Говорили, что старая бабушка никогда не видела парохода. Она родилась в Нюгренде, далеко в горах, где хлеб замерзал на корню и где мужчины старились от тяжелой работы прежде, чем у них седела борода. От Нюгренды до Нутэна было добрых две мили, а оттуда можно было видеть море.
В детстве бабушка часто бегала туда — она стояла на Нутэне и вглядывалась в огромное море, где катера и рыбачьи шхуны качались на тяжелых волнах и их швыряло из стороны в сторону под низко нависшими над морем тучами. Потом бабушка стала взрослой. У нее появились муж, дети, тяжкий труд, много забот, так много, что они задавили всякую радость. Тогда дорога к Нутэну стала слишком длинной. Но как раз в это время пароходы и стали властелинами морей.
Один-единственный раз за все годы замужества удалось ей уговорить своего мужа пойти вместе с ней туда, на Нутэн. Мужа звали Эдвард. Ему не хотелось идти, и он согласился лишь потому, что она соблазнила его вафлями, которые испечет, когда они вернутся домой, да еще стаканчиком водки — он будто бы у нее припрятан, хотя на самом деле ничего у нее не было. На Нутэн? Что ей там нужно?
Когда они шли, погода была хорошая. Но не успели они дойти до Нутэна, как пал туман, и вот они стояли там, на самом краю обрыва, а внизу была пропасть, и седой туман величественно проплывал мимо. Она крикнула туда, в глубину этого седого царства. И тогда там, далеко в море, отозвался пароход — низким, густым воем сирены, но она не видела его.
— Давай подождем еще немножко, — попросила она Эдварда. — Авось распогодится, и тогда… Мы ведь так далеко шли…
— Ну, идем же, Матэа!
— Но ведь мы так далеко шли! И уже пятнадцать лет, как я не была здесь, и я никогда…
— Да идем же! Мне все равно надо быть в порту на будущей неделе, вот я и насмотрюсь на пароходы.
И они пошли обратно.
Но пришел день, и он умер, ее муж, и тогда она пошла. Был зимний день, и было холодно. Она чувствовала, как это грешно, — когда она первый раз пошла на лыжах к Нутэну посмотреть на пароходы. Отправиться в будний день?! Люди работают, а она будет делать что-то совсем бесполезное, бросит свое вязание и штопку и пойдет из дому?! Она сразу же сообразила, что никто не должен видеть ее. Нельзя ей идти через поселок. Поднимется шум, начнут спрашивать и допытываться и ничего не поймут, дети будут смеяться, а взрослые ухмыляться, но она все-таки вытащила лыжи Эдварда, приладила их и пошла.
Погода была хорошая. Южный ветерок дул ей в лицо, он весело, быстрыми порывами проносился над снегом, вздымая вихорьки белого дыма. Заиндевелые березки стояли, сверкая так, словно на них было собрано все серебро мира, и две белые птицы поднялись в воздух и парили над нею, бесшумно взмахивая крыльями. А она шла. Она передвигалась на лыжах быстрее, чем думала. По горному, поросшему Лесом склону пролегали лыжни, оставленные детьми, и она шла по ним. Волочившийся подол широкой юбки подметал снег. Голенища сапог были слишком широки, снег набирался в них. Прошло, наверно, лет тридцать, а может быть, сорок, с тех пор, как она последний раз вставала на лыжи. Внизу виднелся поселок, дома казались совсем маленькими. Она заторопилась: а что, если кто-нибудь увидел ее, если люди заподозрили что-то? Бабы сейчас при скотине, ребятишки — в школе, мужики — на работе. Нет, никто не мог ничего узнать, ни в коем случае. А она должна увидеть пароход.
Вот здесь, в этой котловине, она встретила Эвена в тот раз, когда они оба были молоды и все было иначе, чем теперь. Может быть, отправляясь в путь, она смутно надеялась, что произойдет нечто необыкновенное. И вот появился он, но заставить его заговорить с ней так, как парень должен говорить с девушкой, оказалось просто невозможно. Он так и не сказал ни слова. Она шла впереди в тот день — это было воскресенье, и у нее оставалось еще два часа, покуда мать позовет ее домой доить коров.
Должен же Эвен за это время сказать хоть что-нибудь. Но он так ничего и не сказал. Он шел за ней, она чувствовала его взгляд на подоле, и каждый раз, когда лыжи ускользали у нее из-под ног, он ехидно ухмылялся, разумеется, не желая ей ничего плохого. Он только и сказал: «Кто разбивается насмерть на рябиновых лыжах, того не хоронят в освященной земле».
— Хм? На рябиновых лыжах?
— Лыжи у тебя рябиновые. Они очень скользкие. А старики говорят, что…
Ишь ведь какие глупости у него на уме, пустомелит, а время идет…
Но толковать ему про это… никакого толку не будет, сроду он не сказал ничего путного.
Ей вдруг захотелось, чтобы Эвен толкнул ее так, чтобы она упала. И когда на подъеме в гору он прошел мимо нее, она сама толкнула его. Он упал плашмя, соскользнул вниз по склону, а когда поднялся и снова встал на лыжи, оказалось, что он подвернул ногу.
Она прямо-таки онемела от удивления. И испугалась тоже, а он рассердился. Но хуже всего было то, что она не могла взаправду поверить Эвену. Ведь если он не прикидывался, так неужто же он мог подвернуть ногу, когда и упал-то всего ничего. А он проворчал, что у него только две ноги, но если ей уж так занадобилось покалечить одну, так пожалуйста… Он человек покладистый.
— И не смекалистый, — ответила она.
Тогда он ушел от нее, прихрамывая. Снедаемая злостью и разочарованием, обуреваемая желанием отомстить Эвену, она отправилась в тот же день на вечорку, даже не спросясь у отца. Там она встретила Эдварда. Он проводил ее до дому. Потом, как-то в воскресенье, Эвен пришел к ним домой среди бела дня. Он вызвал ее. И она пошла — они стояли у стены хлева всего несколько минут. Из дома их не могли видеть, и это, видимо, раздражало домашних. Эвен вытащил что-то из кармана и подал ей. — «Это тебе, — сказал он. — Прости меня за то, что подвернул ногу…» Это была губная гармошка. Она взяла ее, но при этом заморгала глазами и сказала:
— Опоздал.
— Опоздал?
— Да, там, в доме, Эдвард.
Очутиться на один бы день по ту сторону гор! Хотя она уже вовсе не молода, и сказать-то стыдно, но сегодня ей так легко идти на лыжах, как никогда раньше. Палки в руках, словно черенки грабель, а кожа на ладонях стала грубой, как на сапогах. Ноги слегка покалывало. Мышцы на ногах устали, хотя и иначе, чем когда она носила по обледенелой дороге воду из родника. Но спина еще выдерживала, и легкие дышали вольно. Уже много лет ей не дышалось так легко. Отсюда видны были необозримые просторы нагорий, простиравшихся на много миль. А там был Нутэн, и когда она пришла туда… Там, внизу, стояла школа… Она была совсем маленькая, чуть побольше других домов в этом поселке. Много лет тому назад она была уборщицей в этой школе. Каждый день она приходила сюда за семь километров. Как-то раз, когда она пришла, мальчишки заперли ее дочку Марию в сарае. Это они так играли — Мария стояла в сарае и плакала, а мальчишки визжали и хохотали перед дверью. Они обзывали ее так, что вслух и не скажешь. Тогда она так остервенела, что ударила ближайшего мальчишку, схватила его за плечи и пнула, а он перекувырнулся, сапогами стукнул другого мальчишку по губам, хлынула кровь, двое мальчишек сбежали, третий тоже побежал, но поскользнулся и упал. И тут она набросилась на него. Ох, и отлупила же она и его и других мальчишек — и тех, которых поймала, и тех, которые ей навстречу попались. Потом она выпустила Марию. По правде-то, и той надо было бы всыпать как следует. Но она не стала этого делать.
До того как все это случилось, ей жилось хорошо и в Нюгренде и в школьном поселке Скулегренда. Бывало, что она улучала минутку ускользнуть из дому и поболтать с бабами. Они вязали чулки или что другое и пили кофе со своими вафлями. А муж не должен был знать об этом.
Не любил он, чтобы она ходила на эти посиделки, да еще с угощением, когда он работает на стройке. А один раз они играли в карты! У одной из молодых баб была при себе колода карт, и они не успели даже сообразить как… Но играли не на деньги. Да денег-то у них и не было. А уж об игре в карты Эдвард ни за что на свете не должен был узнать.
После того как она вздула мальчишек за то, что они заперли Марию в сарае и обзывали ее гадкими словами, посиделкам с угощением пришел конец. Мальчишки разболтали об этом дома. И ее больше не звали.
Стряслось и другое — в конце того года ее уволили из уборщиц. А Эдвард, пронюхав, что она бегала в поселок по вечерам, пришел домой пьяный, ударил кулаком по столу и заорал:
— Может, ты с собой и губную гармошку брала?
— Гармошку?
— Да, гармошку! Ты что, думаешь, я не знаю, что у тебя есть гармошка?
Она идет и идет… Никто не попадается ей навстречу, лыжи скользят сами собой, какие-то птицы щебечут наверху на заиндевелой ветке. Скоро она уже спустится к лавке. Там люди, но она теперь так далеко от дома, что ей все равно, даже если ее и увидят. Разумеется, люди оборачиваются и ухмыляются ей вслед, старухе, которая идет на лыжах в своей темной длинной юбке. А вон там, внизу, лесопилка…
Там работал Торвальд, ее старший сын. Каждую субботу, когда она приходила сюда за покупками, он прятался в горной расселине за кустами, а потом выходил оттуда и клянчил у нее денег. Он нанимался только на разовую работу, пропивал все, что зарабатывал, его выгоняли, он нищенствовал, а потом его снова брали на лесопилку.
— У тебя есть на бутылку пива? — спрашивал он.
— Нету у меня, Торвальд! Ты же знаешь, что деньги, которые отец зарабатывает, нам самим нужны, а ты уже, слава богу, взрослый, и…
— Взрослый! Ты что ж, думаешь, что я просто подонок? Есть у тебя на бутылку пива? Слышишь, что говорю?
Случалось, что она уходила от него. Но он шел за ней обросший, с налитыми кровью глазами. Он ждал на улице у лавки, пока она была там. Люди смотрели на них. А когда она выходила, он бросался прямо к ней и говорил: «Есть у тебя на бутылку пива?..»
И получал деньги. «Только не все, Торвальд!» — упрашивала она, но он рылся в ее кошельке и забирал все, что там было. Она шла домой. Слышала, как вслед ей он говорил своим дружкам, стоявшим наготове, чтобы поделить добычу: «У старухи, конечно, были деньги на пиво».
Она частенько думала: и в кого же это Торвальд уродился? Эдвард всегда говорил, что в нее. Она никогда не решалась додумать до конца, и только сегодня додумала: «А все же не на Эдварда ли Торвальд был похож больше всего?» Во всяком случае, в такие вот минуты, в самые свои плохие дни, тогда, когда… И все-таки она любила его.
Его нашли замерзшим в одно февральское утро.
Он заснул на улице. А кто-то сказал, что будь у него пиво, так он уцелел бы и в эту ночь.
Она идет и идет. Лыжи скользят легко. Она чувствует, что один сапог немного натирает пятку, ей больно, когда она останавливается, но оттого-то она все идет и идет. Волосы взмокли от пота и свисают на лоб, но ветер высушивает их, закидывая над краем косынки. А вот отсюда идет короткая дорога вниз, к Эвену… Он, Эвен, тоже в конце концов нашел себе жену. Но тогда он был уже в годах. И прожили-то они вместе всего год. Она умерла в одночасье. Болтали, что Эвен желал ей смерти, и оттого-де она пошла да и бросилась в колодец, но другие говорили, что это пустой наговор и что в колодец она упала оттого, что сердце у нее остановилось, как раз когда она нагнулась набрать воды. А правды никто не знал.
Она постояла немного, глядя вниз, на крутые склоны, по которым шла дорога к Эвену. Снег сверкал на мартовском солнце. Она пошла дальше.
Так далеко она не была с того самого раза, когда они с Эдвардом ходили сюда, к Нутэну, в тумане. Нет, еще раз была она здесь, когда уезжала Мария. Мария получила место на юге. Младший сын, Ханс Якоб, болел в ту пору воспалением легких. Она спросила, не обождет ли Мария денька три-четыре, но все уже было обговорено, да и нанялась-то Мария к важным господам, а стало быть, и упрашивать было нечего. Мария уехала. Она думала проводить Марию до самого порта, до парохода, на котором она должна была ехать. Но теперь, когда Ханс Якоб болеет, об этом и думать было нельзя. Она все-таки добежала с ней до этого самого места, быстро попрощалась и побежала обратно к сыну. На юге Мария вышла замуж и каждый год писала, что постарается приехать домой на рождество.
Ну, а потом Эдвард умер, а Ханс Якоб вырос и стал добрым работником. Он работал на лесопилке, но не пил. И вот однажды вечером пришел домой он и сказал, что хочет податься в шкипера. У них хорошие заработки, и когда-нибудь он, глядишь, станет управлять своим собственным пароходом. «Тогда я возьму тебя с собой!» — смеялся он. Пошел и нанялся на пароход. И скоро наступил день, когда он должен был уезжать. Она уложила ему вещи в дорогу.
— А может, возьмешь с собой Новый завет? — спросила она.
— Так у нас ведь и нет его, Нового завета-то. Ну, да ничего, а?
— Зато у меня есть губная гармошка, Ханс Якоб. Ты не хочешь взять ее?
— Губная гармошка? Как не хотеть!
И вот пришел этот день, и он уехал. Он не хотел, чтобы она провожала его в порт — там полно народу, а знаешь, я ведь не уверен, что ты сможешь совладать с собой, мать. Она поняла: сам он боялся, что не сумеет совладать с собой, как он говорил. Так и ушел, помахав ей на прощание. Хорошие письма писал мой Ханс Якоб! Деньги он тоже посылал и писал, как она должна тратить их. «Я зарабатываю столько, что даже откладываю по малости на штурманское училище». Но она все равно прятала каждую присланную им ассигнацию, ведь учение в штурманской школе стоит дорого, а когда он вернется домой, так она его обрадует — ни одной бумажки из его денег не потратила.
И вот она стоит на Нутэне, погрузясь в свои мысли. Она снова здесь! И ей вольно на душе. Ветер подхватил ее, сильный ветер, примчавшийся сюда издалека. И вдруг она увидела море — огромное море, у него не было границ. Оно тянулось до самого горизонта, как темное зеркало. В нем отражалось солнце, и это делало черноту его еще чернее. Над морем неподвижно парили на распростертых крыльях птицы, ветер подхватывал их, и они плыли в солнечных лучах. А там, внизу, сновали рыболовные суденышки, подпрыгивая на волнах, скрывающих под собой бездну морскую, глубину которой никто не мерил.
И там плыл пароход.
У нее перехватило дыхание. Она никогда не могла и подумать, что может быть такой большой пароход. Он шел против ветра. Он продвигался вперед против течения, навстречу шторму!
Знающие люди говорили, что в море много таких пароходов и что их ничто не может остановить; только одно на свете есть сильнее такого парохода — это человек, который заставляет его идти в порт. На каждом пароходе находится человек и заставляет его идти в порт! Только одно сильнее — человек: если пароход сильнее бури, то человек сильнее парохода. И никого, никого не будет сильнее Ханса Якоба, когда он станет… Она повернулась и пошла домой.
По дороге она встретила почтальона. И на тебе, у него было письмо для нее от Ханса Якоба. Он писал, что научился хорошо играть на губной гармошке. «Даже шкипер говорит, что я молодец, и скоро я приеду домой». Она спрятала письмо за пазуху. Постояла немного, посмотрела вниз на крутой склон, туда, где жил Эвен, — ведь это там ей повстречался почтальон.
— Эй! — закричала она ему вслед.
Он вернулся.
— Как ты думаешь, эти лыжи из рябины? — спросила она.
— Из рябины? — Он нагнулся и стал разглядывать их, потом сплюнул на снег и сказал:
— Видать, это береза.
Тогда она без колебаний стала спускаться по крутому склону, и снег, взметаемый подолом юбки, разлетался брызгами.