Книга: Доспехи бога
Назад: Часть III. ТЛЕЮЩИЕ УГОЛЬЯ
Дальше: ЭККА ДЕВЯТАЯ, повествующая о том, что с родней, даже предельно нудной, все-таки полезно встречаться хотя бы изредка, причем читать сию экку, имейте в виду, надлежит никак не перед следующей за нею главой, а исключительно после оной, поскольку иначе трудно что-либо понять, располагается же она именно здесь лишь потому, что для автора законы архитектоники превыше всего, иначе говоря — моя жопа, как хочу, так и верчу, а не нравится — не читай, хотя почему бы, собственно, и не прочесть, коль скоро книжка уже куплена…

Глава 1. ПОЛКОВНИКА НИКТО НЕ ИЩЕТ

Пой, менестрель! И он поет. «Розовую птичку», и «В саду тебя я повстречаю», и «Клевер увял, значит, осень настала», и, конечно, «Тополиный пух», и снова «Розовую птичку» — в общем, полный набор хитов сезона. В мятую шапку щедрым ручейком падают медяки, нет-нет перепадает и сребреник, и парень старается изо всех сил, но силы на исходе, в горле уже хрипит, и его наконец отпускают, сопроводив добродушным подзатыльником, но впереди — снова хмельные лица и тяжелое дыхание; толпа есть толпа, ему преграждают дорогу, заставляют скинуть с плеча виолу.
— Пой, менестрель!
Бедняга пытается отнекиваться, но с крепкими и весьма хмельными мужиками не очень-то поспоришь.
И он поет снова.
Братва слушает истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. А как же, именно такие склонны к сентиментальности после пары-тройки кувшинов. Даже не наемники — штрафники, дармовое пушечное мясо, едва ли не половина с клеймами на физиономиях: с якорьком на лбу — галерники, с киркой, похожей на перевернутый крестик, — рудничные. Меж двух огней оказались, болезные: с каторги вернули, копья раздали — а податься некуда, и к Багряному не очень-то перебежишь, поскольку там Ллан, а Ллан это тебе не имперские судьи, он не по закону, а по понятиям судит, вот только понятия у него очень уж свои. Нет грешника, нет, понимаешь, и греха, и никакой зверюга-адвокат не поможет. Спасибо, тут хоть аванс выдали на выпивку…
— Пой, менестрель!
Все. Больше не могу. Еще одна «Розовая птичка» — и сблюю.
Чего ждать? Никто на меня не смотрит, никому не интересны ни я, ни моя ящерка…
Пробивая дорогу локтями, вываливаюсь из толпы — в толпу.
Горожане — лавочники, мелкие приказные, прочий разночинный люд — с жаром обсуждают, каким будет царствование Багряного. Ого! И ни одного стражника поблизости.
— Вот увидите, вот увидите, вилланы ж не знают городских ремесел, нечего им в городе делать, вернутся они к себе, — горячится плюгавый, похожий на лысоватого петушка, мужчинка, — а мы будем жить по справедливости — как в Старой Столице!
— Ага, мзя, вернутся они, — орет на плюгавого некто в треугольной шляпе. — А бабу свою тебе не жалко, мзя? Они ж, мзя, баб поровну делят!
— Так то ж господских баб, — не сдается петушок. — А моя Кляпа им…
Договорить он не успевает.
Двое в сером, на вид — ни дать ни взять подмастерья, ловко хватают мужичка за локти, заламывают руки за спину, третий, тоже в сером, накидывает на плешивую голову колпак, и беднягу уволакивают.
Ага, власти все-таки бдят.
И правильно делают. У Новой Столицы нет вонючих, вечно беременных мятежом предместий, но мелкого люда, втихую почитающего отца Ллана, сыщется, если хорошенько поискать, немало…
Впрочем, народ если и стихает, то ненадолго.
— И пограбят все, и побьют! — в упоении вопит, срываясь на фальцет, треугольная шляпа. — Все, что не пожрут, — сожгут ко всем Светлым! Что, им шелка твои нужны? — набрасывается он на внимательно слушающего тихого господина, прилично, но скромно одетого. — Вазы твои им нужны? Да здесь одни развалины останутся. Убивать надо эту сволочь, убивать!
— А вояки-то, вояки наши, как допустили под самые стены, а? — лепечет еще кто-то, озираясь на всякий случай. — О чем господа думали? У них же и кони, и мечи!..
— Да мужичье-то с одними вилами, без мечей твоих, и вот куда зашло!.. — глушит лепет немолодой грузный мастеровой. — Молиться надо! Крепко молиться! Светлые не оставят Империю…
— Так чего ж они ждут, заступнички?..
— А вот пусть ученый человек скажет! Заглядываю в глаза повисшему на моей руке приставале.
Не то…
Глаза пусты, только дешевый эль в них плещется…
Стряхиваю урода с рукава, как клеща.
— Нет, ты скажи, лекарь! Уважь народ! Коротко, совсем не сильно бью локтем.
И, наконец, вырываюсь с набережной на волю, в кривенький переулок, ведущий к площади Света и дальше, к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка ночлежных харчевен, сомнительных трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест. Из подворотен на меня хмуро поглядывают оборванные типы с мятыми, не запоминающимися лицами. Судя по всему, им и хочется познакомиться со мной поближе, и колется: в мирное время всякий чужак, забредя в трущобы, рискует, как минимум, кошельком, но сейчас время не мирное; кто меня знает, вправду ли я беспечный лох — или на работе ношу серое?
Не озираюсь. Не оглядываюсь.
Вот и площадь Света.
После лихорадочного разгула набережной здесь на первый взгляд тихо. Но только на первый. Пестрым ковром вокруг монумента Императору Раматкалю — беженцы, беженцы, беженцы. Город набит ими до отказа. Кто-то поселился у родни, у друзей, другие, кому повезло уберечь хоть что-то, набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки, остальные живут прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как закрылись все семь городских ворот: Император запретил впускать в столицу новые толпы. И это разумно: цены и так уже подскочили до небес, припасы на исходе, то тут то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно, невзирая на усилия серых; короче говоря, кто не успел, тот опоздал — но тысячи опоздавших сидят под стенами, жмутся к воротам, плачут, умоляют, проклинают, пытаются подкупать, и это никак не добавляет городу уверенности…
Площадь Света почему-то облюбовали мелкие даны с юга Тон-Далая. Смуглые, чернявые, обычно крайне наглые, сейчас они пугливы и понуры; только выводки невероятно тощей детворы бросаются под ноги всем подряд, вымаливая подачку.
Иду сквозь визг и писк.
Всем не подашь. Кроме того, после Кашады у меня стойкая аллергия на смуглых и чернявых, вне зависимости от возраста. Из гнид вырастают вши…
А это что за диво?
Разглядываю мальчонку — замурзанного, шелудивого, зато голубоглазого и при цепочке с гербовым медальоном.
Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Опустив глаза, что-то бормочет. Понятно, беженцы. С Запада. Муж — сенешаль замка Птах-Тикуа, но где он сейчас, она не знает, и родни не осталось. Никого не осталось, совсем никого. В столице впервые, без слуг впервые, усадьба сгорела.
— Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?., поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо… а сын не ел два дня… и, если господин горожанин желает, мы могли бы уединиться…
Из-под темного платка выбивается светлая прядка, большие, голубые, как у сына, глаза налиты слезами, нос тонкий, с легчайшей аристократической горбинкой.
Право же, товар недурен.
Толику мгновения жду. Они, сказал Арбих, могут проявиться в любом обличье…
Увы, моя заминка понята превратно.
— Три «креста», всего три, добрый господин, — частит женщина. — Там, в подворотне, чисто и удобно…
Но у доброго господина адски болит спина, и только подворотни ему сейчас не хватало. Бросаю в узкую бледную ладонь горсть медных «крестиков». И зря: на звон мелочи тотчас встрепенулись ближайшие соседки; две толстухи удивительно резво начинают выпрастываться из-под дерюжек.
Понятно. Стоит мне отойти, милостыню отнимут.
Но что я могу поделать? Это жизнь.
Ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, что-то вдове сенешаля оставят, не отобрали же у мальчонки цепочку с медальоном…
Чем дальше, тем чище улицы.
Хотя людно везде.
Очень много вооруженных.
Еще бы: тут и городские стражники при неизменных алебардах, и солидные дружинники эрров, и щеголеватые оруженосцы знаменных, и периферийные дворянчики в потертых колетах с выцветшими гербами, манерные, заносчивые и жалкие. Где-то здесь, надо полагать, и мои братья, старшие дан-Гоххо, если, конечно, они существуют на самом деле; я, наверное, мог бы их найти и познакомиться, но это не входит в мои планы, да и желания большого, честно говоря, нет.
Смешались все наречия, все жаргоны.
Поклоны, приветствия, похлопывания по плечам — и все как-то натужно, неубедительно, с надрывом, почти как у братвы на набережной. Только братья-рыцари безгласны; они почти не покидают подворье, если же и выходят по какой-либо надобности на улицу, то по двое, по трое, а то и по пятеро, и движутся, ни на шаг не отставая друг от дружки, почти не глядя по сторонам. Дух Братства превыше грешной суеты, а кроме того, в приорат каждый вечер поступают отчеты о прошедшем дне и о поведении братьев, всех вместе и каждого — в отдельности.
Пристроившись в хвост фиолетовой троице, добираюсь до кумирни Второго Светлого, что на углу Мясницкой и Храброго Чеботаря.
Кумирня набита до отказа. Так сейчас везде; и в Храме, и в крохотных часовенках молебны идут круглосуточно, не прерываясь ни на миг. Служители валятся с ног у алтарей, они уже не поют, даже не си-пят, а шепчут нечто невнятное, подменяя друг друга, да их никто и не слушает: каждый молится сам, за себя — но все об одном — уцелеть, ежели Вечный попустит Багряному одержать верх…
Поворачиваю в сторону Увозного Рынка — мимо наглухо закрытых хлебных лавок, мимо шорных рядов, тоже запертых — вся сбруя до последнего ремешка раскуплена, кожи кончились, мастера отдыхают, молятся, ругаются, — мимо гулких оружейных с длинными, чихающими от дыма очередями у дверей — квартал вверх, квартал налево.
Вот она, моя «Печеная теща».
На алой вывеске — семь золотых корон. Шикарное заведение. Держит марку даже сейчас, в дни всеобщего бардака и упадка. Вчера мне с порога сообщили, что мест нет и в ближайшее время не предвидится… но, стоило упомянуть имя Тайво, привратник тотчас согнулся пополам, а вмиг явившийся хозяин, выслушав мелодичную тарабарщину, затверженную мною по настоянию Тощего, расплылся в широчайшей, явно не поддельной улыбке и, заговорщицки подмигивая, сообщил, что комната, безусловно, найдется и он просто-таки мечтает сдать ее мне, причем («…нет, сеньор, не спорьте, не спорьте, я же все прекрасно понимаю!..») исключительно по ценам мирного времени. И верно, каморка без окна, зато с койкой, стульчаком и умывальником, по нынешним временам — хоромы, особенно если знать, что за стенкой, в точно такой же конуре ютятся три данны из почтенных, хотя и захудалых фамилий…
Но в мою роскошную обитель я поднимусь позже.
Хочу жрать.
В зале — с десяток постояльцев. Пара периферийных баронов с супругами, еще кто-то. Жуют бурую овсянку с тушеной капустой. Не жалуются. Но я, приятель самого Тайво Тощего, не какая-то баронесса, и добрейший хозяин, лавируя меж столами, уже поспешает с подносом. А на подносе — бьюсь об заклад! — самое настоящее жаркое, во избежание осложнений замаскированное под овсяно-капустную мерзость.
Болит спина.
Вытягиваю под столом гудящие ноги, расслабляюсь.
В зале полумрак. Свечи, как и провизия, в дефиците, в тройниках по стенам — где две, где одна, а люстра и вовсе заправлена на треть.
Жаркое и впрямь на славу, в меру жирное, в меру мягкое, с пряной, ласкающей нёбо подливкой; хорош и эль. Боль в позвоночнике утихает, становится привычно-ноющей, по телу разливается приятное сытное тепло.
Возвращается способность думать.
Итак, второй день — впустую.
Клещ-мастеровой, нищий мальчишка, его мать, давешний торговец, вчерашние воришки — вот и весь улов. Искать самому? Смешно. Арбих сказал: они, если захотят, сами меня найдут. А если не захотят? «Айвенго» в двух переходах от города…
Опустевшие блюда уже унесли, эля в кувшине на самом донышке.
— Эй, милейший! Еще пивка!
Хозяин тут как тут; угодливо кивает, но не спешит исполнять заказ, а монотонно зудит над ухом. До меня не сразу доходит, о чем…
— …Такое время, такое проклятое время!.. Если почтенный гость утомлен, я мог бы принести эль прямо в опочивальню… Здесь может стать шумно…
Он указывает глазами на ближний к двери стол, за которым рассаживается колоритная компания. Бритые головы, чубы, пышные усищи, вычурные куртки мехом наружу — и цепи с медальонами, слишком толстые и блестящие, чтобы быть золотыми.
— Да, пожалуй, — соглашаюсь я, лениво разглядывая новых посетителей. — Сделайте одолжение, любезный.
Допиваю остатки эля.
Совершенно необходимо поспать часа три-четыре. Или хотя бы отлежаться. Но спина не хочет выпрямляться, ноги не желают идти. Прав был главврач, ох как прав: без доктора Сяня я — развалина…
Меж тем в зале шевеление. Дамы и господа, низко нагнув головы, с удвоенной прытью работают
ложками. Оно и понятно. Где чечкехи, там скандал с членовредительством — а кому это надо? И управы потом не найдешь, и штрафа не стребуешь. Горцы Калькилли подсудны только своим муурью, а те буянов оправдывают, ибо ярость и пылкость, понимаешь, угодны Айю-Ветроносцу. И хотя, согласно Великому Договору, этот самый Айю объявлен ипостасью Вечного, чечкехи поголовно вписаны в Бархатные книги, а дань с караванов, следующих в порты Поречья, изящно именуясь «дотациями», поступает непосредственно из имперской казны, нрав чубатых парней не помягчал…
Но эти, кажется, настроены миролюбиво. Даже сказителя привели с собой — не грошового уличного бродяжку, а настоящего эккейна, как водится, слепого, седовласого, осанистого; усадили во главе стола, едва ли не с ложечки кормят — и, похоже, не овсянкой.
Лира у старца древняя, причудливо гнутая, серебряные струны туго натянуты на черепаховой раме.
Отставив кубок, он молчит — но как! На всю Империю пять, много десять таких эккейни. Перед ними заискивает даже высшая знать, но заполучить кого-то из них на семейное торжество не всегда удается и эррам; говорят, в свое время Граа Сладкоустый клюкой выгнал из дома посланцев самого дан-Каданги, и вельможа лично приехал звать вздорного старца на пир по случаю рождения наследника Ллиэля…
Покидать зал уже никто не спешит.
Будут чечкехи буянить или нет, это еще вилами по воде писано, а пропустить такой случай не хочет никто. В конце концов, пара зубов или ребро — ничто на фоне высокого искусства. Только у меня здешние ассонансы и диссонансы, откровенно говоря, уже в печенках сидят, зато ноги, кажется, наконец-то согласились брести наверх.
Но я не успеваю встать.
Эккейн касается струн. Первые слова едва слышны.
— Вам расскажу о падении замка Баэль, — шепчут тонкие губы слепца.
Все, уже никто никуда не идет. Особенно я.
— Нет больше славных, исчерпана чаша до дна, Лодрина кровь истекла, не оставив ни капли в потомстве…
Страшная штука — талант, помноженный на мастерство.
Даже меня, чужака, пробивает озноб, и я, перестав слышать, кажется, начинаю видеть. Что уж говорить об остальных? Вокруг меня — истуканы, статуи, похоже, переставшие даже дышать. Они — там. В пылающем замке, затопленном вонючей толпой в серых лохмотьях. Рядом с теми, кто гибнет. Но, видя все, слыша смертные крики, вдыхая сизый дым, они никому не в силах помочь — ни храброму Лод-рину, из последних сил вздымающему отеческий меч, ни графине-матушке, почтенной Ноайми, ни Таолле, юной сестричке графа…
Встряхиваю головой.
Эк меня забрало!
Да, силен старик. И где только его эти горные забияки откопали?
Но и его всевидящим слепым глазам открыто не больше, чем мне.
Таолла Оль у-Меддрин у-Каддрин данна-Баэль, мой перепуганный найденыш, жива. И, возможно, к ней даже вернется разум. Во всяком случае, Арбих считает, что надежда есть — если, конечно, Вечный благословит. А еще, по его мнению, Олла — мой единственный шанс.
Ее, а не меня ищут в этой круговерти. Она, а не я, была в смутных пророчествах Шеломбо, предсказывавших крах мятежа. Ее, а не мои наследственные права и земли очень нужны кому-то, приславшему убийц в «Тихий приют». Но, волею случая, я — единственный, кто знает сейчас местонахождение этого сокровища. Это все, что у меня есть. Но с этим товаром уже можно торговаться.
Знать бы, кто потенциальный купец…
Но это неведомо даже святому Арбиху.
Брдоква — не Франция. Здесь лилии прядут. Еще Шарет Мудрый повелел: при отсутствии наследника по мужской линии лен наследуется по женской и переходит к старшей из незамужних родственниц усопшего. Графство Баэльское лакомый кус, так что вариантов немало: правительство, монастыри, любой из эрров. Дальше — полный туман. «Если кто-нибудь более-менее в курсе, друг мой, то это каффары. Но каффары, знаете ли, вещь в себе. Не думаю, что вам удастся поговорить с ними», — сказал Ар-бих, покачивая головой. И был прав. Вчера я минут десять бил медной колотушкой в железную калитку Маэ-Ш…арима, но в Каффарскую Деревню меня так и не впустили; наглый стражник мало того, что не стал ловить брошенную серебряную монетку, но в ответ, скалясь, швырнул мне две. Так что осталось лишь тупо бродить по городу, нацепив на шапку лекарскую ящерку: вот, мол, я!., нашелся!., нате меня!
Самое смешное, что мне не нужны ни титулы, ни златники. Моя цена — тет-а-тет с «Айвенго», и чтобы минимум две минуты нас не тревожили.
Не знаю, как они это сделают. Не знаю, возможно ли это вообще. Но мне нужно подойти к этому железному идиоту вплотную — на две минуты.
Больше месяца я строил планы, прикидывал, соображал. А потом добрейший Арбих дан-Лалла за полчаса раздробил в пыль все мои прикидки и наработки.
Дело в том, что Багряный действительно пришел, улыбаясь светло и безмятежно, объяснил мне землянин, ставший на Брдокве святым. Железный ли, деревянный или из суперпласта, но он вернулся, в полном соответствии с легендой, и легенда заработала на него. Он — король, а у всякого короля есть телохранители; он — божество, а к божеству имеют доступ лишь жрецы высшего ранга, и ближе чем на двадцать шагов меня к нему хрен подпустят. Так что пусть обо всем этом заботятся те, кто ищет Оллу — если последняя из Баэлей нужна им так же позарез, как мне «Айвенго»…
Очень хлипкий шанс.
И — единственный.
Если же он не сыграет, что, к сожалению, очень вероятно, тогда…
Ну что ж, тогда Империи кирдык. И Конторе тоже. А для моих девчонок лучшим наследством станет светлая память о папе, пропавшем без вести при исполнении служебного долга. Плюс генеральская пенсия. Поскольку мертвые сраму не имут. А главное — безгрешны. Во всяком случае, по законам Федерации. И пусть Маэстро крутится, как хочет, распутывая силки…
— Кто отомстит за тебя, оскверненный Баэль?.. — вскрикнул старец, в последний раз рассыпал по залу серебряный перезвон и поник головой, бессильно обмяк в кресле, словно надувная кукла, из которой выпустили воздух.
Несколько мгновений люди потрясенно молчали.
Но вот кто-то пошевелился, кто-то ткнул ложкой в тарелку, еще кто-то шумно отхлебнул, и жизнь вошла в свою колею.
Чечкехи опрокидывают в чары круглые фляги, выточенные из вуульего копыта, щедро разбавляя эль зеленой укрой. Они почти не закусывают и быстро хмелеют. Очнувшиеся обыватели спешат покинуть зал, но теперь это уже не так легко сделать — горцы передвинули скамьи, почти загородив дверь, Их взгляды все острее, враждебнее, выкрики все громче.
— Бахраный, э! Что Бахраный?! — доносится до меня. — К нам, в горы, он хочэт ходить, э? Бьюсь об заклад — не хочэт!
— Не хочэт! — хором поддакивают остальные. — А придет, так встрэтим!
— Кругом враги! — распаляется чубатый горец. — Кого защищать, э? Этих? — он пренебрежительно тычет пальцем в зал. — Все Бахраный ждут, все ткнут копье в спина!
— Пожечь и порубить, — мрачно соглашается коренастый усач.
— Зачэм мы нэ с Бахраный? Он бедный. Эти, — опять небрежный тычок в зал, — богатый, есть что взять…
— Есть, — подтверждает мрачный. — Но прися-ха! Дыханием Айю клялись мы…
— Дыханием Айю, да, — огорченно кивает чубатый. — Э! Зачэм о печальном? Зачэм нет ни одной харошенькой мордочки, Дрод забэри?!
— Есть, есть! Туда смотри!
— Э, да она нэ одна…
— Тэм лучше…
Горцы внимательно и весьма откровенно разглядывают постоялицу, обитающую в закутке через две двери от меня. Белокожая, рыженькая, приятно пухлая — классический типаж; таких сыны Айю веками воровали в равнинных селах.
— Э-эх! — страстно всхлипывает чубатый.
Глаза его подернуты поволокой, по левому усу течет тоненькая слюнка.
Пожилой мужчина, сидящий рядом с девицей, вскакивает, бросается к двери, утягивая за собой пышечку. Но не успевает. Его хватают за шкирку и пинком вышвыривают вон, а девушку, прижав к стене, неторопливо, со вкусом и знанием дела ощупывают. Она так напугана, что даже не кричит — просто затравленно озирается. Но люди стыдливо отводят глаза: никому неохота связываться с чечкехами ради чужой девчонки. Мне, собственно, тоже.
Не мое это дело, и спину ломит, и вообще… не будь она так похожа на Старшую… Неспешно встаю.
— О имр-умм-амрайя, разве белобородые муурью учат вас обижать беспомощных?
Горцы изумлены. Даже опытные толмачи изъясняются на имр…ати с грехом пополам, мой же говор не просто чист, но и безукоризненно гортаней, словно я сам — урожденный имр. Непонятно, подозрительно и, значит, опасно. На меня смотрят исподлобья. Но ящерка все же делает свое дело…
— Чего хочэшь, лекарь? — довольно учтиво спрашивает горец.
— Я думал, в Калькилли принято уважать женщин, или я ошибаюсь, достойный имр?
— Э? Не путаться в чужие дела, вот что там принято, — щурится чубатый.
— Вполне согласен, — киваю я.
— А раз так, лекарь, — ослепительная усмешка рассекает лицо чечкеха, — иди прочь!
— Вместе с этой дамой, — соглашаюсь я. — Вместе с ней я охотно отойду.
В глазах чечкеха загораются искры. Он рад. Он уже предвкушает.
— Эй, Гокча, — оборачивается он к приятелю слева, — этот клистир хочет ссоры, э?
— Поверьте, я не хочу никакой ссоры. Мне хочется всего лишь взять эту даму под руку и отвести ее за дверь, где ее уже с нетерпением ждут.
— Пхэ! — хмыкает имр и, перестав меня замечать, запускает ладонь за корсаж.
Девушка вскрикивает.
— Если достойный имр не уймется, я обрублю ему нос… — очень спокойно говорю я в пространство.
— Что? — Горец замер, а затем повернулся к приятелям. — Что он сказал, Гокча?
— Сказал, что обрубит тебе нос, — флегматично сообщил Гокча.
— Дайте мне саблю, — сказал я. — Или в Калькилли рубятся с безоружными?
— Дэржи! — Мне кинули волнистую влавву, чубатый обнажил такую же; челюсть его дрожала от ярости.
— Господа, господа! — вприпрыжку подбежал хозяин; руки его были умоляюще сложены. — Господа, прошу вас!
На него цыкнули, оттолкнули, я встал в позицию.
— Айю! — выкрикнул имр и двинулся на меня. Моя умная спина перестала болеть.
— Вот как это делается, — сказал я.
Выписав двойную восьмерку, влавва выбила оружие из рук имра, а долю мгновения спустя чубатый схватился за нос, раздвоенный острием. Говорят, среди бретеров Кумари это называется «лишить невинности».
— Э! — оторопело повторил кто-то. — Вот так рука!
— Да он и вправду обрубил тебе нос, — заметил спокойный Гокча.
— Великая честь для меня, муурью… — сдавленно пробормотал забияка, слизывая с усов капельки крови и напрочь забыв об акценте. — С таким мастером… Мое ничтожное имя — Дуди Муси Джаххо…
Ого! Называя полное имя, он, по обычаю Калькилли, признает мое превосходство и предлагает дружбу, а то и побратимство. Многие бы позавидовали: свойство с горцами — отличный страховой полис. Что до меня, то мне это ни к чему. Хотя обижать парня не следует, вежливость прежде всего…
— Йирруахиярр йир… Йирруахиэлл дан-Гоххо-и-Тутхо-и-Тамхо, — откликаюсь со всей положенной учтивостью. — Впрочем, друзья называют меня Ирруахом…
— Ирруах-муурью, мое ничтожное имя Вахи Ар-си Гокко!
— Мое ничтожное имя Эльчи Кади Жамцо!
— Мое ничтожное имя Барби Баси Такту!
…Чечкехи по очереди щупали мою руку, с нескрываемым восхищением хлопали в ладоши. Сейчас эти потомственные убийцы напоминали толпу детей, радостно удивленных нежданному фокусу. На кончик кривого носа чубатого забияки прилепили комок целебной лепешки, радостно улыбающийся хозяин уже волок три пыльные бутылки хайрад-жамбского…
— Э? — тотчас вспыхивает Джаххо-побратим. — Зачэм пратал?
Хозяин быстро бледнеет.
Из последних сил восстанавливаю статус-кво. Плохо вникая в собственный бред, плету что-то насчет тяжкого дня и обета не пить старых южных вин три года. Но достойные имры удивительно понятливы и покладисты.
— Ходи спать, муурью. Тихо будэт. Мы не тут шалить будэм.
Обнимаемся по-чечкехски — трижды крест-накрест.
С Джаххо, с Гокко, с Такту, с Жамцо, с Гельби.
— До встречи, муурью! В беде зови нас, а в радости — как сам пожелаешь…
— До скорой встречи, друзья, и да хранит вас Вечный Айю в битве!
Уф-ф…
Свалили. И сомлевшего сказителя унесли. Вместе с хайраджамбским, за которое даже — однако! — уплатили.
Хозяин смотрит на меня, как на икону. Он готов ковриком выстелиться под мои усталые ноги. Он готов нести меня в мою келью на плечах. Аккуратно обхожу его, опираясь на перила, бреду к себе. Лестница слегка поскрипывает.
Первый пролет. Второй. Третий.
— Сеньор лекарь?
Мужичок. Мужичонка даже, чистый метр с кепкой. Вместо кепки, правда, картузик на ушах болтается. Тот еще типчик, весь стертый какой-то, смазанный. Не могу понять, попадался ли он мне на улицах. То ли да, то ли нет. Точно, попадался! Или все-таки нет? Смотрит мимо меня, на лестницу.
— Ну? — На большее я уже не способен.
Губы мужичка не шевелятся; слова ползут словно сами по себе, и голос под стать облику, тусклый, неприятно липкий.
— Сеньор лекарь мог бы преуспеть в торговле. Он знает толк в редком товаре и умеет держать цену. Если сеньор лекарь не передумал, завтра в полдень его впустят туда, куда вчера не впустили, и будут ждать там, где не ждали вчера…
…Секунду—другую смотрю туда, где только что был мужичок. Ладно. Завтра так завтра.
Назад: Часть III. ТЛЕЮЩИЕ УГОЛЬЯ
Дальше: ЭККА ДЕВЯТАЯ, повествующая о том, что с родней, даже предельно нудной, все-таки полезно встречаться хотя бы изредка, причем читать сию экку, имейте в виду, надлежит никак не перед следующей за нею главой, а исключительно после оной, поскольку иначе трудно что-либо понять, располагается же она именно здесь лишь потому, что для автора законы архитектоники превыше всего, иначе говоря — моя жопа, как хочу, так и верчу, а не нравится — не читай, хотя почему бы, собственно, и не прочесть, коль скоро книжка уже куплена…