторым, заглянула в пустые, темно алеющие глазницы, словно стараясь уловить отзвук боли.
Поникла головой. Взвыла жалобно, раз за разом повторяя имена детей своих, которых столь жестоко и преждевременно у нее отняли: М'панга ваТгу из селения Дганья-гве! Нгеммья К'ибусса, прозванный Коротким Копьем, из селения Т'к!..
Помолчала, вопреки очевидности ожидая отклика.
Опустилась на колени, по-собачьи вскинула голову к Выси, опираясь на сжатые кулаки.
И запела Песню Прощания.
А люди дгаа слушали внимательно и строго, подтягивая в нужных местах, в остальное же время даже не дыша…
— …Спят горы Дгаа, — пела Великая Мать, — спят лесистые горы Дгаа, травы заснули, заснули кусты, лишь ветер рыдает в горах…
— Ой-ей-ей-ееееее!
— …Ветер скулит, — выстанывала Великая Мать, — ветер уносит туман, ветер не хочет, чтоб люди дгаа в тумане утратили путь…
— Ой-ей-ей-ееееее!
— …В белых горах, — рыдала Великая Мать, — среди ледяных полей, спите спокойно, за вас отомстят люди народа дгаа; вам не придется плакать в ночи, братья за вас отомстят…
— Ой-хой-й-е! — в полный голос грянула толпа. Мертвецы улыбались выщербленными оскалами. Они могли быть довольны.
Не каждого, далеко не каждого из ушедших провожают в последнюю дорогу так, по полному древнему обряду, завещанному потомкам своим Предком-Ветром!
Куда чаще прощаются с неживыми много скромнее, и лишь прямая родня продолжает носить траурные пояса и выбеливать грудь в течение долгих девяти десятков и еще девяти дней.
Но первая кровь, пролитая в начинающейся войне, священна, а потому и достойна наивысшего почета.
Что ж! М'панга ваТту из славного доблестными охотниками селения Дганьягве и Нгеммья К'ибусса, прозванный Коротким Копьем, из ничем не примечательного селения Т'к, если и не жизнью, то смертью своей заслужили право на сбор людей дгаа, на плач Великой Матери и на все последующее…
Вот уже отошла от мертвых тел Мэйли, вновь обернувшаяся старухой; три девственницы бережно поддерживают ее под руки, а на месте Великой Матери встает юный дгаанга!
Лицо его покрыто маской Mr, он облачен в черный, бахромящийся по краям плащ, в руках — длинный зазубренный нож и широкая лопатка из дерева бумиан, чья древесина много тверже бронзы и немногим уступает железу.
По левую и правую руку дгаанги — помощники, юноши из лучших родов; они станут помогать ему. За спиной у дгаанги — полногрудые девственницы; они держат на вытянутых руках овальные глиняные чаши.
Сейчас дгаанга выпотрошит мертвецов.
Пригодное для съедения, начиная с печени, упокоится в чащах, непригодное ляжет в стороне. Затем отделено будет мягкое мясо от твердых костей, и новые чаши наполнятся алым, кисловато пахнущим.
Тем и окончится труд дгаанги.
А выскобленные добела скелеты останутся у костра до самого вечера и целую ночь. На рассвете же их почтительно уложат на носилки и отнесут высоко-высоко в горы, в те места, куда носильщикам придется добираться два дня и еще треть полного дня. Там сбросят скелеты в глубочайшую из ледяных трещин, и рухнут они к самому чреву Тверди, где встретит их около ледяных ворот своих слепец Ваанг-Н'гур.
Назовут они ему свои имена, и наделит их владыка глубин новой плотью, с какой не стыдно будет идти в светлую Высь; ведь как он, слепой, узнает, чего не хватает пришедшим?.. А если вдруг обладает особым зрением, то разве способен хоть кто-то догадаться об увечьях плоти, глядя на голый костяк?
Ничего не вышло у тех, кто убил!
Целые и невредимые придут охотники дгаа к поселку Тха-Онгуа, и радостно встретят их, длинноиолдых, широкобедрые девы Выси, услада ушедших…
Живые же проведут ночь, распевая песни, унылые и веселые, поминая достоинства тех, кого уже нет в Тверди, и отрицая, что были у них недостатки,
Живые разделят печень ушедших и плоть их, так, чтобы каждому из воинов досталось хоть по мельчайшему кусочку, и запьют жирным наваром, оставшимся после того, как сварилась плоть М'панги ваТту и размягчились сухожилия Нгеммьи К'ибуссы, прозванного Коротким Копьем…
Когда-то часто поступали так люди дгаа. Ныне — редко.
Но в грядущих битвах никак не обойтись без того, чтобы в каждом из бойцов, вышедших пролить кровь, жила частица погибших первыми, крича носителю своему: отомсти!..
А под утро живые станут пить перебродивший сок нгундуни-которая-кричит и крепкий отвар, настоянный на яде семи полосатых змей, процеженном через листья мгумт, заедать дурманящие напитки обильной снедью и слушать вполуха охрипшего от крика дгаангу, обращающегося к Незримым…
Ведь много снеди и питья заготовлено было в последние дни ради высокого обряда снятия с чужака дггеббузи!
Радостным обещало стать сегодня для народа дгаа, а вышло черным, но все под Высью в воле Тха-Онгуа, и не дано смертным изменить такой порядок вещей…
А все же что бы ни случилось, но вождь сказала свое слово, назначив день и час, и пусть Высь сойдется с Твердью, но воля дгаамвами неизменима.
— Н'харо! — полуобернувшись к свиреполицему гиганту, замершему по левую ее руку, повелела Гдламини. — Иди и приведи сюда того, кто пришел с белой звездой!
— Хо!
На миг переломив себя в поклоне, Убийца Леопардов плавными прыжками помчался прочь с костровой площадки, к окраине, где ждал своего часа запертый по обычаю в отдельной, специально поставленной хижине Д'митри-тхаонги.
Он мчался, не глядя, кто стоит перед ним, и люди дгаа расступались, пропуская носителя приказа вождя…
А Дмитрий уже устал ждать.
Он, пожалуй, не смог бы сказать, сколько в точности минуло времени с тех пор, когда его привели сюда, крепко связали по рукам и ногам, обернули вокруг глаз плотную, не пропускающую света ткань и залепили воском уши.
Долгая вечность тьмы и безмолвия распростерлась кругом, и лишь странный резковато-пряный дымок от тлеющих в очаге трав слегка щекотал ноздри, заставляя время от времени громко чихать.
Тошно было, и скучно, и никакой не было возможности прервать процедуру по собственной воле…
«Так надо, Д'митри!» — сказала Гдлами, повелевая ему идти за прислужниками дгаанги.
«Умри ненадолго, тхаонги!» — весело пожелал Н'харо, связывая руки за спиною витым кожаным ремнем.
«Возродись хорошо, земани!» — улыбнулся лукавый Мгамба, набрасывая на голову связанного башлык из плотной ткани.
А Великая Мать Мэйли, не добавив к сказанному ни слова, подула Дмитрию в лицо, ободряя на прощание, и юный молчаливый дгаанга, выходя из хижины, ударил на самом пороге костяшками пальцев в маленький барабан, но этого земани, скорчившийся на подстилке, услышать уже не мог…
Какое-то время назад, после краткой дремы и утомительно-долгого бодрствования, Дмитрия навестил, наконец, давно жданный, но все не появлявшийся Дед, и его приход обрадовал внука, не сдержавшего довольного урчания.
Старый Даниэль выглядел неплохо. Он, казалось, даже несколько помолодел, и усмешка, слегка кривящая синеватые губы, была откровенно ироничной.
— Итак, лейтенант, — сказал Президент Коршанский, некоторое время вприщур оглядывая внука, — я полагаю, что вы как честный человек теперь просто обязаны на ней жениться?
— Прекрати, Дед, — хмуро отозвался Дмитрий, вопиюще нарушив субординацию, принятую в разговоре лейтенантов с Главковерхом. — Нечего тут ерничать. Я люблю ее, а она любит меня, и мы…
— …и вы будете жить долго и счастливо, а умрете, само собой, в один день, — в тон внуку жизнерадостно завершил основную мысль Председатель Генеральной Ассамблеи, умевший при желании быть не просто язвой, а язвищей наиредкостнейшей. — И бедные сиротки станут плакать над вашей могилкой…
Вот это было уже ударом ниже пояса!
— Ты не прав, Дед, — сказал Дмитрий так, что ехидненькая улыбка мгновенно исчезла с уст хорошо знавшего характер единственного внука Президента. — Ты не прав по жизни. Я все понимаю, но я ее люблю. Она ведь почти человек, Дед!
Он сейчас очень нуждался в совете, и кто, как не этот большой рыхлый красиво-седовласый человек, выкормивший его, поможет в такую минуту?
Дед обязан был понять. И он понял, на то он и был Дедом.
— Я, кажется, не рассказывал тебе, Димка, — лицо его неожиданно оплыло, сделавшись мягким и почти безвольным, — когда-то, давно, твоя бабушка подхватила синюю чуму. Вытянуть ее вытянули, но врачи сказали, что детей ей не иметь никогда. — Старик неожиданно гыкнул. — Они ошиблись. Но выяснилось это гораздо позже. Когда мы все-таки поженились. Так что, — Президент снова сделался Президентом, и левый глаз его насмешливо прищурился, — если уж припечет, так усыновите кого-то. А я уж прослежу, чтобы правнук не вырос таким кретином, как его папочка… — Главковерх громко хохотнул и добавил, как прихлопнул: — Л-любитель эк-кзотики…
Дмитрий засмеялся, беззвучно и радостно.
А спустя миг или вечность с головы сорвали осточертевший башлык, необычно напряженное лицо Н'харо возникло перед слезящимися глазами, и Дед исчез, уступая место реальности.
— Надо спешить, тхаонги, — сказал Убийца Леопардов, освободив уши земани от воска, и рассеченные лезвием ттай ремни упали на травяную подстилку. — Люди уже ждут!
И впервые увидел Дмитрий, как много может быть людей дгаа, если они соберутся вместе…
Толпа, ошеломляющая своей многоликостью, медленно расступалась перед ним, позволяя пройти к костру. Не во всем походили один на другого собравшиеся. Одни кутались в куски темной грубой ткани, переброшенной через плечо, другие стояли в уже привычных взгляду набедренных повязках, на плечах третьих красовались плащи, мягкие и пушистые даже на глаз…
Различен был облик пришедших из селений ближних и селений дальних, ибо не так давно еще существовали на Тверди племена дганья, дгагги, дгавили и прочие, ставшие ныне единым народом дгаа, но у всех в мочках ушей покачивались серьги, а голую грудь украшали сверкающие бусы. Темно-коричневые, почти черные и светло-коричневые, едва ли не желтые тела, мускулистые и гибкие, жилистые и упитанные, были покрыты причудливо-разнообразными узорами татуировок. У многих из мужчин в волосах торчали пучки перьев с черно-белыми, красными, пестрыми и всякими иными полосками… — Верная Рука — друг индейцев, — гнусно ухмыльнувшись, шепнул Дмитрию на ухо никому не видимый Дед, и лейтенант Коршанский с трудом удержался, чтобы не хмыкнуть, — а Неверная Нога — враг индейцев, — еще более гадостным тоном добавил бестактный Дед, и лейтенант Коршанский хмыкнул-таки, но, слава Богу, совсем негромко…
Черные глаза сотен собравшихся жадно и удивленно следили за ним, и, выйдя к костру, Дмитрий, мгновение поколебавшись, вскинул к небу руки, одновременно выкрикивая старинное приветствие, применяемое в особо торжественных случаях:
— Дгаайхап'паонгуа!
— Хэйо, хой! — единым духом ответили сотни глоток, и толпа разом рухнула ничком, не смея поднять глаз.
Жаль, что в этот миг он не мог видеть себя со стороны!
Еще в самом разгаре был день, только-только начавший клониться к упадку, и длинные волосы землянина взвихривались на ветру, словно пронизанный золотым огнем смерч. В ярко-синих глазах его жил осколок Выси, и черная накидка, брошенная на плечи верным Н'харо, подчеркивала невиданный в здешних краях розоватый оттенок кожи…
Сам не зная того, Дмитрий явился людям дгаа таким, каким описывали сказители юного Тха-Онгуа, бродившего по Тверди в незапамятные дни Творения.
Даже Гдламини, видавшая его во всяких видах, на миг оцепенела от изумления.
Потом встрепенулась и, оставив за спиною коленопреклоненных стариков, быстрым шагом приблизилась к Дмитрию. Подошла почти вплотную. Поклонилась. Взяла за руку и, подведя почти к самому костру, туда, где жар становился едва выносимым, усадила на большой барабан. Затем, повернувшись к толпе, что-то гортанно выкрикнула, и люди выпрямили спины.
— С белой звездой пришел к нам тот, кто назвал себя Д'митри, — обращаясь к людям, начала Гдламини, словно забыв на время о сидящем на барабане. — Было время у нас посоветоваться с Незримыми, и настало время принимать решение!
— Хэйо, хой! — рявкнула толпа.
Гдламини хлопнула в ладони, и Мэйли, Великая Мать, подойдя к Дмитрию, приставила к его щекам крохотные дощечки, утыканные змеиными кличками. А затем резко нажала.
Н'харо предупреждал землянина, что будет больно, и Дмитрий готовился вытерпеть. Но подобного он не ожидал, и, хотя со стиснутых губ не сорвалось ни стона, на глазах выступили слезы. Краска, сделанная из тертых трав, замешанных на паучьей слюне, казалось, разъедала кожу, выгрызая на щеках гнойные язвы. Жгло и рвало чудовищно, непереносимо… Но боль прекратилась внезапно, и мир снова стал светлым.
— Вот, глядите все, и не говорите после, что этого не было, — вновь заговорила Гдламини. — Священные знаки дгиз'ю на лице у пришедшего с белой звездой, и отныне душа его — душа человека дгаа!
— Хэйо, хой! — рванулся в синеву вопль.
Дважды хлопнула в ладоши Гдламини, и юный дгаанга, приняв из рук девственницы, хлопочущей у малого костра, чашу с дымящимся варевом, с поклоном поднес ее к губам сидящего на барабане.
— Отведай дгаа'мг'ги, земани, — шелестящим шепотом произнес он, извлекая из кипящего и булькающего наколотый на палочку ломтик чего-то, похожего на мясо. — По вкусу ли придется тебе?
Это и было мясо, самое обыкновенное. Правда, привкус у него показался Дмитрию странноватым, совсем незнакомым, но совершенно не противным, скорей наоборот, приятным. И варево, которым было залито мясо, оказалось самым обычным телячьим бульоном, на редкость густым и наваристым.
— Хочешь ли ты еще дгаа'мг'ги, земани? — спросил дгаанга, когда, заглянув в раскрытый рот, убедился, что все проглочено до последней крохи.
Дмитрий кивнул.
Он здорово вымотался, сидя в безмолвной тиши обрядовой хижины, и хотел есть, а вкусно-пряное мясо и крепкий бульон прекрасно восстанавливали силы.
— Земани хочет еще дгаа'мг'ги! — торжествующе выкрикнул дгаанга, и толпа радостно взвыла.
Доброе знамение!
Будет удача народу дгаа на военной тропе, если храбрый М'панга ваТту и юный Нгеммья К'ибусса по прозвищу Короткое Копье признали принимаемого в племя и желают еще одной частью себя раствориться в нем!
И Дмитрий съел еще ломтик мяса, выспренно именуемого дгаангой «плотью мертвых дгаа», и запил еще одним глотком бульона, недоумевая, с чего бы это так торжественно встречала нехитрую процедуру все возрастающая толпа.
Как и предупреждал Н'харо, одной из ступеней обряда стало вкушение молодой лани, обработанной особым образом, но разве стоит из-за какой-то лани так вопить?..
— Вот, запомните, видевшие, и расскажите тем, кого нет здесь ныне, — возвысила голос Гдламини. — Дгаа'м-г'ги вошла в глотку пришедшего с белой звездой, и провалилась в утробу его, и растворилась в крови его, и отныне тело его — тело человека дгаа!
— Хэйо, хой! — рев был так слитен, словно издал его один великан.
А когда отметался и умер последний отзвук, Гдламини повернулась к Дмитрию; глаза ее были непривычно жестки, ибо отныне она стала и для него, одного из людей дгаа, вождем.
— Встань, тхаонги! — приказала девушка, и Дмитрий, не успев задуматься над случившейся с нею переменой, повиновался так быстро, словно дело происходило на плацу Академии.
Гдламини медленно раскинула руки по сторонам, и было похоже, что она хочет обнять его.
— Теперь ты — наш Д'митри-тхаонги, — она выговаривала слова тщательно и четко, как будто нанизывая на нить священные бусинки, одну за другой. — Теперь ты — плоть от плоти народа дгаа и часть души народа дгаа. Твои обиды — наши обиды, твоя радость — наша радость. В этом великий дар, но тяжкая ноша. Готов ли ты принять и взвалить?
— Игъ, мвамидгаакфали, — без колебаний ответил Дмитрий. — Да, великий вождь и судья!
— Тогда я властью своей снимаю с тебя дггеббузи, лежавший на тебе, — сказала Гдламини и резко взмахнула левой рукой, прогоняя чужих демонов, могущих еще цепляться из последних сил за душу принимаемого в племя. — Я должна дать тебе имя, но ты — тхаонги, и нарекли тебя не здесь, в Выси. Не дело смертных исправлять Незримых. Оставайся со своим именем, Д'митри. Но в кругу людей дгаа да живут твои имена, тайные для чужих, даже тех, кто смотрит с небес. — Она взмахнула правой рукой, голос ее стал гортанным: — Тайное имя твое будет отныне Ггабья г'ге Мтзеле, Встающий Открыто; это имя пусть знает каждый из твоего народа дгаа. — Теперь она говорила тише, только для стоящих вблизи: — Тайное из тайных имя твое будет отныне К'туттзи вваБхуту, Приходящий Вовремя; скажи его лишь избранным, кого назовешь друзьями, а еще Великой Матери, ибо от нее нет секретов… Гдламини замолчала, и взгляд ее стал мягок.
— Только со мною наедине, только для меня, и ни для кого больше, ты слышишь, тхаонги?.. — теперь она перешла на шепот, скорее, даже не шепот, нет, она едва-едва шевелила губами, но Дмитрий все равно отчётливо слышал ее, воркующую, стонущую, вскрикивающую: — … ни для кого, кроме меня, будешь ты Н'гвема Обьянг лю Ттете, Тот, Кто Всегда Желанен!
Вновь став строгой, она отступила на шаг.
— Дгаайхап'паонгуа, дгааг'г'я! Радуйтесь с Тха-Онгуа, люди дгаа!
— Хэйо, хой! — толпа уже хрипела, выкричав весь крик.
— Теперь отвечай мне, своему вождю, дгаа Д'митри, — громким голосом сказала Гдламини, и площадь у костра замерла, ловя каждый звук. — Когда ты лежал, запутавшись в сетях Ваарг-Таанги, губы твои потеряли слова, и слова эти важны. Ты говорил, что там, в Выси, тебя учили сражаться и водить воинов за собой. Так ли это?
Дмитрий замялся. Конечно, учили, это да, но — водить за собой? Такого не было. Участие в десантных высадках, конечно, может сойти за военные действия, но все же…
— Это правда… Меня учили… Но воевал я мало… К тому же…
— Что?! Ты колеблешься перед лицом вождя?
Глаза Гдламини чуть сузились, словно сомневаясь, а тот ли перед нею, кого она избрала, и Дмитрий плюнул на все.
Да, учили! Да, воевал! В конце концов, в зачетке нет ни единой четверки, и за акцию в Малом Пиарре командование поощрило отпуском на две недели, а остальное… так, собственно, кто здесь будет проверять?!
— Я могу вести людей в бой! — торжественно сказал он. И люди, стоящие вокруг костра, хрипло крикнули:
— Хэйо!
Кто-то прикоснулся к плечу. Касание было неживым, неожиданно холодным, и Дмитрий, вздрогнув, оглянулся.
Мгамба, сосредоточенно хмурясь, протягивал ему «дуплет», неумело и опасно держа оружие стволом к себе.
— Покажи людям дгаа свое умение!
Вот здорово! Лейтенант Коршанский сам не думал, что так обрадуется оружию. За то время, что он был здесь, о нем не говорили ни слова, а на вопросы, задаваемые поначалу, прикладывали ладонь к губам и коротко отвечали: «Дггеббузи!» — Показать, говоришь? Покажем…
Руки ничего не забыли, и глаз остался верен.
Одинокий выстрел разрубил тишину, и спустя несколько секунд к ногам вздрогнувшей Гдлами упала похожая на окровавленный комок большая птица.
Восхищенный ропот пробежал по толпе.
Невиданно! Не трудясь, не выслеживая, не подбираясь к гнезду, просто так, легко, играючи снять с высоты почти неразличимую глазом г'ог'гию, жуть ледяных вершин? Невиданно…
— Еще! — восторженно, совсем по-детски улыбаясь, попросил один из старцев.
Дмитрий ответил ему улыбкой.
Понравилось? Пожалуйста, еще. Уж что-что, а это мы пока еще можем…
Перевод на стрельбу очередями. Три выстрела слились в один. Мшистый валун, бесполезно валяющийся у костра, окутался облаком пыли и разлетелся на мелкие куски.
Люди дгаа застыли изваяниями, округлив рты.
Неслыханно! Нет ничего на свете, прочнее растущего из земли зуб-камня; ничем его не разбить и никак не оторвать от почвы, ибо прирос он к ней тонкими корнями. Плохой это камень, отвердевший остаток слюны Ваарг-Таанги, и никто доселе не смел прикасаться к нему. Но вот пришел тхаонги, и разбил злой камень в кусочки, и не смутился даже, не задумался о возможной мести Безликой. Неслыханно…
— Еще! — робко умоляя, Н'харо пал к ногам земани-дгаа.
Ладно. Тряхнем-ка стариной напоследок. И хватит, пожалуй, а то и так от боеприпасов слезы остались…
Тонюсенький, в суровую нить толщиной, бело-синий лучик вытянулся из подствольника, вонзился в вытоптанную землю и прошел по ней, оставляя за собой ровный, тонкий, непредставимо глубокий след. Там, где он касался сухой каменистой почвы, она вскипала и вспыхивала крошечными, тут же угасающими синеватыми огоньками…
Что уж там — посеревшие люди, что — дрожащие старики, что — трепещущие Н'харо и Мгамба, если уж на лице Гдламини появился нескрываемый ужас и в глазах ее, устремленных на Дмитрия, легкой дымкой мутились мороки?!
— Дгаа'м'ндлака! — выкрикнул Дмитрий, опуская оружие дулом к земле. — Я — ваш, люди дгаа!
— Хэйя, хой! — отозвались люди дгаа приветствием, положенным только вождю.
Вот это и отрезвило Гдламини, ибо вождем все же была она и делиться отцовским наследием не собиралась ни с кем, будь это даже посланный ей Высью тхаонги.
— Что ты скажешь об этом, дгаа Д'митри?!
По жесту ее подбежали двое, поднесли еще оружие.
Та-ак. Дрянь автоматец. Двадцатый век, даже не конец. Он передернул затвор, выпустил коротенькую очередь. И пукалку заклинило. Ба! Еще и боек стерся. Да что ж они, специально так сделали?
Он едва не выругался. Нет для профессионала ничего хуже, чем через задницу сработанное оружие…
Ого! А вот это уже серьезнее, хотя и совсем старье.
Забавно бы узнать, где это дикарята самым настоящим мушкетом разжились, да еще с припасами? Ну-ка!..
Он справился и с этим. Легко! Прочистил, забил пыж, забил заряд, подсыпал из кисетика плохенького черного пороху. Гром. Дым. Вонь. Дырка в неподалеку растущем дереве.
Почтительное молчание стало тяжелее танка.
И, прорывая его, напряженно зазвенел голос Гдламини.
— Хэйо, люди дгаа! Какое у него белое тело! Взгляните в его глаза! Они ослепляют. Он весь как утренняя заря. И кудри подобны лучам светила! Хэйо, люди дгаа! Он отпрыск Незримых, и второе сердце у него справа! Вам можно уже это знать, как давно уже знают посвященные!
Танк превратился в космофрегат!
Пробивая такую тишину, даже звонкие выкрики вождя делались глуше, словно Гдламини кричала вполсилы.
— Хэйо, люди дгаа! Мы молились, и он пришел. Да, да! Его руке послушны громкие палки мохнорылых, его руке покорны трещащие палки идущих с равнины! Он принес с собою оружие, сокрушающее зуб-камень, и он легко снимает с Выси кривоклювую г'ог'гию! Все видели! Хэйо! Горит от рук его земля синим огнем! Разве оспорит кто-то?! Хой, люди дгаа! Кому, как не ему, вести воинов на убийц! Он отомстит за нас. Попросим же его, нашего брата дгаа, пришедшего с белой звездой! Попросим, люди дгаа, попросим хорошенько!
И она первой склонилась к его ногам, коснувшись лбом края накидки. За ней, гуськом, старики. Они целовали подол всерьез, подолгу не подпуская следующих. Остальные, многие сотни, склонившись до земли и подняв над головой руки, раскачивались взад-вперед и тихо гудели.
Это было так неожиданно, что Дмитрий в первый момент растерялся. Но быстро пришел в норму. В конце концов, заветной мечтой его было дожить до дня, когда по команде «Смир-р-но!» перед ним вытянется дивизия, а то и что покруче.
Здесь, пожалуй, на дивизию бы не набралось, но полк был точно. А уж форма приветствия грела душу куда больше, нежели официально принятая уставами Федерации…
Скромником Дмитрий Коршанский не был никогда.
— Я согласен, — широко и радостно улыбнулся он. — Только скажите: куда вести? На кого?
— Хйо-х-хой! — заревели воины.
Словно Предок-Ветер сорвал мужчин с мест, закружил вокруг костра. Засверкали белозубые улыбки, засияли глаза, блестела на солнце лоснящаяся кожа, перекатывались тугие комки мышц, и узоры татуировок оживали, мечась, словно клубки змей.
— Тхаонги… — услышал Дмитрий, и было это похоже на ведро холодной воды, опрокинутое за шиворот в жар-кий июльский полдень. — Ты горд? Вождь дгаа склонился перед тобой!
Гдламини стояла рядом, близко-близко, и глаза ее смеялись. А потом она стала серьезной. И даже хмурой.
— Они пойдут за тобою куда угодно, мой Ди-ми-три, — в первый раз удалось ей произнести его имя примерно так, как сказал бы землянин. — Но помни: чтобы стать нгуаби, этого мало. Нужно еще победить!

 

Назад: Глава 3. ПРАВО ВОЖДЯ
Дальше: Глава 5. ДГААНГУАБИ