Книга: Доспехи бога
Назад: Глава 2. КУДА КРЕСТЬЯНИНУ ПОДАТЬСЯ?
Дальше: Глава 3. НЕТ ПОВЕСТИ ПЕЧАЛЬНЕЕ НА СВЕТЕ…

ЭККА ПЯТАЯ, из которой читатель узнает, что горожанам никак верить нельзя, поскольку городской человек всегда себе на уме

Сорок тысяч вилланского войска встало под стены Восточной Столицы, словно туча, сотканная судьбой из серой дерюги, а на флангах дышащего чесноком и потом полумесяца тусклыми молнийка-ми мерцали шлемы и нагрудники всадников; без конницы нет победы, и потому каждый хоть сколько-то умеющий держать поводья в первую очередь получал оружие — настоящее оружие, взятое во взломанных замковых оружейных. А кое-где поблескивали и гербы: волна мятежа, взметнувшись до самых небес, увлекла за собою умм-гаонов, не забывших о древней чести, и вот они — королевские рыцари, вычеркнутые из Бархатных книг: в седлах, в полном вооружении, готовые отомстить за позор и, буде на то воля Багряного, вернуть утраченные дедами права и владенья. Что ни день, прибывало их в королевской ставке, и мятежники принимали их по-братски, ибо бывшее когда-то — забылось, и давно уже не было у вилланов счета к умм-гаонам.
Уже кое-чему обученные, старались бунтовщики держать равнение и не галдеть излишне; не толпой, как недавно еще, но уже почти войском были они, и вдоль фронта, над серым, темно-бурым, выветренно-белесым, словно слипшийся колтун, месивом рваных рубах, задубелых курток и остроконечных вилланских капюшонов колыхались на длинных древках шитые шелком знамена: Четверо Светлых, покровители всех обездоленных, улыбались с атласной глади, и хмурился Однорукий Трумпель-Доор, мститель за поруганную невинность, и шевелились на легчайшем ветерке усики золотого колоса, герба Старых Королей…
В сорока шагах от замшелой стены, сложенной из неровно тесанных валунов, выстроились мятежники — и до самого редколесья, темной полоской виднеющегося на горизонте, топорщился в небо густой частокол пик, копий, вил, алебард, кос и многих несуразных самодельных орудий, не имеющих особого названия, но вполне способных убивать и калечить; тяжело нависали над простоволосыми шеренгами неуклюжие штурмовые лестницы, пушистыми лохмотьями вздымались к блекло-голубому небу высокие густо-смоляные клубы дыма; кипела в закопченных котлах, рассыпая жаркие брызги, зажигательная смесь, и уже подтягивали умельцы чаши катапульт, а помощники их, надув от усердия щеки, готовились вложить в них пахнущие огнем кувшины.
Там и тут, разбившись на десятки, стояли, каменея отрешенно-сосредоточенными лицами, лесные братья: они не пойдут вперед, их задача — прикрыть штурмующих; в руках у них луки, изготовленные к стрельбе, и на тетиве уже лежат стрелы, готовые сорваться с тетив все разом, по единой команде — кучно и метко, чтобы смести всякого, посмевшего выглянуть из бойницы.
На переднем же плане, впереди фронта, застыли вихрастые мальчишки с большими барабанами, и трубачи, сжимая онемевшими пальцами вычищенные бычьи рога, выступили вперед; не больше мгновения нужно, чтобы трубы проревели сигнал, а барабаны мерно зарокотали, отбивая ритм штурма.
А в центре войска-полумесяца, прямо напротив городских ворот, окруженные лучшими из всадников, сгрудились вожаки, которых давно уже перестали называть вожаками. Не степные разбойники, не лесные бродяги — нет! — королевские воеводы восседали на чистокровных, бархатными чепраками убранных конях, плотным кольцом окружая Багряного — словно пчелы — матку. Владыка же, как всегда, был спокоен, и под глухим шлемом неразличимы оставались черты.
Он молчит. Молчит, как всегда. Никто еще не слышал его голоса, и не услышит — до того дня, когда правда одолеет ложь и законный государь, сняв шлем, наденет корону у алтаря Храма Вечности — там, в далекой Новой Столице. И не раньше.
Так предначертано, и так будет.
А пока довольно и того, что он — пришел.
Пришел, и повел, и принес с собой отвагу — подняться, и разум — объединиться, и удачу — побеждать. Незачем говорить ему — достаточно, выслушав воевод, кивком одобрить того, чьи слова разумнее.
А глупцов среди них нет. Если и были — сгинули после первых боев.
Все равны на Совете Равных. Но так уж вышло, что в последнее время первым все чаще оказывается Вудри Степняк, и, если даже и есть у Степняка завистники, они предпочитают помалкивать. Ведь слова точны, мысли разумны, да и отряд — из самых больших и удачливых. Из трех десятков замков, разрушенных войском короля, две трети на счету Степняка, и вовсе не зря с недавних пор, взяв с согласия государя под руку свою всю конницу, именуется Вудри первым воеводой, а на речи его король кивает чаще, чем на слова остальных.
Вот он, Вудри, вместе с иными военачальниками, но как бы и отдельно.
На первом воеводе Багряного — щегольской золоченый панцирь, украшенный многолепестковой гравировкой, высокие — до бедер, с раструбами, сапоги и длинный плащ из драгоценной переливающейся ткани. Ветер поигрывает пушистыми перьями плюмажа на легком кавалерийском шлеме, шевелит складки плаща, заставляя тугую ткань мерцать на солнце, переливаться многоцветными бликами, словно звонкий горный ручеек накинул на плечи отважный Степняк.
На лице Вудри спокойное, властное выражение, пухлые губы плотно сжаты, он словно бы не замечает иных командиров, лишь иногда, слегка повернувшись, почтительно наклоняется к королю, и Багряный либо кивает, либо остается недвижим — это тоже означает согласие. Неподалеку от хозяина степей несколько всадников в коротких, лазоревых цветов полдневного неба накидках, на дорогих конях с клеймами господских конюшен. Это личная стража Вудри; кому, как не им, обладать такими скакунами? — а сеньоры уже не востребуют своего имущества…
Сразу после рассвета, пока кашевары разливали по мискам варево, отправился к воротам королевский герольд с грамотой к высокодостойнейшему
Магистрату Старой Столицы — и некто в берете сиреневого бархата принял послание, клятвенно заверив, что ответ последует во благовремении.
Но час шел за часом, и говор в шеренгах сделался ропотом.
Когда же на Большой Башне бронзоворукий Вечный ударил молотом о семиугольный щит и над полем поплыл, растворяясь в густом воздухе, мелодичный, долго не стихающий звон, король медленно поднял руку, словно залитую кровью; Вудри тотчас повторил жест; воеводы, взбадривая пятками коней, рассыпались вдоль фронта, занимая места под знаменами, — и по первым рядам пронеслось движение: пехотинцы поудобнее перехватывали копья и вынимали из ножен мечи. Качнувшись взад-вперед, подались к стене тяжеленные лестницы; с истошным, надрывающим душу скрипом напряглись пружины катапульт; сухо стукнув, легли в пазы ложкообразные металки. Занесли палочки над тугой кожей вихрастые барабанщики, и трубачи, поедая глазами воевод, уже набрали побольше воздуха — ровно столько, чтобы заставить витые рога издать низкий, тревожно вибрирующий гул…
И ропот в шеренгах прекратился, ибо ожидание пришло к концу.
Но именно в этот миг, пронзительно скрежеща, поползли вверх железные решетки городских ворот, надрывно медленно — слегка! менее чем на четверть! — раздвинулись тяжелые, окованные медными скобами створки, и, проскочив перекидной мост, под стенами остановилась небольшая кавалькада.
Один из верховых, самый яркий, самый блестящий и разноцветный, выехал чуть вперед, поднес ко рту сложенные совком ладони — и тренированный голос его легко, ничуть не ослабев в пути, преодолел сорок шагов.
— Слушайте все и не говорите после, что не слышали! Высокодостойнейший Магистрат благородной Восточной Столицы, именуемой также и Столицею Старой, прислушиваясь к мнению и уважая волю почтенных земледельцев, постановил…
Глашатай передохнул и продолжил — пожалуй, даже громче, чем ранее, на пределе перенапряженного горла:
— Постановил! Бродячего проповедника Ллана из Игаль-Амира, называющего себя Предтечей, освободить из узилища и, не предъявляя более обвинений, отпустить, как имеющего достойных поручителей!
Кольцо всадников разомкнулось, открыв дорогу в поле невысокому человеку, чьи черты почти неразличимы были на таком расстоянии: лишь темное пятно долгополого одеяния колыхалось на фоне луговой зелени и, развеваемые ветром, серебрились длинные, почти до пояса, волосы.
— Что же касается дружбы и союза с почтенными земледельцами, то, принимая во внимание некие неназываемые обстоятельства, сие дело есть сложное, всестороннему обсуждению подлежащее, отчего Высокодостойнейший Магистрат убедительно настаивает и почтительно просит продлить срок ожидания на один час!
Учтивейший ответ.
И в то же время — оскорбительнейший.
Ибо никак не от имени «почтенных земледельцев» писалось послание столичным властям, и «некие обстоятельства» отнюдь не подлежали обсуждению.
Право же, с каких это пор дано подданным право решать — давать или не давать присягу суверену?!
Тысячи глаз повернулись к королю.
И миг спустя Багряный медленно и торжественно опустил руку.
Тотчас, повинуясь знаку, ослабли тетивы, уставились в небеса изготовившиеся было к атаке копья, легли в ножны мечи и штурмовые лестницы опустились на траву. Мало толку гневаться на городских людей, во всем ищущих не правды, а выгоды, и потому, простив городу излишнюю осторожность, владыка дозволял им, предусмотрительным, поразмыслить еще и еще раз.
А тем временем босой человек в развевающейся темной рясе подошел к строю — вплотную, и люди расступились перед ним, благоговейно склоняя головы. Ллан это был, Ллан Предтеча, Ллан Справедливый, бродячий отец Ллан, сказавший, еще когда многие из стоящих здесь не были даже зачаты, вещие слова, от края до края сотрясшие Империю: «Когда Вечный клал кирпичи мира, а Светлые вчетвером подносили раствор — кто тогда был сеньором? Когда придет время правды — кто сеньором останется?»
Ллан…
Сорок ударов плетью и отсечение уха — вот какую определили господа всякому, впервые уличенному в упоминании этого имени. Дюжина ударов кнутом и урезание носа — упомянувшему вторично. И — петля без суда на третий раз. Посему с оглядкой, на ушко, да и не каждому, а самым близким из родичей передавали вилланы быль, больше похожую на сказку…
Все имел этот человек, о чем лишь мечтать может смышленый деревенский мальчишка, волею случая попавший в коллегиум: диплом магистра и славу теолога, сумевшего опровергнуть в диспуте самого Урри-ересиарха, посох аббата в двадцать лет и митру епископа в тридцать.
И все — отдал вдруг, не жалея ни о чем и ни в чем не усомнившись. Променял, ни на миг не задумавшись, на восемь лет каменных мешков — ежечасно под угрозой костра, на горькую пыль дорог; вся Империя — из конца в конец, и глад, и нужда, и лихоманка. И господские псы — по пятам.
Но ни единожды не пожалел о сделанном выборе. Ибо, стремясь познать Вечного, пришел к Истине, убедившись же в том, что Истина — не ложна, уверовал, а уверовав — не сумел кривить душой.
«Я видел Его сердцем, и коснулся Его душой, и знаю: это воистину — Он. А потому негоже мне отступать. Четверо Светлых возвестили мне, что избран я Предтечей Его, дабы указать малым путь к Царству Солнца и помочь им дождаться прихода Его».
Кто еще способен сказать так?
Никто.
Только Ллан. Воистину Ллан Справедливый…
Светло-прозрачные глаза пронизывали толпу. Некое безумие искрилось в них, сосредоточенность знающего то истинное, что открыто немногим, избранным. Насквозь прожигало серое пламя, и те, кого задевал Ллан взглядом, вздрогнув, преклоняли колени — и лазоревые, и воеводы.
И Вудри.
Один король остался недвижим, лишь слегка склонил голову, увенчанную короной, и приложил руку к сердцу.
Ллан же какое-то время пытливо всматривался в доспехи, в темные щели забрала, и ноздри его подрагивали, словно у взявшего след пса… а затем преклонил колени и, подавшись вперед, всем лицом приник к багровому сапогу.
Сдавленный гул прокатился по рядам.
Спустя несколько похожих на вечность мгновений Ллан поднялся на ноги — и войско вновь потрясенно охнуло, ибо словно бы выше ростом сделался Справедливый, а глаза его уже не полыхали огнем, но светились двумя звездами.
— Свидетельствую, дети мои: явился тот, чей приход было мне суждено возвестить, и пришло время царству зла уступить, а царству Справедливости восторжествовать отныне и навсегда!.. — И огляделся вокруг, сияя немигающими глазами.
Он не старался повышать голос, но каждое слово его разносилось по предвратному лугу громче, чем рык главного глашатая Старой Столицы.
— Дети мои! Не прошло и семижды семи дней, как я сказал взявшим меня: не я вострепещу, ввергнутый в узилище, но вы, ввергшие меня в оковы, трепещите, ибо еще до Дня Всепрощения тысячи придут к дому вашему, дабы освободить Ллана! Я не ошибся! Я никогда не ошибаюсь, ибо уста мои принадлежат Четырем Светлым… И вот говорю я: слишком много времени на раздумья подарили вы жирному народу!
…Ненавистью дышали слова Предтечи, и, как все, что продиктовано ненавистью, не были они справедливы. Ибо никого среди сидящих в этот миг в круглом зале столичной ратуши, по чести говоря, нельзя было назвать жирным.
Иное дело, что не было и худых.
Спешно собравшиеся еще до рассвета, заседали синдики Высокодостойнейшего Муниципалитета.
Сквозь цветные витражи плотно закрытых окон в зал не проникал ни уличный шум, ни солнечные лучи, тускло освещались лица отцов города, позволяя в нужный момент прикрыть в раздумье глаза, пожевать в сомнении губами или спрятать неуместную улыбку. Появись неким неисповедимым путем в зале посторонний и окажись этот посторонний сведущим в магистратских обычаях, он, несомненно, отошел бы на цыпочках в сторону, а то и попытался бы уйти столь же незаметно, сколь вошел, ибо понял бы, что дело, собравшее присутствующих в полном составе, было явно не просто серьезно, но — из разряда наиважнейших, а такие дела вершатся в тиши и тайне; не все из звучащего на таких собраниях следует запоминать, если дорожишь головой, поскольку — такова жизнь! — никто не станет ручаться за жизнь несчастного, волей судьбы подслушавшего негромкие разговоры…
Оба бургомистра — и тот, что при белой, купеческой ленте, и тот, который при черной, мастеровой, — восседали во главе массивного стола, а такое случается далеко не каждый день, и из двенадцати полномочных синдиков присутствовали девять; если же учесть, что почтенного старшину гильдии хлебопеков свалила почечная колика, дряхлый представитель цеха сукновалов намедни сломал бедро, садясь на ночной горшок, а премьер меняльных контор пребывал в отъезде, то, можно сказать, явились все, имеющие право явиться. Кроме того, несомненно, отметил бы посторонний, как преудивительное: на маленьком столике у самых дверей покоились — нераскрытые! — книги протоколов, а скамейки секретарей пустовали.
Синдики сидели по обе стороны широкого стола на длинных деревянных скамьях с резными спинками, локоть к локтю, как и положено, бургомистры же, в соответствии с рангом, располагались в мягких, подбитых бархатом креслах, под щитом с гербом города, спинами к поперечной стене, украшенной потемневшим от времени гобеленом, а лицами к двум высоким и узким окнам, за которыми, сквозь мутное цветное стекло, в полосатом от перистых облаков небе темнели острые фронтоны домов, обступавших Главную Площадь, и ухмылялись, привычно скаля клыкастые пасти, двуглавые химеры на втором ярусе церкви Вечноприсутствия. Невзирая на жару, все явились, пристойно одевшись в одинаковые одежды из темно-коричневого сукна с меховой опушкой, не забыв натянуть береты коричневого же бархата, и, разумеется, у каждого на шее был складень с должностной медалью — золотой купеческой или серебряной, положенной цеховому сословию; в обычное время члены Выскодостойнейшего Магистрата пренебрегли бы почетными знаками, ибо медали в поперечнике имели полпяди и весили едва ли не полный фунт; но это заседание отнюдь не было обычным…
Хотя бы потому, что в противоположном бургомистерским креслам торце стола восседал человек, которого никак, ни в коем случае не могло быть здесь. Или — по крайней мере, коль скоро пришла в головы отцам города такая блажь, — он обязан был стоять, замерев в почтительном полупоклоне. И уж конечно, обнажив голову.
Но Каарво, известный также под кличкой Кузнец, сидит, вольготно выпрямив спину, и шапка его вызывающе сдвинута на затылок. Он смотрит безо всякого почтения, нагло щуря светло-зеленые глаза. Он улыбается, ибо знает: теперь — можно.
А синдики молчат, делая вид, что ничего не замечают.
Каарво.
Горлопан, смутьян, подстрекатель.
Любимчик подмастерьев, коновод сукновалов, трепальщиков льна, мусорщиков и прочего сброда, ютящегося в смрадных предместьях Старой Столицы.
Мало пороли его. Давно уже следовало изгнать из города.
Навсегда.
Увы, уже поздно.
— Так что, почтеннейшие, вы тут себе думайте… — с ухмылкой говорит Каарво и, не собираясь просить дозволения, поднимается на ноги. — А я пошел. К людям. Люди, они ведь ждать не любят…
Еще раз хмыкает, словно сплевывает.
И, нарочито громко топая, покидает зал.
Не пятясь, а развернувшись задницей к столу. И, разумеется, безо всяких поклонов.
А синдики молчат. Не о чем, собственно, говорить. Все услышано, все понято; нет смысла толочь воду в ступе. И размышлять тоже нет времени. Меньше часа осталось Высокодостойнейшему Магистрату, чтобы решить: открывать ли ворота, как требуют бунтовщики, или (что, если смотреть правде в глаза, ничем не лучше первого) — выдать им оружие из арсенала… или все-таки — сопротивляться.
Душно в зале. Пахнет под сводами потом и страхом.
Оно и понятно: трудно сохранять невозмутимость, когда воздух затянут гарью сожженных замков, в предместьях неспокойно, а у стен стоят, нетерпеливо переминаясь, сорок тысяч вооруженных. Но, помня обо всем этом, неразумно забывать и об Императоре, вернее — о судьях Кровавой Палаты, которые вряд ли захотят прислушаться к доводам изменников, без боя открывших ворота мятежной черни…
Пожалуй, со времен Старых Владык не приходилось отцам Старой Столицы принимать столь важное решение в столь короткий срок.
— Не впускать! — сказал наконец бургомистр с черной лентой, избранник купеческих гильдий. — Я говорю: не впускать! Пусть, если смогут, берут силой. — Губы его дрожали, но голос был тверд. — Вольности достаются с трудом, а потерять их легко. Кто из вас, высокодостойнейшие, слышал, чтобы бунтовщики побеждали? Не было такого. Ни разу. Да, ныне их сорок тысяч, и я допускаю, что завтра будет сто, но это значит лишь, что одолеют их немного позже. А усмирив чернь, Его Величество не простит нас. А если и простит — за выкуп, конечно, — то не простят сеньоры. Хвала Вечному, уважаемые собратья, в пределах городских стен мы представляем закон, и не нам его нарушать. Не впускать. Мы отдали им попа, и хватит уступок. А ежели они пойдут на штурм, — он усмехнулся, но без особой уверенности, — то так тому и быть. Стены крепки, гарнизону уплачено сполна, и оружия достаточно.
Так сказал Черный Бургомистр, и сидящие слева, с черными лентами и золотыми бляхами, кивнули. Не сразу, вразнобой, но — кивнули. Мнение гильдейских старшин вновь не разошлось с мнением умнейшего из них.
— Прошу утвердить! — негромко сказал бургомистр, поднимая руку — крепкую, истинно купеческую, знакомую сколь с гусиным пером, столь и с шершавой рукоятью меча, украшенную бесценными перстнями, купленными на честную прибыль. А вслед за ним поднялись руки и остальных черно-золотых. И хотя не шелохнулся ни один из бело-серебряных, это мало что значило. Согласно городскому статуту, решения принимает обычное большинство, а черных присутствует пятеро (без того, что в пути), белых же — только четверо (без недужных). Кто в большинстве, сочтет и малое дитя.
Решено. Не впускать. Драться.
Но…
Пусть уже ничего не изменить, у Белого Бургомистра согласно городским статутам есть право на слово. И он, оказывается, не намерен своим правом поступаться.
— Не впускать? — спрашивает он. — Хорошо! Коль скоро таково решение большинства, значит, так тому и быть. Что остается делать цеховой мастеровщине, если нас нынче меньше, чем почтенных торговцев? Молчать и подчиняться. Но… — На пару мгновений речь его прерывается хриплым кашлем. — Прошу прощения… И продолжаю. Не могут ли почтенные торговцы сказать, о чем думали они, принимая подобное решение? О своих караванах, везущих заказы сеньорам, не так ли? Но позволю себе напомнить: многих из ваших заказчиков уже нет в живых. Впрочем, дело даже не в этом. Дело в том, что мы не можем не впустить, пока они еще просят…
Он не договаривает, но синдики, словно по команде, переводят взгляды на пустой табурет, где еще совсем недавно восседал Каарво-Кузнец.
— Да, — кивает Белый Бургомистр. — Нельзя не учитывать этого…
Он встает, подходит к окну, рывком распахивает оловянные створки — и в зал, нарастая, вкатывается колеблющийся гул, похожий на рокот водопада. Это рычит, и ворчит, и переступает с ноги на ногу толпа, затопившая Главную Площадь.
Худые, землистые, мутноглазые лица, потертые, штопаные куртки, чесночный дух, долетающий до второго этажа ратуши.
Подмастерья. Сукновалы. Трепальщики льна.
И прочий сброд, выползший на свет из затхлых лачуг предместий.
А впереди, скрестив на груди руки, — знакомая фигура человека в лихо заломленной набекрень шапке…
— Вот смотрите! — голос Белого вдруг срывается. — Он уже рассказал им, о чем мы тут говорили. Стоит ему лишь свистнуть, и я ни за что не ручаюсь. Возможно, стражники смогут усмирить их. Но к вечеру, а не за час. Так что, уважаемые, если не откроем мы, откроют они. Но что тогда будет с нами?
И — резко захлопнув окно:
— Во имя Вечного, поймите же! Впустив смердов, мы теряем многое. Но всегда можно доказать, что мы всего лишь подчинились силе. Потому что это правда! А если… если Баг… — он осекся, — если тот, кто привел их, — настоящий? Тогда может статься и так, что они одолеют? — Короткая улыбка. — Да, ваши заказы могут пропасть. И скорее всего уже пропали. А наши разве нет? Но… — Белый пожевал губами, — доколе Император будет определять цены? До каких пор Новая Столица будет вычеркивать статьи из городских статутов и когда сеньоры научатся платить долги? Послушайте и подумайте! Пусть эти скоты потягаются с господами. Спрос будет с предместий, а Магистрат в стороне. Если же Багряный — истинный и Вечный попустит ему победить, что делать скотам у королевского престола? Скоты уйдут туда, откуда ненадолго вышли. В стойла. А мы… Разве вы забыли, где жили Старые Короли?
Тихо в круглом зале. Тихо и душно.
Дважды бьет Вечный молотом о щит.
Время истекло.
Одна за другой поднимаются руки. Четыре, шесть. Одиннадцать.
Белый Бургомистр распахивает окно…
Точно в назначенный срок вилланы вступали в Восточную Столицу.
Мощный людской поток, разделенный на едва сохраняющие строй, нетерпеливо подталкивающие друг друга отряды, устремился по опущенному над тинистым, пахнущим гнилостной влагой рвом мосту. Лягушки приветственно квакали в зеленой жиже, а по ту сторону стен, сгрудившись вдоль мостовых, встречали шагающих узкими проулками окраин бунтовщиков серолохмотные простолюдины — подмастерья, сукновалы, трепальщики льна. Говоря по-городскому — «худые», и это не в упрек: среди них и впрямь мудрено было бы найти толстяка.
Впереди войска, под плещущимися и шелестящими знаменами, окружив Багряного, медленным шагом ехали воеводы. Кони, сдерживаемые уздой, пританцовывали, вскидывали гривы. И вместе с воеводами, на смирном гнедом мерине, трусил Ллан, глядящий куда-то сквозь каменные стены, в видимую ему одному даль.
На Главной Площади, у расстеленной поверх булыжников ковровой дорожки, их ждали радушно улыбающиеся синдики; впереди — оба бургомистра, один — с ключами на золотом блюде, другой — с караваем на серебряном.
— Скажите по чести, вам не страшно, мой друг? — тихо спросил Черный, глазами указывая на колышущиеся копья и приближающуюся алую фигуру.
— Нет, — почти шепотом отозвался Белый. — В любом случае мы выиграли время. Теперь наши собственные скоты не смогут натравить на нас деревенщину.
— Но вам известно, что они взломали уже склады сеньорских заказов и уничтожили все заморские товары?
— А вот это, мой друг, следовало сделать еще двадцать лет назад! — не скрывая ухмылки, отрезал Белый и, на шаг опережая коллегу, пошел вперед, навстречу приближающемуся исполину.
Назад: Глава 2. КУДА КРЕСТЬЯНИНУ ПОДАТЬСЯ?
Дальше: Глава 3. НЕТ ПОВЕСТИ ПЕЧАЛЬНЕЕ НА СВЕТЕ…