Книга: Ночь огня
Назад: IX
Дальше: XI

X

Как-то вечером отец сказал:
— Завтра возвращайся пораньше... Мы приглашены к Селим-бею.
— Что, и я тоже? — невольно вырвалось у меня.
Он удивился:
— Что значит «и я тоже»? Разумеется... Разве Селим-бей не назвал тебя своим братом?
Да, все так и было. Но это ни в коем случае не мешало мне сидеть в селямлыке и слушать веселые рассказы о сражениях на Крите, угощаясь в компании двоих других мужчин.
Опасаясь, что нас будут насильно удерживать в гостях, мать бросала в сумку платки и бутылочки с эфиром, а я потешался над ее предосторожностью:
— Не беспокойтесь, мама, я никому не позволю причинить вам вред. Через несколько часов мы вернемся домой, живые и здоровые.
Дом Селим-бея располагался в другом конце города, там, где начиналась дорога на Кюллюк. Он продал часть бескрайних владений семейства Склаваки на Крите за бесценок, а на часть вырученных денег приобрел дом, который раньше принадлежал греческому купцу.
Как и мой отец, Селим-бей любил работать в саду. Услышав, что подъехала повозка, он, не стесняясь выпачканных землей рук, подошел к калитке и проводил нас к дому по дорожке, вдоль которой росли конские каштаны и эвкалипты.
Путь оказался таким долгим, что на полпути Селим-бею пришлось усадить мою мать в плетеное кресло. Отец, вглядываясь в просветы между деревьями, попытался разглядеть, где заканчивается сад.
— Да это прямо поместье. Дай Аллах вам процветания, — говорил он.
Доктор тоскливо вторил:
— А помните наш сад за стенами крепости? Немного похоже, не правда ли?
Две женщины в черном и маленькая девочка сошли с крыльца бледно-фисташкового дома с плоской кровлей и направились к нам.
Я сразу же узнал в одной из них барышню из церкви. Как ни странно, обе не покрыли голову и при этом ничуть не смущались.
Поцеловав руки матери и отцу, они привычным жестом протянули мне руки для приветствия. Селим-бей лишь сказал: «Это мои сестры», после чего мы направились к дому.
Доктор и отец свернули к питомнику у края дороги. Они то нагибались, то выпрямлялись, бродя вокруг гряды каких-то веток, похожих на побеги вьющихся растений, и указывая на них друг другу. Судя по всему, этот уголок сада был достоин внимания любопытного гостя.
Мать тяжело ступала между двумя женщинами, я следовал за ними, отставая на восемь-десять шагов. Пока никто не обращал на меня внимания. Я шел засунув руки в карманы и делал вид, что разглядываю деревья вокруг, а на самом деле прислушивался к разговору женщин.
Старшая сестра выглядела лет на сорок и, похоже, говорила по-турецки даже хуже, чем Стематула. Она с трудом подбирала слова и через голову матери спрашивала у младшей непонятные выражения.
С крыльца мы попали в застекленный дворик, а оттуда в большую гостиную или прихожую. Здесь был накрыт стол, украшенный дорогой посудой из хрусталя и фарфора, совсем не так, как на нашем знаменитом приеме.
Женщины отвели мою мать в соседнюю комнатку переодеться и вновь, как и в саду, оставили меня одного.
Уверенность в себе и манеры избалованного наследника престола, освоенные в нищем церковном квартале, вдруг покинули меня. Я медленно прошагал мимо стола и подошел к окну напротив. Отсюда открывался вид на рощу маслин и инжира, спускающуюся к подножию горы. Деревья стояли прямо, как стены горной крепости. Так выглядел задний двор Селим-бея. Я облокотился на створки открытых ставень и некоторое время вглядывался в темноту, а затем продолжил свой путь вокруг стола.
Хотелось потихоньку улизнуть и присоединиться к мужчинам. Но тут на верхних ступенях лестницы рядом с комнаткой, в которую вошла мать, возникла третья женская фигура в черном. Если бы не белый фартук, который выдавал в ней прислугу, я подумал бы, что она тоже член семьи, и, может быть, пожал бы ей руку.
Служанка приветствовала меня кивком и, пройдя мимо по-военному твердыми, четкими шагами, отперла дверцу слева и пригласила меня внутрь.
Здесь находилась комната для приема гостей, загроможденная, как лавка антиквара. Невозможно было пройти, обо что-то не ударившись.
Кроме арабского мебельного гарнитура, покрытого перламутровым рисунком, в комнате стояли большие и маленькие столы, подставки для пепельниц, серванты с декоративными камнями и безделушками. На стенах висели персидские вышитые ткани и ковры, ятаганы, фотографии разного размера, а у двери располагался небольшой письменный стол с набором пресс-папье, стетоскопом и прочими врачебными инструментами...
Я был зол, поскольку в этом доме совершенно беспричинно на меня напала страшная застенчивость. Пытаясь скрыть свое состояние, я невпопад задал служанке какой-то вопрос и очень обрадовался, обнаружив, что она не знает турецкого. Смущенно пробормотав что-то по-гречески, она открыла окно и вышла из комнаты.
Чтобы как-то занять себя, я снял феску, взял с одного из столиков сигарету и, закурив, принялся изучать фотографии на стене.
По-видимому, на них были изображены члены семьи Склаваки. Часть фотографий увеличили и подвергли тщательной ретуши. Вот военный в эполетах с массой орденов, а рядом с ним три молодых человека бандитской наружности; немного в стороне — солдат на судостроительной верфи, учитель в мантии и чалме, старик-крестьянин с бородой, в шароварах и войлочном колпаке, обернутом тонкой абани. А сверху и снизу — снимки мальчиков восьми-десяти лет с неестественно вытаращенными глазами — так они смотрели в объектив...
Что самое странное, фески у всех сидели косо, как на голове у Селим-бея, и у каждого в руке, за поясом или на плече красовалось оружие. Даже старик-молла, в огромной чалме, очках с толстыми линзами и широких шароварах, явно божий человек, который и мухи не обидит, сфотографировался с пистолетом на коленях.
Я невольно стал искать глазами пистолет старика среди трофеев, развешанных по стенам.
Их было немало в точности как говорил отец. Несчастному семейству Склаваки, похоже, приходилось веками сражаться за Крит всем кланом, подобно ополченцам.
Фотографии закончились, пришел черед табличек с надписями. Теперь они стали объектами моего пристального внимания. Дело в том, что каймакам заметил, что я пишу очень коряво, и некоторое время пытался давать мне уроки каллиграфии. Он писал свои любимые бейты и четверостишия в качестве примеров, а я должен был внимательно их копировать.
Мои руки легко привыкали почти к любому делу, но чистописание почему-то не давалось. Должно быть, здесь крылся какой-то изъян моей натуры. Усилия бедного каймакама оказались совершенно напрасны. Впрочем, довольно быстро я научился расшифровывать смысл написанного и получал от этого удовольствие.
Например:
О взирающий на розу, подобно влюбленному соловью,
Пусть пробьются ростки твоей надежды — зацветет розовый сад.
Или:
Изящный стан, ты месяца серпом не называй,
Дарованные предков милостью желанные ланиты
Заставят головой поникнуть.
Я не всегда понимал до конца значение этих строк, но они легли в основу моего увлечения старинной поэзией.
Бедный каймакам нараспев читал бейты вроде:
Смотри же, пора цветения настала в мире моем,
Пусть и твоя весна придет.
Я быть не перестану,
Когда к Всевышнему приближусь.

 

 

 

Вероятно, так он пытался привить мне любовь не только к каллиграфии, но и к другим вещам.
Несмотря на полумрак, царивший в комнате Селим-бея, надписи читались неплохо, и я продолжал их расшифровывать, когда вдруг за спиной раздалось легкое покашливание. Я все еще держал во рту догоревшую сигарету. Дверь открылась, в комнату вошел отец, а за ним Селим-бей. Я попытался было выбросить сигарету и рассеять дым рукой, но он заметил мое движение и раздраженно произнес:
— Осторожно, не спали чужой дом.
Открыто ругать меня за какие-то провинности не входило в привычки отца. Сам он никогда не распекал и не бранил меня, а поручал это матери. В крайнем случае мог громко повозмущаться в соседней комнате, так чтобы я слышал. Но сегодня он почему-то поступил иначе, хотя мы и были в гостях:
— Ай да молодец... Какой прогресс с момента нашей последней встречи... Я тебе сейчас уши надеру.
Как назло, в этот момент в дверном проеме появились сестры Селим-бея и моя мать. Все это напоминало сцену публичного наказания в старой школе.
Слава Аллаху, Селим-бей отвлек от меня внимание остальных. Он взял отца за локоть и подвел к фотографии покойного Джеляль-бея Склаваки, висевшей на стене среди прочих. Уязвленное самолюбие роптало, ведь я получил нагоняй в гостях, как маленький ребенок. Было так тошно, что мне даже не пришло в голову поинтересоваться, кто из этих вооруженных до зубов воинов в съехавших на бок фесках прославленный мученик.
За обедом женщины вновь посадили мою мать между собой, а отец подсел к Селим-бею. Я остался совсем один на другом конце стола, и никто, кроме служанки, не знающей турецкого, не интересовался моей персоной. Стол в этом доме сервировали особым образом, поэтому, когда служанка приносила кушанья, я брал их крайне неловко и неумело. К счастью, каждый был занят своим делом.
Селим-бей, из которого обычно и слова не вытянешь, непрерывно рассказывал о Крите, отвлекал отца от еды, пытаясь заставить его вспомнить какие-то забытые факты.
Мой отец не признавал лжи ни в какой форме. Но доктор так настаивал, что бедняге приходилось иногда говорить: «Да, я вспомнил» — просто чтобы перевести дух.
Что касается женщин, они образовывали отдельный мирок. Селим-бей усердствовал, пытаясь заставить отца что-то вспомнить, а они с тем же рвением старались получше накормить мою мать. У нее всегда был плохой аппетит, а после болезни она и вовсе потеряла интерес к еде. Два дня назад мать прогнала нас с тетушкой Варварой, когда мы пытались скормить ей ложку супа и маленькую тарелочку мухаллеби. Но теперь она не отвергала пищу, которую женщины чуть ли не засовывали ей в рот. Создавалось впечатление, что они кормят ребенка или птенца.
Где же, где остался тот вечер, когда я ужинал в церковном квартале с каймакамом, священниками и старостой Лефтером-эфенди под веселый щебет сумасбродных девушек?
Сегодня никто мной не интересовался, поэтому я набрался смелости и начал разглядывать женщин. Молодая барышня была такой же серьезной, как и в Ночь огня, но казалась совсем другим человеком. Когда я в церкви несколько раз ощутил на себе ее пристальный взгляд, нас окутала дымка авантюры. Но теперь передо мной сидела совершенно незнакомая молодая женщина в длинном черном платье, с аккуратным пучком на затылке, какой увидишь только у близкой родственницы. А я после отцовской отповеди превратился в маленького школьника.
Теперь в ее облике меня привлекала только ямочка, которая появлялась на левой щеке, когда девушка, смеясь, наклонялась к моей матери, и больше ничего.
По правде говоря, она была красива. Но обидно было видеть, как она похожа на старшую сестру, прелесть которой совсем увяла. Я говорил себе: «Вот что ждет ее через пять-десять лет», полагая, что открываю великую истину жизни.
Меня позвали в церковь по ее прихоти, и я несколько дней терзался сомнениями, думая об этом. Но, судя по ее сегодняшнему безразличию, тогда она всего лишь проявила любопытство, желая увидеть юношу-ссыльного, о котором так много говорили. А может быть, Стематула все придумала...
В любом случае вечер отныне не представлял для меня никакого интереса. Постепенно я погрузился в свой внутренний мир, думая об инспекции, которую нам с главным инженером завтра предстояло провести в Кюллюке. Затем я мысленно вернулся в церковный квартал и вспоминал о девушках. Марьянти, как стало известно, вот-вот должна была обручиться с продавцом табака из Муглы, а Пица три дня назад заболела малярией. Рине наконец разрешили выходить из дома, но она больше не заглядывала к нам.
Я был уверен, что о нас с Риной пошли слухи. Вполне возможно, что их распространила Стематула. В таком случае девушку следовало с позором прогнать из моего круга и больше не подпускать к себе.
В раздумьях я легонько постукивал ножом по краю тарелки. Должно быть, звук случайно получился слишком громким, поскольку отец вдруг повернулся ко мне и сказал:
— В чем дело? Теперь мы еще и на барабане играем?
Я немедленно прекратил. Но было слишком поздно.
По непонятной причине вопреки привычкам отец в тот вечер насел на меня:
— Сынок, человек или ребенок, или взрослый... Ребенок может играть на барабане, но курить не станет... А взрослый может курить, но не будет барабанить. Или одно, или другое... А иначе это в голове не укладывается. Ведь так?
Вопрос был задан Селим-бею. В этот раз он тоже повел себя бестактно, может быть, потому, что его перебили на полуслове:
— Не сердитесь, господин... Ваш сын Кемаль-бей не курит. Он просто один раз попробовал и больше не станет, — сказал он не задумываясь.
Если бы Селим-бей зашел еще дальше и потребовал: «А ну, поцелуй руку отцу и пообещай больше никогда так не делать», я бы, возможно, послушался.
В этом доме я незаметно лишился своей горделивой надменности и оставил в прошлой жизни облик политического осужденного. Что самое странное, я даже принял свой новый статус, маленького ребенка, которого то и дело бранят в присутствии женщин.
Как и в первый раз, я перенес упреки молча, смущенно потупившись, и долго не осмеливался поднять голову.
А отец все время рассказывал Селим-бею обо мне:
— Другие сыновья — умудренные годами, самостоятельные люди. Но этот ребенок заставляет меня сильно беспокоиться... На чужбине он остался совсем один, без присмотра. Дорогой мой Селим-бей! Раз уж мы старые друзья... Ради Аллаха, присмотрите за ним. Станьте ему отцом, старшим братом. Если заметите, что он сбивается с пути, черкните мне пару строк, не более... Мое сердце будет спокойно, когда придет время уезжать.
Сначала я не мог понять причин отцовской придирчивости и внезапной смены привычек. Но когда после еды подали кофе, один его жест привлек мое внимание, и многое, чего я раньше не замечал, вдруг стало явным. Отец боялся разлить кофе, поэтому опирался правой рукой, в которой была чашка, на левую. Чтобы сделать глоток, он склонялся всем телом и с усилием тянулся к чашке головой и губами. На тонкой шее при этом проступали напряженные вены. В тот момент я понял, что мой отец был уже стариком, на которого не следовало обижаться. Хотя он прилагал все усилия, чтобы держаться прямо и гордо. Особенно странным мне показалось выражение, которое отец использовал, беседуя с Селим-беем обо мне: «На чужбине ребенок остался совсем один, без присмотра». Отец почему-то сердился на слово «чужбина», которым злоупотребляли старые женщины, и всякий раз говорил: «Разве может существовать чужбина внутри родной страны? Я не потерплю такой неучтивости!»
Я успел привыкнуть к одиночеству, поэтому после еды вышел в сад и стал прогуливаться по дорожке перед домом.
От нее ответвлялись тоненькие тропинки, уводившие в разные уголки сада. Свернув на одну из них, я пошел к колодцу с ветряной мельницей, который стоял посреди огорода. Из деревянных желобов лилась вода, гак что по бокам образовались маленькие топи.
Я шел, стараясь не наступить на одну из них в темноте, как вдруг услышал собачий лай со стороны и приготовился повернуть обратно. В ту же минуту послышался женский голос:
— Sopa, Flora, sopa... Skase pulimu, — и собака замолчала.
Среди деревьев по ту сторону показалась женская фигура. Пройдя несколько шагов, она поставила на землю что-то похожее на корзину и поймала за поводок белую собак)', которая бегала вокруг подола ее юбки. Вновь подняв свою ношу, женщина приблизилась ко мне. Лунный свет лился со стороны незасеянного поля и освещал ее ноги, корзинку и собаку, а верхняя часть тела скрывалась в тени ветвей.
Тем не менее я без труда узнал младшую сестру Селим-бея.
Полагая, что в доме взяли за правило не разговаривать со мной, я отступил назад, к полю. Девушка посчитала, что я испугался собаки, и сказала:
— Не бойтесь, она не укусит.
В самом деле, гордость неуместна в молодости! Сначала Селим-бей, а теперь и эта молодая женщина пытается взять меня под свою опеку. Все было против меня. Глупо горячась, я возразил:
— Госпожа, я хотел уступить вам дорогу, с чего бы мне бояться собаки?
Чтобы доказать свои слова, я протянул к ней руку. Но животное вдруг рассердилось, зарычало и укусило меня. К счастью, Флора была обычной домашней собакой, которую держали для забавы, поэтому больше шумела, чем причиняла вред. Тем не менее манжета рубашки оказалась разорвана, а ладонь под мизинцем начала кровоточить.
— Все в порядке, ничего серьезного, — сказал я, радуясь тому, что смог доказать свою смелость, пусть даже ценой укуса. Молодая женщина разволновалась и настаивала, чтобы я показал рану. Но я спрятал руку за спину.
В наше время укус собаки считался незначительным событием. Если у собаки не наблюдалось явных признаков бешенства, вроде непонятной агрессии или капающей изо рта слюны, рану просто перевязывали чистой тряпкой и забывали об этом.
Мы не хотели рассказывать домашним о том, что случилось. Поэтому мы просто дошли до колодца и промыли рану водой, которая оставалась в просмоленном желобе, а затем перевязали руку моим платком, разорвав его надвое.
Делая перевязку, девушка то ругала Флору по-гречески, то обращалась ко мне.
Она поведала мне, зачем пришла в сад с корзинкой. Оказывается, в одном из уголков на нескольких лозах раньше времени созрел особый виноград без косточек. Она решила нарвать его, чтобы угостить мою мать, и взяла с собой Флору. В какой-то момент девушка словно бы решила протянуть одну из гроздей мне, но передумала. В самом деле, угощать виноградом из собственных рук гостя-мужчину у колодца, в ночной темноте — это было слишком.
По-турецки она говорила гораздо лучше сестры. Может быть, даже лучше, чем ее старший брат Селим-бей...
Я сказал ей об этом и спросил, почему той ночью в церкви она не решилась заговорить по-турецки.
— Я не хотела, чтобы вы знали, кто я такая, — объяснила она. — В ту ночь мы с сестрой были гостьями вашего квартала. Девушки отвели меня в церковь... На Крите мы постоянно куда-то ходили. Но здесь так нельзя.
После небольшого колебания девушка добавила:
— Вы скажете матери, что видели меня в ту ночь в церкви и решили, что я гречанка?
Ее страх можно было понять. Я поспешил заверить, испытывая даже некоторое удовлетворение:
— Разве я ребенок? Зачем я буду делать то, что вам неприятно?
— Спасибо...
Чтобы заставить ее поверить мне, я был готов пожертвовать обещанием и выдать Стематулу, которая в обмен на страшную клятву поведала мне большой секрет.
— На самом деле я знал, кто вы такая. Но никому не говорил, можете быть уверены.
— Вам Стематула сказала?..
— Да... Не сердитесь на нее за это.
— Сердиться я не стану.
— И не говорите, что я ее выдал...
— Если хотите... пусть будет так... Но Стематула очень дурная девушка.
Она погрустнела. Наверное, в ее душу закралось подозрение, что Стематула разболтала мне и другой секрет. Ведь я пришел в церковь по ее прихоти. Но тема была слишком щекотливой, чтобы задавать вопросы.
Моя мать прямо-таки влюбилась в сестер Склаваки. Весь вечер в экипаже, потом дома, а затем и на следующее утро, лежа в постели, она без умолку говорила о них с таким воодушевлением, какого я у нее никогда не замечал.
Старшая сестра оказалась вдовой. Более двадцати лет назад она вышла замуж за молодого человека из благородной семьи, но меньше чем через год ее муж пал жертвой греческих бандитов в ходе какого-то нападения. Несчастная женщина с тех пор носила траур.
Но молодым неведома жалость, поэтому я изрек со свойственной возрасту жестокостью:
— Смотри-ка, это прямо вторая тетушка Варвара. Впрочем, ее можно считать более удачливой. Ведь она на пару шагов ближе подошла к цели.
Мать не почувствовала иронии.
— Нет, сынок, — отвечала она. — Тетушка Варвара по крайней мере не делила с ним постель... Сестре Склаваки намного тяжелее...
— Все так, но он умер достойно, получил искупление. Путь Аллах поможет живым...
Бедняжка вздыхала и соглашалась:
— Ты прав, сынок.
Похоже, сестры Селим-бея рассказали матери о себе все. Однако в истории младшей сестры обнаружились некоторые темные пятна.
Когда семейство Склаваки переехало в Милас, Фофо было всего шестнадцать лет, и ее сразу же выдали замуж за купца из Измира (на самом деле ее звали Афифе, но для домашних она была просто Фофо. Моей матери имя сильно не нравилось).
Тем не менее молодая женщина больше шести месяцев в году проводила в Миласе.
Неестественность ситуации насторожила даже мою мать.
— Стоит упомянуть имя ее мужа, у девушки сразу портится настроение. Она немедленно переводит разговор на другую тему. Плохой знак. Должно быть, она его не любит или же он гуляка...
Позже, когда мы с Фофо лучше узнали друг друга, оказалось, что оба предположения верны.
Ее муж Рыфкы-бей был сыном богатого торговца коврами. Он несколько раз ездил в Европу, сначала под предлогом получить образование, а затем якобы по торговым делам и своими похождениями заметно пошатнул положение отца, после смерти которого дело и вовсе развалилось. Теперь Рыфкы-бей занимался розничной торговлей. Человек он был оборотистый и даже умудрялся зарабатывать. Но что значат деньги для того, кто не может их удержать?
Играл ли он в азартные игры? Или тратился на женщин? А может, ему просто не сопутствовала удача, заставляя транжирить мелкие доходы в погоне за прежним состоянием?
Эту загадку я не разгадал до сих пор. Но вот что несомненно: этот авантюрист был совершенно не способен жить дома, как нормальный отец семейства.
Афифе стала его второй женой. Первую он в свое время привез из Европы, когда вернулся домой, так толком и не получив образование. Она была француженкой, родом с Пиреней. Через несколько лет, когда их красавица-дочь уже научилась ходить и говорить, Рыфкы-бей неожиданно выпроводил жену на родину под предлогом того, что она не соблюдает правил высокой морали, из-за чего его патриотические чувства оказываются ущемленными.
Чувства эти дали о себе знать совершенно внезапно. Своим благородством, крайне нетипичным для «вдовца» с ребенком, он пленил Селим-бея, который с особой щепетильностью выбирал мужа для сестры.
Когда бедный доктор наконец понял, кто на самом деле склонен «пренебрегать высокой моралью», было уже поздно. Афифе не только вышла замуж за Рыфкы-бея, но и произвела на свет маленького Склаваки.
Молодая женщина, должно быть, очень страдала. Половину своей жизни, а может и больше, она проводила в доме брата в Миласе.
К тому же все члены семьи Селим-бея были серьезными, гордыми людьми, которые умеют прятать свои раны от постороннего взгляда. Даже потом, когда отношения между нашими семьями стали более искренними, Склаваки не открылись нам, а уж тем более не сказали ни одного дурного слова о зяте.
Все, о чем я рассказал, окутывало дом, подобно запаху гари. Моя мать не отличалась большим умом, но интуиция замужней женщины помогла ей уяснить причины, опираясь лишь на случайные фразы и события. Домашние Селим-бея объясняли долгое пребывание Афифе в Миласе тем, что мужу приходится по долгу службы много путешествовать.
А почему же маленького Склаваки, которому должно было исполниться три года, оставляли с матерью Рыфкы-бея в Измире? Чтобы объяснить это, существовала другая ложь: бабушка и внук очень привязаны друг к другу, а Афифе слишком неопытна. И, уж конечно, не сможет ухаживать за ребенком так хорошо, как это делает свекровь. Ну и потом, для ребенка климат Измира подходит гораздо лучше, чем климат Миласа!
Мать считала, что Рыфкы-бей держит ребенка в заложниках. Дитя, как приманка птицелова, по воле старших подает голос издалека, чем заставляет молодую женщину ненадолго возвращаться в западню.
Отец придерживался немного иного мнения. У измирской бабушки остались какие-то средства — осколки былого богатства. Рыфкы-бей использовал ребенка, чтобы привлечь к себе старуху и не позволить другим наследникам завладеть остатками роскоши.
Меня эти стороны дела совсем не интересовали. Я только удивлялся, что девушка, которую я в первый день счел юной гречанкой, оказалась молодой женщиной, уже четыре года как замужней и вдобавок матерью трехлетнего ребенка.
Судя по всему, в доме Селим-бея происходило что-то из ряда вон выходящее. Афифе в силу возраста еще могла согласиться жить отдельно от ребенка. Но маленький мальчик из рода Склаваки воспитывался у чужих людей, ничего не зная о предках, и безразличие к этому Селим-бея казалось неестественным. Очевидно было только одно: фотографии этого ребенка никогда не висеть в гостиной Селим-бея, среди снимков воинов с оружием и в фесках набекрень.
Назад: IX
Дальше: XI