Книга: Ночь огня
Назад: I
Дальше: III

II

Столовая нашего особняка сохранилась в наилучшем виде, даже лакированные резные панели и потолочные орнаменты дышали свежестью. Самым примечательным предметом интерьера в этой комнате являлся роскошный антикварный стол, доставшийся нам от старого придворного.
Во главе стола сидела мать, обложенная подушками и окруженная почестями, словно валиде-султан. К ней вновь вернулось хорошее расположение духа. За едой она никому не давала вымолвить ни слова, постоянно требуя, чтобы все говорили о гостье, которую она усадила по правую руку от себя.
Афифе опасалась, что подобная настойчивость рассердит окружающих и она станет причиной насмешек, поэтому время от времени шептала матери что-то на ухо, делая вид, как будто поправляет ей волосы и шаль, спадающую с плеч. Глядя, как они сидят во главе стола почти в обнимку, я вновь поддался течению грез: вот старшая сестра по левую руку от матери, а на месте брата и его жены расположились мой отец и Селим-бей. Я же вместе с детьми поместился на дальней стороне стола, в точности там, где я сидел в тот памятный вечер.
Видение охватило меня с такой силой, что я начал нести чушь, отвечая на вопрос брата о продовольственной ситуации в Германии.
Старшая невестка шепталась с младшей, указывая на мать:
— Смотри-ка, у нее проснулся аппетит.
Я прервал свой ответ на полуслове и сказал:
— Никто не умеет накормить мою мать лучше, чем Афифе-ханым. Помните, как хорошо она ела благодаря вам и старшей сестре в тот вечер, когда мы пришли к вам в гости? А между тем в то утро мама жестко отшила тетушку Варвару за попытку скормить ей две ложки мухаллеби.
В слабом свете столовой наши глаза встретились. Взгляд Афифе был неподвижен, и я понял, что в эти минуты она предается тем же воспоминаниям. Она без труда поняла меня, кивнула и улыбнулась в ответ, но ничего не сказала.
Тогда я облокотился о стол и начал рассказывать. Я думал, что давно все забыл, но воспоминания всплывали одно за другим, рисуя картину во всех деталях. Как отец и Селим-бей перешучивались, вспоминая о Крите, как отец весь вечер ругал меня, увидев с сигаретой в руке, и как потом упрекал за стук ножа о тарелку, который я издавал от рассеянности. Как Флора укусила меня за руку в саду, а я строил из себя героя, и как мщ потом делали перевязку, смачивая платок колодезной водой... Потом я перешел к другим воспоминаниям и рассказал, как впервые увидел Афифе в Ночь огня.
Легкие жизненные победы подарили мне чувство безопасности. Я был глубоко уверен, что любые мои слова придутся по душе слушателю, поэтому высмеивал свою прежнюю неопытность и веселил компанию, заставляя всех покатываться от смеха. По сути, воспоминания были скорее печальными и даже священными, поскольку касались двух дорогих и ныне покойных людей, а также одной большой любви. Но я сделал их поводом для веселья, пусть даже выставляя себя на посмешище!
Честно говоря, поступать так не слишком благородно и порядочно. Но в тот вечер я этого не понимал.
Я так и не смог простить Афифе ту холодность и грубость, с которой она начала относиться ко мне, стоило ей узнать о моей любви. Разумеется, я не ожидал, что она бросится мне на шею, услышав признание. Но мне казалось, что молодая женщина, не лишенная сердца и способности тонко чувствовать, должна хотя бы испытать потрясение, разволноваться. Ее безразличие до основания разрушило мир моих грез, созданный вокруг ее прекрасного лица, и, возможно, помешало мне своевременно забыть о ней.
Одно время я был настолько уверен в себе, что полагал, будто достиг зрелости и мог составить окончательное мнение обо всех важных событиях своей жизни. Я думал, что ничто не сможет удивить меня, а вспоминая Афифе, говорил так:
— Эта примитивная женщина — лишь сгусток красок и позолоты. Почему я так страдал из-за пустой бездушной куклы? Ясное дело, тогда я был ребенком. Потерял голову и превратился в полного идиота!
Бесспорно, любовь пришла и ушла, но ненависть, родившаяся от ее пренебрежения к моей персоне, долгие годы тайком жила в моей душе и не скоро покинула меня. Она до сих пор жива, хотя мстить Афифе
теперь, когда она в таком положении, — вещь немыслимая.
Пришел мой черед наслаждаться молодостью и высокомерием. В свое время Афифе, гордясь своей красотой и возрастом, смотрела на меня исключительно свысока, но теперь она заняла мое место. Иногда я обращался к ней через стол, что-то спрашивал. Бедная женщина терялась, ее голос начинал дрожать, она путалась в словах и заикалась, чувствуя, что все на нее смотрят.
В те далекие времена, когда я на протяжении многих дней, сгорая то в лучах солнца, то в пламени болезни, поджидал ее на улицах, мне порой удавалось на мгновение остановить ее экипаж, увидеть, как дрожит сетка вуали над ее прозрачной кожей, услышать пару слов, которые она бросает мне с достоинством принцессы. Тогда я вел себя точно так же.
Вскоре беседа повернула в другое русло, и казалось, что я совершенно забыл и о Миласе, и об Афифе. Но все мои слова подчинялись одной цели: вызвать ее восхищение. Я подробно рассказывал о последнем путешествии, о роскошных авантюрах и сюрпризах, о дружбе с выдающимися людьми.
Я имел собственное мнение обо всем и обо всех. Мне хватало пары слов, чтобы найти решение большинства самых сложных проблем, а над оставшимися невзгодами я просто потешался. При этом мои жесты оставались в высшей степени простыми и изящными, а голос звучал убедительно и мелодично, когда я веселил двух ребятишек по бокам от меня и угощал невесток, сидящих поодаль, лакомствами и фруктами.
Да, все эти низменные уловки карьериста применялись с одной целью: я хотел, чтобы несчастная женщина, вероятно стыдящаяся своего потрепанного, вышедшего из моды костюма и поэтому придвигающая свой стул ближе к матери, желая скрыться за ее спиной, — я хотел, чтобы она мной восхищалась.
Брат начал дремать еще за кофе и сразу же отправился в свою комнату, как только все встали из-за стола. Я вышел в сад вместе со старшей невесткой и детьми.
Позади особняка располагался заброшенный бассейн, заросший травой и колючками. Брат находил в нем сходство со знаменитым водоемом дворца Иыл-дыз, поэтому изначально планировал за небольшую плату привести его в порядок и даже купить маленькую лодку. Но когда он обнаружил, что за такие же деньги можно приобрести новый трехкомнатный дом, ремонтные работы были отложены до конца войны, то есть на неопределенный срок.
В ожидании этого радостного дня, еще не зная, когда он наступит и что нам несет, летними ночами мы садились на деревянные скамейки вокруг бассейна и вместе с двумя мраморными львами-калеками, устроившимися по краям водоема, наблюдали за тучами светлячков, мерцающих среди колючек.
В эту ночь мы поступили так же. Невестка и я сидели на скамейке, а дети, прикрепив светлячков к своим лбам, прятались на дне бассейна, в траве.
Порой они кричали слишком громко, и тогда невестка усмиряла их, указывая на тонкую полоску света, проходившего между ставень второго этажа. Там находилась комната матери. В эту ночь она упрямилась, как ребенок, требуя разрешить ей остаться еще ненадолго в честь моего приезда. Афифе с трудом увела ее спать.
Невестка подшучивала над привязанностью матери к Афифе:
— Госпожа вот уже несколько дней не выпускает бедняжку из своей комнаты, не дает ей увидеть белый свет. А та и довольна. Ни на что не жалуется. В наши дни даже мать с дочерью так хорошо не ладят, — смеясь, добавляла она.
Ночь только вступила в свои права. Но непрерывный, утомительный стрекот цикад и долгие минуты молчания, прерываемые только парой безжизненных слов, которыми мы время от времени обменивались, создавали иллюзию предрассветного времени. Казалось, вершина холма напротив вот-вот озарится солнечным светом. Дети один за другим ложились на деревянные скамейки и умолкали. Невестка то и дело предостерегала:
— Дети, смотрите не засните, а то простудитесь. Мы сейчас пойдем.
Стоило нам собраться, как в сорока-пятидесяти шагах на дорожке мелькнула тень. Афифе уложила мою мать и спустилась в сад. Она замерла в нерешительности, так как не осмеливалась подойти к нам, но в то же время боялась показать, что предпочитает одиночество.
Невестка поднялась на ноги и пригласила ее сесть на соседнюю скамейку. Из вежливости нам пришлось остаться в саду еще ненадолго.
Разумеется, разговор опять зашел о матери.
— Госпожа, а мы уж начали ревновать, — пошутила невестка. Повернувшись ко мне, она со смехом продолжила: — Матушка прямо-таки прилипла к Афифе-ханым. Как они будут расставаться? Даже не знаю. Боюсь, мама начнет капризничать, как ребенок, которого отняли от груди...
Афифе вздохнула и медленно произнесла:
— А разве я не начну?
Другой мог бы счесть слова Афифе обычной любезностью гостя. Но я хорошо знал семейство Склаваки, поэтому думал иначе. С легкой грустью я вспомнил знаменитое «постоянство натуры» Селим-бея.
Невестка то и дело потряхивала за плечо младшую дочь, дремлющую на ее колене, наклонялась и шептала девочке что-то на ухо, делая вид, будто целует ее волосы.
Наконец она смущенно попросила у нас разрешения уйти:
— Не взыщите, пойду уложу детей, а потом вернусь... А вы посидите.
Было ясно, что невестка не вернется. Но обещание, в котором не было никакой нужды, надолго привязывало нас к саду.
Необходимость оставаться с Афифе наедине не пугала меня. Наоборот, по некоторым причинам сложившаяся ситуация доставляла мне удовольствие. Но при одном условии: рядом с нами должен был находиться кто-то еще. Потому что я знал, что нам обоим будет неловко беседовать с глазу на глаз в потаенном уголке сада. Следовало вести себя очень осторожно, дабы не всколыхнуть завесу прошлого, а эта вынужденная мера непременно утомила бы нас.
Первые минуты действительно дались с большим трудом. По правилам этикета мы были обязаны извлечь на поверхность хотя бы часть общих воспоминаний. Например, я не мог не завести речь о том времени, когда сорок дней лежал в доме Склаваки со сломанной ногой, и еще раз не поблагодарить Афифе за проявленную заботу. Я был вынужден постоянно вспоминать Селим-бея и расспрашивать о здоровье старшей сестры. Не мог я пренебречь и служанкой с выправкой военного, и Флорой.
Я как будто читал старую инвентарную книгу: произносил названия, количества и особые приметы, делая все возможное, чтобы не затронуть тему любви.
Мое лицо было обращено к Афифе, сидящей на соседней скамейке. Она же отвернулась к бассейну и подалась вперед, спрятав ладони под мышки. Судя по редким ответным репликам, светлячки, копошащиеся в траве, занимали Афифе гораздо больше, чем мои слова.
В надежде развеять напряженность я сказал:
— Давайте пройдемся, Афифе-ханым, — и, не дожидаясь ответа, поднялся.
Движение освежило меня. Обойдя вокруг бассейна и особняка, мы углубились в сад. Чтобы поддержать беседу, я давал пояснения всему, что попадалось на пути. Так мы прошли мимо старых клеток для голубей, ветхой беседки, увитой плющом, и разрушенной теплицы, напоминающей амфитеатр, от которой остался только металлический остов.
Хотя в темноте было практически невозможно хоть что-то разглядеть, Афифе останавливалась возле каждого «экспоната» и с большим вниманием изучала его, по-прежнему держа руки под мышками.
Деревья впереди росли все плотнее, и я предался воспоминаниям о наших прогулках по саду в Миласе. Вот мы прыгаем по кочкам посреди журчащей воды, балансируя руками, как канатоходцы, и стараемся не упасть. Вот мы, согнувшись, входим в тоннель из ветвей и лиан, а вот выходим из него, покрытые инеем и гнилыми листьями. Вот я освежаю опухшее от слез лицо водой из деревянного корыта, а вот и тот день, когда я со слезами набросился на Афифе, ревнуя ее к Кемаль-бею. Она прогнала меня тогда...
Думая об этом, я разглядывал Афифе, медленно идущую впереди. Ее плечи поникли, а я никак не мог понять: «Столько безумных мыслей и поступков — и все ради этой женщины? По правде говоря, Афифе сегодня не та, что прежде. Но по какой причине я должен считать ее совершенно другим человеком? Просто она была моложе, свежее... Во время наших прогулок она точно так же молчала и склоняла голову. Разница вот в чем: теперь я примерно представляю, о чем думает бедняжка. Вероятно, она размышляет о здоровье старшей сестры, а может быть, о том, как починить прохудившуюся крышу дома в бедняцком квартале до наступления холодов. Или о ребенке, который останется в Стамбуле один...»
Несомненно, в прежние времена она тоже размышляла о чем-то подобном...
Вот только я был слишком неопытен, чтобы представить такое. Глядя, как сияет ее кожа, еще упругая; как свет отражается от зубов, еще не золотых, я радостно верил в обман и не мог представить, что лоск и богатое убранство скрывают под собой несчастную вдову-нищенку. Да, в ту пору Афифе была примерно такой же, как и сейчас. Афифе моих фантазий существовала только в моем воображении, напоминая прототип лишь парой линий да красок.
Обойдя весь сад, мы подошли к калитке.
— Смотрите не замерзните, Афифе-ханым, — предостерегал я. — Вы дитя теплого края.
— Нет, — ответила она. — В Миласе все точно так же...
Уронив руки на железную решетку, Афифе внимательно разглядывала улицу, как до этого птичник, беседку и теплицу.
— Вероятно, вы тоже хотите спать.
Афифе никак не отреагировала на мою попытку спровадить ее и не поняла намека.
— Нет, я привыкла поздно ложиться, — ответила она.
— В таком случае мы можем прогуляться по улице.
Я с трудом приоткрыл калитку, Афифе вышла наружу и зашагала вперед, не дожидаясь меня.
Неухоженное голое пространство улицы напоминало деревню: все заросло травой, ближе к вершине горы лежали оглобли, оставленные на ночь соседями-переселенцами. У края отвесного склона дорога прерывалась, превращаясь в узенькую тропинку, и спускалась к морю, петляя среди покосившихся заборов, отгораживающих сады друг от друга. Этой ночью луна, поднимаясь со стороны холмов Чамлыджа, преобразила картину, заставив пейзаж дышать красотой.
Дойдя до склона горы, мы с Афифе остановились и принялись разглядывать окрестности. Отсюда открывался вид на Мраморное море, часть Золотого Рога и Босфор до самого Истинье.
Уже несколько недель угроза бомбежек не позволяла зажигать фонари, поэтому город был погружен в темноту. Лунный свет ложился на водную гладь тусклой волной, напоминая пар. Ближе к берегу он становился ярче, окаймлял границу воды и суши блестящей лентой, как настоящая лунная дорожка. Пейзаж завораживал необычной грустью и красотой, но мои мысли были далеко: я думал о деревушке неподалеку от Миласа, о той ночи, когда признался Афифе в любви. Она тогда схватила платок за уголки и обеими руками прижала его к вискам... Казалось, моя кожа помнит боль, которую причиняли колючки, когда я медленно катался по земле, предаваясь бессмысленному самоистязанию. И все это ради женщины, скрестившей сейчас руки на груди, засунувшей ладони под мышки в раздумьях о какой-нибудь работе или долговом обязательстве!
Повернув голову, она не отрываясь смотрела на парк Фетхипаша и молчала.
В какой-то момент она указала на купол, сияющий в густом саду по ту сторону дороги, и спросила, что это такое. Я улыбнулся, удивляясь ее любопытству:
— Афифе-ханым, честно говоря, я не очень хорошо знаю эти места. Может быть, какой-то источник или усыпальница... Если хотите, давайте посмотрим.
Снова взяв безвольную ладонь женщины в свою, я помог ей спуститься по насыпи на улицу, и мы двинулись вперед по переулку.
Через семьдесят-восемьдесят шагов показался купол, заинтересовавший Афифе. Я не ошибся. В тени двух чахлых кипарисов со сломанными верхними ветками расположилась маленькая гробница. Эпитафию прочитать не удавалось. Однако архитектурный стиль, близкий к дворцовому, тщательность резьбы и длинные арочные окошки, расположенные между решетками и тщательно прикрытые створками из орехового дерева, заставляли думать, что могила принадлежит какому-то придворному. Вдобавок, судя по намеренно уменьшенным пропорциям и непонятному ощущению безгрешности погребенного, можно было решить, что здесь покоится султан, умерший во младенчестве.
Я забыл о своем утверждении, что плохо знаю эти места, и принялся рассказывать о гробнице, развивая тему маленького султана, как до этого рассказывал о голубятне и теплице в саду брата.
Афифе поднялась по лестнице на портик, арочные своды которого поддерживались двумя тонкими колоннами, и прислонилась к одной из панелей, расположенных по обе стороны дверцы. Ее тело до самых коленей скрылось в тени арки, она закрыла глаза и внимательно прислушивалась к моим словам.
Когда я закончил, она медленно и тихо сказала:
— Мурат-бей, два года назад в мои руки попала газета, в которой я увидела ваш портрет. Сначала я не поверила своим глазам. Ведь я думала, что вы умерли.
От неожиданности я растерялся:
— Как? Вы считали меня умершим?
— Откуда мне было знать, мне так сказали.
— Кто?
— Сестра... старшая сестра...
— Очень странно...
— Да... Значит, старшая сестра меня обманула!
Я удивился еще больше:
— Что это значит, Афифе-ханым? Я не понимаю.
— Эту ложь старшая сестра сочинила из жалости ко мне, Мурат-бей... Она говорила: «Фофо, у тебя нет другого выбора, ты должна забыть Мурата... Возьми себя в руки... Мурат умер в Стамбуле... Я узнала об этом из надежного источника...» Вот ведь какая хорошая мусульманка моя старшая сестра... Она лгала и клялась, что говорит правду. Целовала Коран.
Я словно окаменел.
Афифе глубоко вздохнула и продолжила, по-прежнему спокойно:
— Узнав, что вы живы, я совершенно обезумела. Два года я билась, рвалась в Стамбул, но ничего не получалось. Наконец сестра не выдержала и сказала: «Поезжай, Фофо, а то ты погибнешь». Я приехала. Но вас не оказалось в городе. Сорок пять дней я моталась по гостям, ожидая вас.
В ее манере не было ничего необычного. Но спокойствие, с которым она раскрывала эту тяжелую, неожиданную тему, странным образом напугало меня, заронило в мою душу сомнение. Я подошел на пару шагов, чтобы лучше видеть ее лицо.
Глаза ее были закрыты, она плакала. Крылья носа сжались, губы вытянулись в две тонкие линии. Прислонившись к стене, выложенной изразцами, она вытянулась и застыла без движения. Я пригляделся и заметил, что едва заметная судорога пронзает ее тело.
Но голос звучал даже чище и ровнее, чем всегда. Как будто буря, бушующая на поверхности, не достигала потаенных глубин, поэтому сердце лишь сетовало на свою беду. Вот только Афифе говорила очень медленно, произнося каждое слово по отдельности, и часто останавливалась.
На ее лице без труда обнаружились симптомы болезненного состояния, которое изнуряло меня десять лет назад. Похоже, оно передалось ей. Кризис продолжался, и мне следовало прийти на помощь бедняжке. Однако я решил, что в такой ситуации прикосновение может стать опасным. Стоит мне дотронуться до нее, как эмоции мгновенно вырвутся наружу, окаменевшее тело охватит огонь, и она начнет биться в моих объятиях. Так мне тогда казалось.
Слава Аллаху, через некоторое время я заметил, что приступ постепенно проходит. Глубоко дыша, Афифе расправила плечи, подняла голову, вытерла лоб и глаза платком, зажатым в руке, и медленно начала спускаться по лестнице. На последней ступеньке она вдруг села прямо на камень, как будто у нее подогнулись колени, уронила ладони на бедра и закрыла голову руками.
Своды галереи больше не отбрасывали теней на фигуру Афифе. Тусклый свет луны, отражаясь от противоположной стены, позволял лучше. разглядеть ее лицо. В новом образе женщины мне чудилось что-то ребяческое. Может быть, потому, что именно так она сидела, когда старшая сестра расчесывала ей волосы. Вспоминая ее слова, я уже не испытывал прежнего страха и изумления, только странную грусть.
Старшая сестра! Значит, она тоже знала, что Афифе любит меня. Возможно, в очередной раз, когда сестра ее причесывала, Афифе рассказала ей об этом. Я представлял, как бедная женщина, неспособная сразу вникнуть в ситуацию, во имя твердокаменных моральных устоев семейства Склаваки начинает тонко голосить, ругать сестру или даже дергать ее за волосы, как бывало всякий раз, если Афифе слишком много крутилась. Впрочем, это не помешало ей впоследствии придумать сказочку о моей смерти, чтобы, как ей казалось, исцелить Фофо, и наконец отправить ее в Стамбул на свидание со мной.
Несомненно, катастрофа произошла очень давно и оказалась настолько всеобъемлющей, что смогла определенным образом изменить характеры обеих сестер. Вероятно, первые симптомы появились сразу после моего отъезда из Миласа. Или даже раньше, когда я устроил сцену ревности и со слезами говорил совершенно неуместные вещи о госте-докторе. А может быть, во время моей болезни, когда я долгие дни лежал у них в доме. Со временем царапина превратилась в большую рану, которую было невозможно скрыть от старшей сестры, несмотря на почтение и стыд. Скорее всего, для этого потребовалось много времени.
В конце улицы показался сторож, он волочил дубинку по мостовой. Я испугался, что он свернет сюда и увидит такую странную сцену у гробницы.
Требовалось наконец что-то сказать, поэтому я осторожно обратился к Афифе:
— Вы замерзнете на камнях, Афифе-ханым. Давайте пойдем.
Она не изменила позы, только подняла голову, пожала плечами и спросила, глядя мне в глаза:
— А куда мы пойдем?
Вопрос был совершенно бессмысленным. Мне показалось, что она задала его в растерянности, на самом деле охватившей все ее существо.
Видимо, стремительное разрушение всех жизненных опор и постепенное угасание надежды на будущее сделали меня единственным источником ее волнений и грез. Но почему я? Вполне возможно, что на самом деле чувства Афифе не имели отношения ко мне настоящему или же имели весьма опосредованное отношение. Просто я со своей детской наивностью, со своим безумным переменчивым настроением, когда я то краснел, то бледнел, то смеялся, то плакал, глядя на нее глазами тяжелобольного, стал единственным романтическим явлением, единственным одухотворенным лицом в ее жизни.
Ничем другим я не могу объяснить, почему Афифе так тянулась ко мне. Хотя время нашей разлуки намного превысило срок жизни обычного чувства. Ее стремление оказалось настолько сильным, что смогло преодолеть даже известие о моей смерти, вдохнуть в меня жизнь и поселиться в моем сердце.
— Куда я пойду?
В этом вопросе слышалось самое настоящее смятение человека, не знающего, что делать дальше.
Она годами ждала этой минуты, чтобы сделать ее самым исключительным событием своей жизни. Она бежала, преодолевая любые внешние препятствия, смогла справиться с более сильными, внутренними барьерами, возникшими благодаря консервативному пониманию стыда, гордости, смущения и добропорядочности. А теперь она рассказала о своей беде просто, без прикрас. Как будто говорила о зубной боли.
Афифе видела свое будущее только до этой точки. Она действительно не знала, что будет дальше, и задала свой вопрос от безысходности.
Удача и в этот раз пришла мне на помощь. Ведь как еще объяснить, что в ту самую минуту, когда ситуация стала весьма щекотливой, старшая невестка, уложившая детей спать, и младшая невестка вышли искать нас. Не найдя нас в саду, они увидели открытую калитку и за разговором дошли до площади.
Ночь была совершенно безмолвна, так что их слова отчетливо слышались, несмотря на улицу, нас разделявшую.
— Невестки ищут нас, Афифе-ханым, — сказал я.
Не говоря ни слова, она поднялась, поправила волосы и платье, вновь протерла глаза платком и направилась к выходу. Впрочем, сделав несколько шагов, Афифе в нерешительности остановилась:
— У меня ужасный вид?
Невестки были женщины праведные. Им и в голову не пришло бы злословить, если бы они заметили что-то необычное в лице Афифе. Но я не стал вдаваться в подробности:
— Не волнуйтесь, Афиф-ханым... Ничего не видно.
Она горько усмехнулась:
— Да уж... Нет больше радия в моей коже.
Вот он, ответ на мою аллегорию, которую я, не сдержавшись, позволил себе десять лет назад, в деревне, когда стоял, облокотившись на дверцу выпряженной повозки, и смотрел на ее лицо, отливающее перламутром в темноте.
Очевидно, это сравнение, как и все, касающееся меня, обрело для нее особую ценность. Вероятно, теперь бедняжка использовала мои слова, чтобы выразить ту боль, которую ей доставляли наблюдения за собственным лицом, меняющимся с годами.
Не знаю, возможно, так она хотела поведать мне, что больше не нравится мужчинам. Однако я решил, что оставить эту реплику без внимания, как до этого ее признание, было бы слишком жестоко. Когда мы свернули на улицу, я неожиданно позвал:
— Афифе-ханым.
Я не решил, что буду говорить. Но она уже обернулась и склонила голову в ожидании, так что у меня не оставалось выбора.
— Афифе-ханым, я не рассчитывал услышать от вас такие слова... Значит, вы меня... Да, судя по вашим словам, вы меня...
Я стоял посреди темного переулка, убого украшенного листвой деревьев, которые тянули ветви из-за стен по обе стороны дороги, и напоминал себе маленького мальчика, пытающегося разыграть идиллическую сценку посреди собственного квартала. Нужные слова никак не находились.
Но она поняла, что за слово я стесняюсь произнести. Подняв руки к лицу, она как будто ухватила у висков несуществующее покрывало и опустила его на глаза.
— Очень...
Голова шла кругом. Трехдневное путешествие утомило меня, а тут еще и нервное потрясение, вызванное нашим объяснением.
Я добрался до постели в совершенно подавленном состоянии и тут же уснул. Однако помню, как вдруг проснулся среди ночи. Не знаю, сколько времени прошло: то ли пять минут, то ли уже близился рассвет.
Оцинкованная крыша большой террасы за моим окном тихонько поскрипывала.
Мне вдруг подумалось: «Несомненно, это она там ходит».
Казалось, стоит мне повернуться в постели, взглянуть в окно, и я увижу ее тень. Но, несмотря на полную путаницу в голове, я понял, что это совершенно невозможно, и заключил: «У меня жар, поэтому звенит в ушах, нужно было перед сном принять таблетку». Однако я никак не мог вспомнить, куда положил сумку с лекарствами. Мысли путались, и вскоре я вновь провалился в сон.
На следующее утро я обнаружил, что лицо Афифе совершенно преобразилось. Время близилось к полудню. Она располагала мамину кресло-качалку в тени деревьев, щебетала о чем-то и смеялась.
Мое появление не показалось ей особенно важным, поэтому она закончила свою мысль и лишь затем с шуткой обратилась ко мне:
— Кемаль-бей совсем не изменился, он по-прежнему любит поспать.
Афифе принялась рассказывать, что всякий раз обнаруживала меня спящим, когда заходила в мою комнату во время болезни. Я поспешил согласиться, хотя и не помнил таких подробностей, и мы все вместе рассмеялись.
На самом деле в то утро, вопреки мнению Афифе, я не спал до полудня. Пока она вместе с матерью гуляла по саду, я ходил взад-вперед по комнате, не осмеливаясь даже открыть окна, и без конца думал. Затея отправиться сегодня на квартиру в Бейоглу провалилась. Вежливость и совесть вынуждали меня оставаться в особняке до отъезда Афифе. Время от времени я мог найти способ сбежать в Стамбул на три-пять часов, но не более.
В действительности же, беспокоило меня другое. Как бы то ни было, эта неделя пройдет и забудется. Вот только как мне вести себя после вечернего происшествия? Мне казалось, что я отреагировал совершенно бестактно, встретив ее признание молчанием. Но, честное слово, что я мог ответить?
Во-первых, мне уже давно было нечего ей сказать. Ее признание походило на запоздалое эхо моих стенаний десятилетней давности. Оно потрясло меня, но я не смог разыграть перед Афифе сцену из «Лейлы и Меджнуна». Одна мысль об этом принижала меня в собственных глазах, выставляла на посмешище. А все остальное, что я мог сказать, расстроило бы ее или задело ее самолюбие.
Я предполагал, что, как только миновал приступ, Афифе поняла смысл моего молчания и обиделась еще сильнее. Хуже того, не было ни малейшего шанса исправить положение. Все, что я мог, — это относиться к ней по-дружески деликатно, пока она здесь.
Прежде всего, нельзя было допустить, чтобы кризис, подобный вчерашнему, повторился. Ситуация вынуждала быть в высшей степени осторожным. В особенности не следовало оставаться с ней наедине по вечерам. В то же время в присутствии остальных можно было безбоязненно разговаривать с ней и даже предаваться воспоминаниям, соблюдая необходимые меры предосторожности. К прошлому мне следовало относиться с грустью и почтением, так как это успокоит Афифе, заставит ее поверить, что любовь юности для меня что-то значит. И в какой-то степени утешит ее.
Стало быть, теперь настала ее очередь страдать. В свое время она заботилась о моей больной ноге, а теперь я, не скупясь, буду оберегать ее разбитое сердце и постараюсь убедить бедняжку вернуться домой, не причиняя ей лишних мучений.
В то утро я ожидал увидеть удрученное, задумчивое лицо Афифе, но, когда она встретила меня таким ясным взглядом и даже начала разговор с шутки, опасения понемногу рассеялись. Ко мне вернулась прежняя уверенность.
Собственно, рядом с матерью опасаться было нечего. Поэтому я отвечал в том же тоне, беседовал без малейшей робости, делая вид, будто вчерашняя сцена оказалась лишь сновидением, которое посетило нас обоих.
При свете дня становилось ясно, насколько изменилось лицо Афифе. Ее кожа одрябла, в уголках глаз и губ, в линиях осунувшегося лица проступили тонкие морщинки. Под глазами обозначились фиолетовые круги, поэтому казалось, будто глаза глубоко запали. В какой-то момент женщина заметила, что мама, забавляясь, засунула палец в прореху ее энтари. Она немедленно бросилась в дом за иголкой и ниткой, а вернувшись, развернула мамино кресло к солнцу и занялась починкой платья.
Ее поза напомнила мне прежние дни, когда она склонялась над вышиванием, а я мог не таясь разглядывать ее.
Любуясь, как блики солнечного света играют на ее губах и щеках, я чувствовал, что во мне просыпаются прежние безумные желания, и не мог оторвать от ее лица глаз. Афифе откусила кончик нитки, а потом внезапно подняла голову. Поймав меня на месте преступления, она улыбнулась.
Она знала, что означает этот взгляд. Но, как ни странно, не избегала его, а, наоборот, продолжала на удивление смело смотреть мне в глаза.
Откровенно говоря, любовь могла годами загонять нас в тупик, но, в конце концов, мы были просто мужчина и женщина. Причем сильные и здоровые.
В этот ясный летний полдень мы переживали минуты покоя и отдыха, последовавшие за яростной ночной бурей. Мы знали, как сильно наше вожделение, но продолжали без тени смущения смотреть друг на друга, как будто делали что-то совершенно естественное.
Думаю, если бы мы находились в уединенном месте и я, не говоря ни слова, взял бы ее за запястье, она не оказала бы ни малейшего сопротивления и отдалась бы мне с таким же спокойствием во взгляде.
По дороге в столовую я размышлял: «Если бы мы всегда были так чисты, как в эти минуты, если бы мы знали, чего хотим друг от друга; если бы мы осознавали, что естественны и знаем, чего желаем. Ведь мы сами, по доброй воле заставляем себя страдать душой и телом. Именно от этого происходят все кризисы. Если бы мы с Афифе десять лет назад упали в объятия друг друга хоть ненадолго, хоть на одну ночь, минуты близости уничтожили бы все хвори и болезненные фантазии, подобно огню, в котором сгорает постель прокаженного. Они защитили бы нас от напрасных страданий».
Под влиянием этой циничной мысли, которая тогда казалась мне квинтэссенцией мудрости, во мне пробудилось сильное желание совратить Афифе. Опыт, приобретенный за всю жизнь, лишил меня способности смотреть на женщину как на некое мистическое существо, поэтому я не видел на своем пути никаких преград. К тому же для Афифе, которая пронесла свою любовь через годы и совершенно утратила способность сопротивляться, наша интрижка стала бы детской игрой.
Но трех-пяти минут, проведенных в полумраке столовой, оказалось достаточно, чтобы лицо Афифе лишилось своего обманчивого свечения и вновь стало невзрачным лицом чужой пугливой женщины. А в моей душе мораль бунтовала с новой силой.
Она предлагала моему мысленному взору образы Селим-бея, старшей сестры. Показывала стену дома в Миласе, увешанную фотографиями, и я устыдился своих скверных мыслей по поводу несчастной, обедневшей барышни из семейства Склаваки.
* * *
Дни проходили один за другим. Иногда я делал вылазки в Стамбул. Однажды я даже опоздал на последний паром и, чтобы ночь не пропала даром, завалился в гости к другу. Поздно ночью я привел в свое любовное гнездышко знакомую певичку из бара, но ранним утром почему-то бросил ее одну в постели и помчался в Ускюдар.
На первый взгляд наши с Афифе отношения теперь не давали ни малейшего повода для беспокойства.
Рядом с матерью и даже когда мы на пару минут оставались одни, она была прежней Афифе, спокойной и рассудительной. Ситуация имела особую важность лишь по одной причине: она сказала мне то, что сказала. Казалось, этим она полностью избавила себя от страданий.
В общем, я пребывал в твердой уверенности, что нам удастся пережить эту неделю без потерь, при условии, что мы будем действовать осторожно. Вдобавок, к моей радости, она не обиделась на меня за реакцию на ее слова, хотя это был тяжелый удар по ее самолюбию. В противном случае она не смогла бы сдержаться. И в первую очередь, по причине расстроенных нервов, выдала бы себя взглядом или жестом, несмотря на все старания.
На горизонте не наблюдалось никакой опасности, поэтому я мог без труда проявлять радушие по отношению к гостье. Причем не без удовольствия. Дела шли просто отлично. Днем мы вместе с матерью совершали небольшие путешествия по саду. Я говорю «путешествия», так как отсутствие надлежащего ухода превратило сад в дремучий лес с совершенно непохожими друг на друга укромными уголками. Например, находясь то в густой роще позади дома на полянках, увитых плющом и колючкой, то у бассейна, то в беседке, из которой открывался вид на Чамлыджа, или же на террасе, обращенной к Босфору, мы ощущали себя людьми, посетившими разные страны и климатические пояса.
Афифе и мама превратились в сиамских близнецов. Они и шагу не могли ступить друг без друга. Даже когда мать дремала, ей хотелось держать руку Афифе в своей. Она могла подолгу теребить длинные волосы, уши и подбородок молодой женщины, а когда теряла с ней контакт, сразу же начинала беспокоиться.
Я часто садился напротив них или вытягивался на земле. Наши беседы были просты и жизнерадостны, как разговор детей. Но!
По правде сказать, во мне пробуждалось желание, подобно матери, теребить Афифе за уши, которые краснели от прикосновения, ласкать ее подбородок, дотрагиваться до ее губ.
Отчуждение первых дней прошло. Лицо Афифе постепенно становилось все более и более -похожим на лицо девушки из Миласа, а в такие минуты оно совершенно преображалось. Ее лоб, глаза и крылья носа светились ярким светом.
Непонятным образом она приобрела способность мгновенно чувствовать мой взгляд. Стоило мне внимательно посмотреть на нее, как она сразу же будто вздрагивала, поднимала голову и так смело глядела прямо на меня, что все мои утверждения о необходимости следовать морали и питать друг к другу чисто дружеские чувства терпели крах. Беседа продолжала носить ребяческий характер. Но с этого момента я думал о другом, вновь предаваясь циничным философским рассуждениям: «Добродетель, мораль, что-то еще... Все это прекрасно, но стоит ли таких страданий? Мы столько лет вожделеем друг друга. Зачем же упорствовать в своей глупости? Очевидно, она ждет от меня малейшего знака, сгорает и мучается. Должно быть, я безнадежный кретин...»
Когда-то я был влюблен в обыкновенную женщину, чье время почти прошло. Скоро ей исполнится тридцать пять. Как я уже говорил, осознавая это и одновременно понимая, что наши отношения продолжаются, я поначалу чувствовал, как ропщет мое самолюбие. Но теперь я нашел себе оправдание.
На самом деле то, что называют любовью, — удел наивных детей и дураков. Это никак не связано с Афифе. Стоит мне полюбить кого-то еще, как я вновь начну унижаться и стыдиться. Я просто хочу Афифе. Мне нравится находиться рядом с ней. И стыдиться тут нечего.
Тем не менее мои порочные мысли оставались только мыслями. Я не думал о том, как совратить Афифе, и не пытался этого сделать.
Решительный шаг с моей стороны мог бы стать радикальным лекарством от ее болезни. Но женщины странные существа. Они не умеют соблюдать баланс, не знают меры. После нашей авантюры она может снова закрыть на все глаза и отдаться воле фантазии. А в результате, скорее всего, только ухудшит свое положение.
Как-то после обеда мать точно ребенок играла с бумажным веером, который Афифе сделала для нее, а потом заснула, откинувшись на спинку стула. Мы не хотели беспокоить ее, поэтому стали говорить все тише, а потом и вовсе перешли на язык жестов. Мы сидели рядом, глядя друг другу в глаза, шевелили губами, старательно пытаясь разобрать шепот. Казалось, мы заключаем тайный договор. Невинные жесты вопреки нашей воле пробуждали в нас заговорщический дух. Мы медленно нарушали молчание.
Я решил предотвратить опасность, встал и отвел Афифе на некоторое расстояние, чтобы можно было спокойно разговаривать. Но там нас ожидала другая беда.
— Когда вы отправитесь в Милас повидать сына? Ведь за много лет вы привыкли жить вместе с ним, — спросил я.
Своим вопросом я хотел напомнить Афифе, что она мать. Я надеялся, что ребенок в эту минуту станет третьим, незримым участником беседы и заставит нас направить свои мысли в более спокойное и правильное русло.
Но она только пожала плечами, как будто я говорил о чем-то, что ее не касается, и ничего не ответила. Когда я вновь повторил свой вопрос в несколько другой форме, она очень спокойно сказала:
— Я много лет не видела сына.
Эта фраза неожиданно повергла меня в ужас. Когда женщина таким тоном говорит о своем ребенке, становится страшно. Хуже того, Афифе этого не чувствовала.
Я взглянул ей в глаза, опасаясь увидеть что-то похожее на приступ, случившийся с ней в первую ночь. Но нет, на ее лицо пролегла тень глубокой печали, а в остальном она была спокойна, как обычно.
— Я много лет не видела сына.
За долгие годы я, сам того не ведая, опустошил душу Афифе. А эта простая фраза, на мой взгляд, лучше всего указывала на степень опустошения.
Сначала маленький Склаваки пал жертвой конфликта между матерью и отцом, чьи поступки вызывали всеобщее негодование. Однако по какой-то причине ребенок не стал ненавидеть Рыфкы-бея, хотя должен был непроизвольно перенять это чувство.
Противоречие заключалось вот еще в чем: после смерти отца мать и сын остались одни, однако и теперь в их отношения вмешивался некто третий. Материнская любовь Афифе не желала развиваться, и в результате ребенок не только не получал ее внимания, но и чувствовал себя нахлебником.
— Я не видела своего сына.
Эти слова, как и признание первой ночи, нельзя было оставить без ответа. Больше получаса мы беседовали вполголоса, время от времени поглядывая на мать, которая спала сном младенца в сорока шагах, уронив голову на спинку кресла-качалки. Потом к нам подошли дети. От их щебета мама проснулась и с улыбкой стала подавать нам какие-то знаки. Мы прервали разговор, словно беседовали о погоде. Но в тот же день, и в последующие стоило нам остаться наедине, как мы без прелюдий продолжали обсуждение с того места, на котором прервались, не теряя при этом простоты и спокойствия.
Невестки и все остальные издалека или из окон видели, как мы беседуем на скамейке перед бассейном. Порой нам приходилось отвечать на какие-то вопросы окружающих, и тогда беседа ненадолго прерывалась, а если кто-то проходил мимо, то мы могли еще долго не возобновлять разговор. Таким образом, требовалось самое настоящее чудо, чтобы понять, что же такое может мне говорить эта спокойная женщина средних лет.
Болезнь странным образом изменила натуру простой и тихой Афифе, заставила ее личность развиваться неожиданным образом. Она была не способна к самовыражению и самоанализу — словом, не владела оружием зрелых, начитанных людей. Ей не удавалось разбавить свои слова избитой цитатой из книги, чтобы они звучали более внушительно. Но перемены, до основания сотрясшие весь сонм чувств и фантазий бедняжки, становились еще очевидней благодаря ее манере говорить — открытой, без прикрас.
Из наших бесед я понял, что Афифе и раньше была не так равнодушна ко мне, как казалось. Более того, она призналась, что бесконечная болтовня девушек из церковного квартала о моем лице и галстуках вызвала ее любопытство, поэтому она хотела увидеть меня в ту Ночь огня. Рассмотрев меня, она сделала соответствующие выводы, однако сочла, что я не по возрасту похотливо и нагло увиваюсь вокруг нее, разозлилась, но именно тогда начала интересоваться мной.
Позже, когда я пришел в гости вместе с отцом и матерью, а потом лежал в ее комнате больной, она вдруг увидела во мне совсем маленького ребенка.
— Вы были совсем как дитя. Мои руки порой сами тянулись к вам. Хотелось потрепать вас по щеке или погладить по подбородку. Я боялась, что в один прекрасный день зазеваюсь и совершу какой-нибудь неприличный поступок.
Ей пришелся по душе мой облик и манера говорить, она хотела, чтобы сын с возрастом стал похож на меня.
— Поначалу ваши взгляды и реплики часто вызывали подозрения, — говорила она. — Но это длилось недолго. Я сама стыдилась так думать о маленьком ребенке.
Подозрения окрепли, когда она увидела, что я рыдаю от ревности к доктору, гостившему у Селим-бея. Но она все еще не была уверена. Одним словом, до той самой ночи, когда я со слезами на глазах признался ей в любви, она не могла принять окончательного решения.
Вместе с тем момент пробуждения чувства ко мне оставался загадкой для нее самой. Позже она поняла, что любит меня, но не заметила, как любовь стала сильнее. Смерть мужа и брата, первая болезнь старшей сестры и другие тяжелые повороты судьбы не раз изгоняли мысли обо мне из ее памяти. Даже в минуты затишья, когда никакие серьезные думы и хлопоты ее не беспокоили, она не вспоминала обо мне. Но вскоре болезнь возвращалась, наваливаясь с удвоенной силой.
Много лет прошло с тех пор, как мы расстались. Однако Афифе по-прежнему упоминала обо мне при всяком удобном случае. Как-то раз старшая сестра заметила это и пригрозила:
— Девочка моя, смотри не вздумай влюбиться в этого юношу.
Афифе неожиданно разрыдалась и бросилась ей на шею:
— Не знаю, сестрица. Я никак не могу его забыть.
С того дня Афифе считала сестру своей сообщницей, а теперь с горькой улыбкой рассказывала обо всем мне.
— Видите, какой безнравственной я стала, Мурат-бей.
В самом деле, Афифе отвергла все принципы семейства Склаваки. Только непроизвольные жесты напоминали о былой добропорядочности. Например, в первую ночь, говоря, что любит мня, она невольно подняла руки к голове и как будто опустила на лицо воображаемое покрывало — жест смущения.
И вот еще что: как и раньше, она болезненно реагировала на все, что касалось сына. В один из дней я предложил ей познакомить меня с маленьким Склаваки, чтобы я мог как-то помочь ему. Она занервничала: «Нет, нет... Я никогда не позволю вам увидеть друг друга... Это будет постыдно, просто ужасно».
Честно говоря, в те дни не она, а я отличался безнравственным поведением. Ее спокойствие было так убедительно, что ввело меня в заблуждение. Я даже получал удовольствие, бередя ее рану, так как не опасался новых приступов.
Например, я задавал вопрос вроде: «Значит, вы много думали обо мне?» — вынуждая ее отвечать «Очень» и касаться рукой моей груди. Простого «да» мне было недостаточно. Признаюсь, вопрос был бессмысленный, но мне хотелось снова и снова слышать ее слова, видеть этот жест, который почему-то мне очень нравился. Вынуждая ее рассказывать обо всех стадиях развития чувства, я удовлетворял свое любопытство и тешил самолюбие.
Непреложная истина заключалась еще и в том, что моя старая болезнь по-прежнему будоражила кровь и я желал эту женщину. Временами, когда вожделение брало надо мной верх, Афифе казалась мне соблазнительней, чем прежде. В такие минуты я был готов к насилию и принимал страшные решения. Но скоро чувства успокаивались. Я смотрел на несчастную больную и с ужасом думал, как могло прийти такое мне в голову.
Назад: I
Дальше: III