Книга: Христианство и атеизм. Дискуссия в письмах
Назад: С. А. Желудков Письмо корреспондентке Л. (от апреля 1975)
Дальше: Г. С. Подъяпольский Письмо К. А. Любарскому (от 09.05.1975)

К. А. Любарский
Письмо С. А. Желудкову (от апреля 1975)

Из письма жене:
***
Помимо неравноправия нашей переписки, о котором пишет Сергей Алексеевич, связанного с моими условиями, и которое, я надеюсь, всё же будет преодолено, рано или поздно, есть и ещё одно неравноправие, внутренне присущее нашему спору и оттого более серьёзное.
Дело в том, что я, сколь бы ни был я убеждён в правоте моей точки зрения, в принципе допускаю всё же возможность её изменения. Хотя мне, такому, каков я есть сейчас, кажется весьма маловероятным, что я когда-либо смогу перейти на позиции человека верующего, тем не менее я на 100 % не могу отвергнуть этой возможности. Мало ли как может сложиться дальнейшая моя судьба, мало ли как могут меняться убеждения и воззрения! Основой для этого является ясное понимание чисто человеческой природы любых воззрений, любой позиции, понимание их неабсолютности. Поэтому, как я ни убеждён в своей правоте, как я ни возражаю на аргументы оппонентов, я всё же откладываю их где-то в запасниках памяти и когда-либо (почему бы и нет?) они могут сработать.
Иное дело Сергей Алексеевич и его друзья. Будучи людьми религиозными, они убеждены в абсолютности своих точек зрения. Они убеждены, что обрели ту высокую ценность, о которой писал в своей статье Аверинцев, столь сочувственно цитируемый энергичной знакомой Сергея Алексеевича. Обретя Бога, они не мыслят возможности (хотя бы минимальной) перехода на иные позиции. Поэтому с их стороны наш спор — никогда не диалог, а всегда лишь монолог, проповедь, хотя они это и отрицают. Субъективно, может быть, никто из них и не стремится «обратить меня в свою веру», но объективно убеждённость в обладании высшими ценностями, в обладании абсолютом, лишает дискуссию необходимого условия — презумпции возможности изменения собственной позиции.
Если ещё на позиции абсолюта стоит Сергей Алексеевич, то по крайней мере он, оставаясь непоколебимым сам, признаёт за другими право на иную точку зрения, хотя это его и огорчает. Но уже несколько иной, видимо, человек, один из друзей Сергея Алексеевича, смотрит на вещи по-иному. Вот, пожалуйста, что он пишет: «Вне религии говорить, спорить о чем-либо, в сущности, по большому счёту говоря, не о чем». «Серьезность, искренность, честность души — только этим религиозным проблемам и предназначены». «Позиция неверия не позволяет быть внутри неё искренним, честным, последовательным, определенным…»
Вот ведь как! Позиция оппонента уже априори объявляется нечестной (я понимаю, что речь тут идёт не о честности в узко бытовом смысле слова, а о некоей честности высшего плана, но это мало улучшает дело). До сих пор во всех наших спорах я лично честность оппонентов не ставил под сомнение… Вот ведь до чего доводит обладание абсолютом! Не случайно, что именно это письмо и в остальных своих пунктах — самое неинтересное из всех. Набор расхожих, много раз слышанных мыслей, весьма тривиальных — вот и всё, пожалуй. Меня удивляет лишь, почему Сергей Алексеевич считает его глубоким и тонким мыслителем. Я попрошу, конечно, прощения у Сергея Алексеевича, но я не могу дискутировать с человеком, который отказывает мне в честности.
Не случайно именно этот знакомый Сергея Алексеевича нашёл, что мой тезис о демиургичности человека есть не что иное, как «лозунг из столовых». Прошу простить за сравнение, но это позиция хунвейбина: «долой-де Шекспиров и Флоберов, потому что ими пользуется буржуазия!». Хорошая позиция, легкая позиция, избавляющая от необходимости думать по существу. Какой контраст между его письмами и письмом другого друга Сергея Алексеевича, которым тот открыл, так сказать, серию ответов на моё письмо! И сама позиция его, и тон, которым он её излагает, вызвали у меня глубочайшее уважение и интерес.
Но вернемся к нашему спору. Позиция обладания абсолютом вносит любопытные аберрации в некоторые аспекты спора. Таков, например, один из главных, если не главнейший вопрос спора — вопрос о смысле жизни человека, о сравнительной ценности ответов, которые дают на этот вопрос религия и материалистическое мировоззрение, научное мышление. Сергей Алексеевич и его друзья роковым образом путают две вещи — истинность этих ответов и их достойность.
Психологически это понятно. Для Сергея Алексеевича вопрос об истинности религиозного ответа просто не стоит. Конечно, для него это — истина. Но он упускает из виду, что для меня-то дело обстоит по иному. Поэтому поясню.
Если бы я на время забыл об истинности и ложности ответов на вопрос о смысле жизни человека и безотносительно к тому попытался сравнить религиозный и научный ответы, я без сомнения ответил бы, что религиозный ответ неизмеримо, безусловно достойнее. Обладание вечной, абсолютной истиной, вечная жизнь в единении с Богом — кто же этого не предпочтёт любому иному честному ответу…
Всё так… при одном условии: если религиозный ответ — вообще ответ, если это не самообман. Вот о чём надо говорить, вот что надо доказывать, а вовсе не тезис о соразмерности вопроса и ответа, на котором почему-то сосредоточились Сергей Алексеевич и его друзья.
Поясню аналогией — что «достойнее»: подать нищему медный грош или сторублевую ассигнацию? Кажется, ответ ясен — конечно, второе. Ну, а если существует твёрдая уверенность, что ассигнация фальшивая или хотя бы вероятность этого чрезвычайно велика? Не предпочесть ли нам безусловную, хотя и небольшую ценность твердого металла проблематической ценности фальшивых бумажных денег, к тому же подвергающихся жестокой инфляции?
Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман…

А так ли? Не разумнее ли посмотреть реальности в глаза?
Сергей Алексеевич написал мне, что я осмелился упрекнуть христианство в детском страхе прозрения реальности. Увы, осмелился. Я и посейчас думаю, что идея спасения родилась именно как психологическая реакция на страх личного конца. Мне трудно обсуждать эту проблему здесь и прошу меня от этого уволить, потому что Сергей Алексеевич неожиданно перевёл эту тему в свой личный план, применил её к себе, и у меня просто сердце захолонуло.
Если Сергей Алексеевич хочет более ясно представить себе, как я лично смотрю на этот вопрос, то я просто прошу его открыть томик моего любимого поэта Уолта Уитмена и перечесть «Поэму изумления при виде прорастающей пшеницы» и «Тому, кто скоро умрёт». Я всё равно не скажу лучше и проще, чем этот великий старец. И вообще мир Уитмена (внутренний его мир) должен представить для Сергея Алексеевича заметный интерес. Если он прочтёт «Листья травы» целиком, то получит представление, каким гармоничным, спокойным, уравновешенным (а вовсе не бездной ужаса) может быть мир атеиста.
Прискорбно, что Сергей Алексеевич всё же продолжает смотреть на мир атеиста как на сколок мира религиозного, он мыслит о нём в категориях верующего. Ну, откуда он, например, взял, что «атеисту запрещено думать категорически о реальности конца истории»? Вообще это слово «запрещено» Сергей Алексеевич в применении к миру атеиста употребляет необычайно часто. Как-то он не может проникнуться пониманием того, что, напротив, это единственное слово, которое полностью отсутствует в миропонимании атеиста. Думать о чём-либо не может быть запрещено, и причем принципиально! И о конце истории, конечно же, думают и пишут, достаточно из недавних работ назвать работы фон-Хорнера и вообще все работы, в которых проводятся оценки численности внеземных цивилизаций (в формулы для оценки их числа существенным параметром входит время существования цивилизации и для его оценки необходимо рассмотреть вопрос о причинах возможного конца истории). А Сергей Алексеевич пишет о каких-то запретах… Как можно?
И о Боге не запрещено никому думать и думают… И никто не исторгает из своей среды верующих учёных, что лишний раз подтверждает и сам Сергей Алексеевич, говоря о религиозности Павлова и многих других.
Вообще у меня впечатление, что Сергей Алексеевич не читал моего первого письма на эту тему, еще от 73-го года, где я пытался очертить моё представление о взаимоотношении науки и религии. Поэтому я сейчас повторю эту схему, тем более, что в некоторых моментах мне хотелось бы её детализировать и развить.
Итак, если изобразить весь окружающий человека мир в виде бесконечной плоскости (ни в коем случае не надо отождествлять эту бесконечность с бесконечностью пространственной, это бесконечность качественного разнообразия!), то область познания, описываемую позитивной наукой в широком смысле этого слова, можно представить в виде некоторой заштрихованной замкнутой области (хотел бы изобразить это графически, но оказывается, что и это предлог для подозрительности цензора). За её пределами — вся бесконечная незаштрихованная плоскость: непознанное. Граница области познанного и непознанного сравнительно резка, хотя и не вполне: существует возможность экстраполяции через границу, прогнозирования, предсказания, что размывает границу.
Область эта постоянно стремительно расширяется, так что площадь, занятая ею, растёт (по крайней мере до сих пор росла) экспоненционально. Скорость расширения на разных участках границы весьма различна — есть области познания лидирующие и отстающие, так что вся заштрихованная область напоминает скорее расползающуюся амебу, а не круг. Скорость расширения тоже весьма неравномерна. Иногда на отдельных участках границы скорость резко возрастает — это обычно совпадает с эпохами смены парадигм.
Но, поскольку плоскость познаваемого бесконечна, то область уже познанного никогда не сможет заполнить всё целиком. Непознанное остается всегда. Человек же в своей деятельности имеет дело с Миром в целом и для выработки адекватных поведенческих реакций должен построить себе целостную модель Мира. В этой модели не может быть пустот, ибо нельзя взаимодействовать только с небольшой, только с незначительной частью Мира, взаимодействовать избирательно. Незаштрихованную часть плоскости надо чем-то заполнить и её действительно заполняют. Пустоты модели Мира заполняют религия, искусство во всех его видах, философия в самом широком смысле слова, включая онтологию, гносеологию, а также этику и т. п.
Эти три области — религия, философия, искусство — делят между собой незаштрихованную часть плоскости весьма условно. Границы между ними весьма размыты, области взаимопроникают, они отделены друг от друга куда менее чётко, чем все вместе от науки, хотя и там граница размыта. На заре человеческой истории на долю этой троицы приходилось почти всё, находящееся за пределами чувственного опыта. Даже описание природы совершалось в рамках этих областей. Дриады жили в каждом дереве, наяды в каждом ручье… Древний грек не понял бы, или возмутился бы, или испугался, если бы вместо Зевса стали бы говорить о разности потенциалов и об атмосферном электричестве. Но… великий Пан умер и ныне главная сфера, которой заняты и философия, и религия, и искусство — это человек, внутричеловеческое (хотя и не только). И то же непонимание, негодование, когда о Человеке начинают говорить, как о части природы! Но об этом после…
В движении области познанного наблюдались и наблюдаются иногда интересные аномалии. В прошлом можно наблюдать случаи её неожиданной регрессии (утраты накопленных знаний), в результате чего за пределами основной области познанного возникали отдельные, не связанные с нею, маленькие островки (область становилась многосвязной). Когда фронт познания приближался к ним заново, и поглощал их, происходило как бы вторичное их открытие. Так дело обстояло, например, с древней медициной и т. п. Иногда, напротив, на пути движения фронта познания возникали неожиданные препятствия. Тогда фронт познания временно обходил их, оставляя у себя в тылу, подобно осажденным крепостям, белые пятна. Иногда такие островки непознанного внутри области знания сохраняются весьма долго. Тогда возникает своеобразное явление научной мифологии, стремящейся заполнить эти белые пятна. Рано или поздно эти пузыри, конечно, лопаются.
Но это детали. Вернёмся к главному. Религия, философия, искусство вместе создают то, что я назвал бы индивидуальным мифом человека. У каждого человека эти индивидуальные мифы могут весьма разниться. Однако в силу общественного характера человека существует сильная тенденция к образованию некоего коллективного мифа (или скорее мифов — ибо у разных социальных или национальных групп эти коллективные мифы могут различаться существенно). В результате индивидуальные мифы не разделяются так сильно, как могли бы, а представляют собой, преимущественно, некоторые вариации некоего коллективного мифа.
Теперь понятен столь смущающий Сергея Алексеевича феномен верующих учёных: в их индивидуальном мифе вера занимает существенное место. Они учёные — пока речь идет об области познания, и верующие — когда переходят, так сказать, в незаштрихованную часть плоскости. И то и другое вполне совместимо.
Когда мы говорим о несовместимости науки и религии, мы имеем в виду нечто совсем иное: если какая-то часть Мира уже попала в область познания, в «заштрихованную часть», то невозможно, немыслимо возвращать ей религиозное толкование. Так, в свете данных палеонтологии, геологии, биологии говорить о семи днях творения, глине, Ноевом ковчеге в их буквальном смысле — невозможно, несерьезно (а ведь что интересно — говорят и до сих пор, ведь говорят!). Всё сказанное относится, разумеется, не только к религии, но и к её товарищам по области непознанного, например, к философии. Мы все помним, как, исходя только из философских воззрений, поправляли биологию, физику… В этом смысле можно говорить и о несовместимости философии и науки. Между тем, там, где им и положено быть, за пределами области познания, и философия и религия вполне на своём месте. Они составляют неотъемлемую и, видимо, необходимую часть человеческой культуры, ибо плоскость-то бесконечна, и место им будет всегда. Поэтому, когда я говорю о сотворённом человеком мифе, о вечных ценностях культуры, я, разумеется, включаю туда не только Шекспира, но и религиозных мыслителей. Попытки воинствующих безбожников «на небо забраться и разогнать всех богов» столь же безуспешны, как и попытки «разрушить эстетику» или «во имя грядущего завтра сжечь Рафаэля».
Поэтому моя критика религии направлена в основном не на мифологию религии, а на этические следствия из неё, на мораль её (идеи покорности, страха, воздаяния и т. д.), на практику церковных иерархов, на организацию церкви.
В моём личном индивидуальном мифе идея Бога отсутствует полностью. В этом смысле я и называю себя атеистом (атеистом, в смысле отсутствия, но не анти-теистом, в смысле противостояния, как хочет окрестить меня Сергей Алексеевич). Не могу, однако, сказать, что вера в моём индивидуальном мифе отсутствует вообще. Так, я верю, например, в то, что область познания будет бесконечно расширяться (в пределах конечной человеческой истории, разумеется) и никогда не наткнётся на нечто принципиально непознаваемое. Я вполне отдаю себе отчёт, что это не точное знание, а элемент веры, результат экстраполяции тенденции развития науки.
Могу ли я со 100 %-й гарантией утверждать, что за пределами области познания, в моей «незаштрихованной области», я никогда не встречусь с сущностью «Бог»? — спросит меня Сергей Алексеевич. Со 100 % гарантией, разумеется, не могу. Пока же я верю, что не встречусь. Как Волошин писал о российском интеллигенте:
Он верил в Божие небытие…

В этом смысле я, действительно, не знаю, есть ли Бог, в этом смысле я, действительно агностик. Но Сергей Алексеевич должен ясно отдавать себе отчет в том, что пока идея Бога пребывает для меня в области неизвестного, она для меня ценностно равновелика любому другому неизвестно существующему-ли (ну, скажем, парапсихологии). Боюсь, что это не то, что ему хотелось бы! Ему хотелось бы, чтобы я признал, что не знаю, есть ли Бог, и одновременно выделил бы, приподнял бы эту идею над всем прочим неизвестным.
Этого я не могу, увы. Всерьёз говорить о ценности неизвестного — трудно! Можно лишь ограничиться суждениями типа: «если… — то». Не более.
Так что в указанных выше смыслах я готов себя назвать и агностиком и атеистом. Дело не в ярлыках. Дело в сути.
Так вернёмся же к миру атеиста, который якобы зажмуривается перед реальностью. Этот мир Сергею Алексеевичу представляется ужасом абсурда, гробом. Тут налицо смешение понятий. Дело в том, что мир атеиста, естественно, предназначен для атеиста. И если Сергей Алексеевич чувствует себя в нём неуютно, жутко, то только потому, что он не атеист. Но это не значит, что мир атеиста жуток имманентно (это всё та же ошибка Сергея Алексеевича — привычка к абсолютизации понятий). Поясню аналогией. Многие положения христианской догматики, христианского предания неверующему могут показаться смешными, нелепыми (например, насыщение пятью рыбами и пятью хлебами, да и само непорочное зачатие). Однако хорош бы я был, если бы на основании этого стал называть мир христианина смешным и нелепым! Я-то ведь понимаю, что в мире христианина надо быть христианином и его глазами воспринимать этот мир. Почему этого не понимает Сергей Алексеевич? Он-то рассуждает не о мире атеиста, а о впечатлениях христианина в мире атеиста!!! А это далеко не то же самое!
Христианин, услышав что вечной жизни нет, приходит в ужас и решает, что «все дозволено». Атеист принимает это как должное и принимает решение жить в этом мире и жить достойно, делая все максимально возможное. Маленькая аналогия. Один постоялец гостиницы, понимая, что через несколько дней ему уезжать, начинает свинствовать, пачкать пол и стены, ложиться в сапогах на кровать и т. д. Чего там, всё равно мне тут не жить, «все дозволено». Другой же — живет так, как положено жить человеку, потому что ему, независимо от того, свой ли это дом или временный, — самому противно жить в грязи и свинстве. Он даже временно не может жить непорядочно. В этом разница между карамазовской позицией и позицией атеиста.
Сергеей Алексеевич ставит в заслугу христианству то, что оно ставит «вечные вопросы» и перечисляет список этих вопросов-тайн. Ему кажется, что уже поставив эти вопросы — он на них отвечает. То же искреннее непонимание того, что истинность ответа надо ещё доказать и желаемое ещё не есть действительное. Этот же волюнтаристский принцип проявляется и в «вопросе о Шекспире». В ответ на моё замечание, что едва ли можно сказать, что Шекспир получил лопух на могиле, он приводит слова некоего лица, якобы остроумно заметившего, что неизвестно, согласился ли бы Шекспир на такое атеистическое бессмертие. Остроумцу я ответил бы, что, к счастью или несчастью, но результат не зависит от субъективного желания даже такого великого человека как Шекспир. Ну, пусть не согласился бы он? Что изменилось бы?
Ещё к вопросу о Шекспире. Мне очень жаль, что моё высказывание о вечной жизни Шекспира Сергей Алексеевич понял так, что, мол, будет он жить в игре актеров. Зачем же так плоско представлять дело? Не в игре актеров жив Шекспир, а в каждом из нас в отдельности и во всём нашем мире в целом. После него мир уже не может быть тем, что до него. Любовь каждой девочки — это в чём-то непременно ещё и любовь Джульетты, сомнения каждого юноши — это в чём-то уже и сомнения Гамлета, горе каждого отца — это и горе Лира. Вот что важно! Шекспир творил и нас — меня, тебя, Сергея Алексеевича, любого другого, даже если он сам этого не сознаёт. И здесь нет никакого культа гениев, как заметил кто-то из друзей Сергея Алексеевича. Шекспир взят лишь как общепонятный пример. Но в творение мира любой из нас вносит свой вклад. Я, например, убеждён, что через полсотни лет и самоё имя мое сотрётся, но хочу жить так, чтобы получить право думать, что в создание нашего прекрасного мира и я внес свой посильный вклад. А имя? — в имени ли дело?! Разумеется, хочется, чтобы тебя помнили, но это уже на втором месте, а не на первом. Иначе каждый стремился бы к славе Герострата.
Сергея Алексеевича и его друзей продолжает поражать, что же лежит в основе нравственности материалиста, атеиста. Вот, например, один из них пишет: «Из материализма не вытекает ни учения о ценности личности, ни этики самоотвержения и любви». «Этика вытекает из сознания и ощущения, что есть иные, нежели природные законы жизни»… Другому кажется, что «наша совесть говорит нам из таинственной глубины, и объяснять её методом проб и ошибок — это какое-то недоразумение».
Боюсь, что все такие высказывания основаны лишь на неосведомленности. Постараюсь объяснить, что я хотел сказать, и показать ошибку таких высказываний. Но прежде я хотел бы заметить, что в таком испуганно-недоверчивом отношении к попыткам естествознания познать человеческие проблемы религия не одинока. Я уже как-то отмечал это поразительное сходство мышления людей, которые должны были бы, казалось, принадлежать к разным лагерям.
Вот, например, в последнем номере «Вопросов истории» некий Козлов, решил, наконец, подвергнуть разносной критике всю биолого-географическую концепцию этнической истории, развиваемую у нас Л. Гумилевым. И вот, пожалуйста: «Обращение к естественным наукам в целях историко-социологических построений полно опасностей для тех наших учёных, которые недостаточно глубоко усвоили исторический материализм». Полно опасностей… А акад. Петровский в «Литературной газете» прямо-таки поражается попытками Ганса Селье биологизировать кодекс поведения. (Ганс Селье: «Любой принцип поведения должен основываться на биологических законах. Нравственно то, что биологически полезно для вас и для других»). А спроси такого Козлова или Петровского, не верующие ли они — они непременно заверят тебя в своей стопроцентной материалистичности.
Так неужели же действительно «этика самоотвержения и любви» внесена в человека извне и эволюционным путем не могла возникнуть?
Мне хочется начать разговор об этом с цитаты из письма ко мне девочки Лены С., в котором она объясняет, почему она хочет стать биологом и изучать морских животных. Она описывает, какое впечатление на неё произвели методы охоты на тюленей. Охотники ловят маленького тюленёнка и начинают его истязать. Тюлененок от боли кричит. И тогда-то ему на помощь отовсюду ползут тысячи тюленей и их встречают пулями… Я приглашаю Сергея Алексеевича и его друзей расставить моральные акценты в этой небольшой сценке.
Продолжать сейчас придерживаться убеждения, что мир живой природы — это мир борьбы всех против всех, — по меньшей мере неграмотно. Этология накопила буквально бездну фактического материала о том, что взаимопомощь и взаимовыручка, включая самоотвержение — не исключение, а норма поведения у большинства животных, в особенности стадных, общественных: дельфины и обезьяны, пингвины и антилопы, слоны и волки — примеров настолько много, что всех и не перечислишь. Сергей Алексеевич вполне может обратиться к любой монографии по этологии. Ещё до возникновения этологии эту особенность поведения животных прекрасно заметили писатели-анималисты, такие как Сетон-Томпсон, Ф. Моуэт и др.
Вообще, пресловутое представление о естественном отборе как «борьбе всех против всех» совершенно ошибочно связывают с именем Дарвина. Скорее оно восходит к его популяризатору-исказителю Хаксли. Сам же Дарвин в своей второй, к сожалению, куда менее известной книге «Происхождение человека и половой отбор» развивает прямо противоположную концепцию. Он прямо пишет о «моральном чувстве» животных.
Если вдуматься, в самоотвержении, в альтруизме животных нет ничего удивительного. Дело в том, что альтруизм хотя и невыгоден индивидууму, но выгоден виду. А отбор в природе происходит не по признаку индивидуальной полезности, а по признаку полезности для вида. Стадо, в котором все индивидуумы защищают, поддерживают друг друга, резко увеличивает свою сопротивляемость естественным врагам. Если особь приходит на помощь своим товарищам и, жертвуя собой, гибнет, то ценой этой гибели спасается 10 других особей, и виду это выгодно. В другом же стаде, без развитой взаимовыручки, дело обстоит наоборот. Особь-эгоист может, конечно, спастись, но 10 других погибнут незащищенные. Такой вид, состоящий из особей-эгоистов, уничтожается естественным отбором. Вид, состоящий из альтруистов, напротив, укрепляет свои позиции.
Всё это не моё изобретение. После Дарвина много писал об этом еще в 20-х годах в своей «Этике» Кропоткин, а Холдейн в «Факторах эволюции» даже приводит математический расчет эффективности «генов» альтруизма. Всё это, конечно, упрощение, альтруизм определяется не одним каким-то специфическим геном, но качественно вывод безусловно верен. Отбор, жестокий «звериный» отбор оказывается удивительно справедливым — он выбраковывает эгоистов, как вредных для вида в целом, и закрепляет в хромосомах склонность к самоотвержению и альтруизму.
В общем-то, всё это вещи общеизвестные. Уж о чём, о чём, а о том, как самки животных защищают своих детёнышей, известно и друзьям Сергея Алексеевича. Казалось бы, откуда это у них? Зверю естественно было бы спасаться самому! И здесь работает тот же самый механизм — виду оказывается выгодным самопожертвование!
То, что проявлялось уже у животных, у человека стало ещё более существенным. Тому есть много причин. Переход к прямо-хождению привел к существенным физиологическим перестройкам в организме первоженщин, сделал их более уязвимыми (на деталях я тут не останавливаюсь, хотя мог бы), т. е. более нуждающимися в защите. Резко возрос период беспомощности ребёнка (ребёнок человека вообще рождается более недоразвитым, чем детеныши других млекопитающих — это тоже связано с прямохождением). Изменение характера пищи привело к необходимости коллективной охоты на крупного зверя, что прямо-таки требует взаимовыручки. Наконец, человек впервые стал накапливать не только генетическую, но и социальную информацию, и резко возросла роль хранителей информации — стариков. Таким образом шансы на выживание получала лишь та орда, которая поощряла взаимовыручку, охраняла своих женщин, детей, стариков. А это, в сущности, и есть основа основ всей морали и этики. И эта основа основ запечатлелась в генетическом коде поколений.
Конечно, не нужно всё понимать упрощенно, что, мол, на каждую заповедь свой ген и т. п. Разумеется, нет. Кодируется не этика сама, а предрасположенность к совершению тех или иных поступков (так, как, скажем, наследуется не само заболевание туберкулезом, а предрасположенность к нему). Прошу прощения за грубость сравнения. Воспитание может, конечно, развить эту предрасположенность, а может и нацело подавить её, оставить нереализованной. Но, поскольку в последнем случае приходится именно подавлять заложенное природой свойство, любые человеконавистнические идеологии имели и имеют лишь временный успех и рано или поздно рушатся. И, напротив, проповеди любви и добра обладают удивительной устойчивостью в течение тысячелетий. Ибо они имеют основу в самой биологической природе человека.
Совесть потому-то и кажется «говорящей из таинственных глубин», что биологическая основа её закодирована уже на хромосомном уровне, вне контроля разума. Веления совести — не результат логического анализа, не следствие некоей принятой системы, а скорее сродни инстинкту. Если не вдумываться в их механизм, не пытаться подойти к ним с инструментом научного анализа, то они и впрямь покажутся неким чудом, чем-то появляющимся спонтанно, чем-то необъяснимым (так средневековому человеку, не подозревавшему о системе внутренней секреции, многие свои состояния казались необъяснимыми, беспричинными). Так, в общем-то, оно и быть должно. Очень часто человек не имеет времени для длительных размышлений о том, как поступить, да и не всегда размышления приводят к нужному результату (велик соблазн самооправдания). Поэтому должен существовать встроенный механизм сиюсекундных решений, настроенный именно на альтруистические поступки, подавляющий все соблазны. Необходим инстинкт совести, такой, какой есть у птицы, защищающей птенцов. У человека он, конечно, неизмеримо сложнее, ибо поведение его неизмеримо сложнее, но суть та же.
В своем «донкихотском» письме Юра Айхенвальд как-то заметил, что Дон-Кихот утверждает нравственность, ни на чём её не основывая. На самом деле это не так. Дон-Кихот — это предельное выражение человеческой сущности, присущего человеку природного добра, очищенного от всяких наслоений социального (старый спор о том, зол или добр человек от природы, не так уж бессмыслен).
Разумеется, природой заложена в человека не вся этика. С становлением общества, с образованием социальных связей появились и новые морально-этические нормы (например, все нормы, связанные с собственностью), которые не могла выработать природа. Механизм этих норм иной: они не инстинктивны. Неслучайно поэтому, что и прочность их различна. Человеку сравнительно легко украсть (под гипнозом это нетрудно заставить сделать), но почти невозможно убить (все попытки имитировать удар ножом под гипнозом приводят к нервному срыву).
Между прочим, наличие в человеке генетически заложенных нравственных устоев великолепно демонстрирует широко известный параллелизм как положительных, так и отрицательных черт однояйцевых близнецов. Ничего подобного не наблюдается у двуяйцевых. Странное обстоятельство, если считать мораль внесенной извне, данной свыше.
Если уж говорить о том, что принципиально отличает человека от животных, то это вовсе не этика самоотвержения, а прямая противоположность ей — бессмысленная жестокость, корыстность и т. д. и т. п. Животное-фашист немыслимо, Бухенвальд у животных немыслим. Почему так получилось у человека? Почему начинают давать сбой природой заложенные механизмы? (Кстати, странное отличие от животных, если рассматривать человеческую душу, как данную свыше). Думаю, что дело в том, что у человека впервые в истории Земли скорость изменения условий жизни на много порядков превысила скорость эволюционной адаптации, ибо социальная среда меняется неизмеримо быстрее природной. Налицо разрыв между по существу старым (эволюционно) организмом и новой средой. Физиология человека не могла приспособиться к взрывам водородных бомб. Психология — к массированным средствам пропаганды, к новым социальным структурам.
Всё это ставит человека в такую ситуацию, с которой никогда не сталкивалось ещё ни одно животное. Можно было бы придти в отчаяние, но, к счастью, человек наделён и инструментом для преодоления таких кризисных ситуаций, инструментом, какого лишены животные, — разумом! Мы не вправе уйти от вызова, который нам бросает новая ситуация — и я уверен, что человек сможет достойно ответить на этот вызов. Я верю в мощь человеческого разума (вот, пожалуй, ещё один элемент веры в моём индивидуальном мифе).
Мрачные ожидания учёных из «Римского клуба» не кажутся мне обоснованными, хотя такие прогнозы безусловно полезны — полезны, как сигнал тревоги. Гудок пожарной сирены нужен, но если он раздался, то это не значит, что город сгорит, скорее напротив, что он спасётся. Великолепная иллюстрация — нынешняя всемирная кампания за сохранение окружающей среды. Я уверен, что она даст результаты.
В этой связи мне хочется позвать себе на помощь Бертрана Рассела: «В наш опасный век мне встречаются многие люди, которые, как мне кажется, питают самые нежные чувства к страданиям и смерти, а когда в них вселяют надежду, это раздражает их. Они думают, что надежда безрассудна и что, безответственно склоняясь перед безысходным отчаянием, они просто смотрят фактам в глаза. Я не могу согласиться с ними. Сохранение надежды в нашем мире сегодня взывает к нашему уму и к нашей энергии. Ни страдания, ни безрассудство не представляются мне частью неизбежной судьбы человека».
Напомню, что Б. Рассел — автор известной дилогии, одна из частей которой так и называется: «Почему я не христианин?»
Говоря о материалистическом понимании феномена совести, мне хотелось бы подойти к вопросу ещё с одной стороны. Помните, ещё года два назад мы обсуждали вопрос о побудительных мотивах действий человека, и я высказал точку зрения, что таким мотивом является желание внутреннего комфорта. И помню, как я был поражен, познакомившись впервые с работами Ганса Селье по теории стрессов: в них я нашёл ту же самую мысль, только выраженную на точном языке физиологии.
Я не намерен излагать здесь его работы, о них много написано. Коротко — речь идёт о неспецифической гормональной реакции на экстремальные воздействия, как положительные, так и отрицательные. Такие гормональные реакции побуждают человека действовать в направлении уменьшения стресса, в частности, дистресса — отрицательного стресса. И Селье указывает, что одним из сильнейших дистрессов является осознание того, что ты действуешь во вред окружающим или хотя бы бесполезен им. Отсюда сигнальная гормональная реакция и воплощение её в действие.
Я отдаю себе отчёт, что столь «грубый» материалистический подход вызовет инстинктивный протест Сергея Алексеевича и его друзей. Хуже он или лучше религиозного? Дело вкуса. Я не считаю, что материнство становится хуже от того, что ребёнок родится в крови и грязи. Всё это уже бывало в истории. Хуже ли Шекспир миннезингеров с их культом Прекрасной Дамы?
А тело пахнет так, как пахнет тело,
Не как фиалки нежный лепесток…

Да ещё ближе ситуация, сложившаяся с появлением Дарвина, — сколько было комического негодования по поводу наших волосатых предков! Неужели будем всё повторять сначала?
В одном из последних писем Сергей Алексеевич приводит действительно очень смешные слова В. Соловьева о том, что русским нигилистам свойствен такой силлогизм: «Человек произошел от обезьяны, следовательно, будем любить друг друга». Хорошо сказано, но, может быть, не так уж неверен силлогизм? Уж если обезьяны умеют любить друг друга, так неужели мы, люди, с нашим разумом, не сможем их превзойти?…
Я расписался, но мне хотелось бы сделать ещё несколько замечаний по более частным вопросам. Я открываю письмо учёного друга Сергея Алексеевича, которого тот выбрал в арбитры нашего спора, и многое в нём меня удивляет. В частности, его утверждение, что, мол, неважно, улучшает или ухудшает мораль христианство, может вполне ухудшить, но это уже неважно, важно, что оно ведет ко Христу??! Вот уж, простите, если вопрос ставится так, то давайте лучше поговорим о погоде. Уж лучше без религии, чем с религией, оправдывающей (чем бы то ни было!) аморализм.
Второе, что меня огорчило, — это абсолютно неверное освещение естественно-научных проблем. Например, трактовка «Бритвы Оккама» в естествознании. Отказ от беспредельного введения новых сущностей вовсе не означает отказа от их введения вообще. Новая сущность вводится в науку тогда, когда возможности старых полностью исчерпаны. Не будь этого, и науки никакой бы не было! Но тогда и только тогда, когда исчерпание действительно полное. Яркий пример — введение Планком сущности «квант» перед лицом так называемой ультрафиолетовой катастрофы. Анологично дело обстояло и с Ньютоном, о котором пишет учёный друг Сергея Алексеевича, и с введением новых типов взаимодействий. Примеры эти являются не опровержением, а ярким подтверждением оккамовского принципа в естествознании.
А вот с биологическими полями Гурвича (да и с самими митогенетическими лучами, кстати, хотя о них в письме и не упомянуто), и с теорией номогенеза Берга дело обстояло иначе. Эти сущности были введены несвоевременно, в нарушение принципа Оккама, и оказались неплодотворными, мертворожденными. (Замечу, кстати, что совершенно неверно утверждение, что главное возражение учёных против номогенеза состоит в том, что он оставляет якобы место для Бога. Во-первых, это само по себе неверно, ибо номогенез, верная или неверная, но чисто естественно-научная гипотеза и Бог тут ни при чем. А обвинять в этом — так даже теорию относительности обвиняли, но не учёные же! Во-вторых, такого обвинения просто ни один учёный не делает. Очень полная сводка аргументов против номогенеза есть в одном из летних номеров «Природы» за прошлый год. Ни один из них даже не упоминает о Боге! Там же, помнится, рассматриваются и трудности эволюционной теории, к которым апеллирует номогенез. Я мог бы сделать здесь то же, но лучше отошлю к литературе. Нас это уведёт в сторону.)
Хотелось бы думать, что всё это должен знать учёный друг Сергея Алексеевича. Но вот, гляди ж ты — и тезис о том, что накопление информации резко снижает энтропию системы, он считает лишь красивой метафорой. А это вовсе не метафора, а точное термодинамическое описание феномена культуры. Отошлю его хотя бы к Шредингеру, к Шеннону. Как-то неудобно даже писать об этом. Или, может быть, смущает язык описания? Но мне всегда казалось странным, почему в применении к человеку непременно должен использоваться только метафорический неоднозначный язык, а не точное математическое описание, если оно в том или ином случае возможно?
Немного об идеях страха, покорности и корысти в христианстве, о которых столь много пишут все корреспонденты, и особенно юная знакомая Сергея Алексеевича. Мне понятно, что они хотят сказать, понятен и пафос цитируемой статьи Аверинцева, которую я хорошо знаю и в своё время с интересом прочёл. Но боюсь, что у моих оппонентов речь идёт не о реальном историческом христианстве, а о чём-то таком, чем они хотели бы его видеть. В реальном же историческом христианстве, увы, за немногими исключениями подвижников, страх — это страх, корысть — это корысть, покорность — это покорность. И не надо вовсе уж винить не понявший его народ. «Рабы, во всём повинуйтесь господам вашим по плоти, не в глазах только служа им, как человекоугодники, но в простоте сердца, боясь Бога» (Колосс, гл. 3, ст. 22). Как могло быть слово Божие сформулировано столь двусмысленно? (двусмысленно ли?).
Возражая против толкования Сергеем Алексеевичем некоторых мест Библии в переносном смысле, я вовсе не хочу обвинить его в нечестивости. Я хочу лишь напомнить, что в течение тысячелетий всё это воспринималось в буквальном смысле (да и сейчас: это единоверцы Сергея Алексеевича упрекают его в нечестивости, а вовсе не я). В течение тысячелетий не было рядом разъясняющего, что всё это лишь форма, лишь способ выражения каких-то иных истин!
Сколько вреда это принесло, да и принесет ещё!
Не могу не заметить также, что не понимаю утверждения Сергея Алексеевича, что Божественное откровение непременно должно было быть понято разными людьми по-разному. Ведь речь идет об откровении, непосредственно, внечувственно (!) вложенном в душу человека! Если и оно воспринято с искажениями, то чем же тогда оно отличается от обычного человеческого познания вообще?
Одно место в письме знакомой Сергея Алексеевича мне вообще непонятно. Речь идёт о том, что в христианстве-де покорность базируется на чувстве вины, основа которого — первородный грех. Я этого не понимаю. Чувство вины мне хорошо знакомо лично. Но это всегда вина индивидуальная, конкретная. Лично я свою вину ощущаю как неискупляемую, требующую непрерывного соотнесения с нею всех своих поступков, до самой смерти. Мне понятно такое чувство и у многих знакомых и друзей: это может быть оппенгеймеровский комплекс, комплекс бездействия, но каждый раз это весьма лично. Но первородный, библейский грех — это ведь что-то совсем иное, и я не могу воспринять его иначе как нечто дикое и несправедливое. Я хотел бы, чтобы мне это разъяснили. Боюсь, впрочем, что от меня просто отмахнутся, как это было в случае с апостолом Петром (а я этого искренне не понимаю!).
Высказывание уважаемого мною друга Сергея Алексеевича о том, что весь комплекс понятий о добре и зле вырос из христианства, представляется мне явным преувеличением и искажением истины.
Я не говорю уж о том, что история духовных исканий Ганди изображена им едва ли верно. Важнее обратить внимание на всю историю индуистской и буддийской культур в целом, начиная с сокрушенного сердца Ашоки (слова Г. Померанца) до наших дней… Аналогичное стремление (неосознанное, конечно) исказить историческую перспективу содержится и в высказывании другого моего оппонента о том, что наблюдается развитие христианской традиции и распад иудаизма (?!). Утверждать это сейчас — значит закрывать глаза на общеизвестное, включая феномен Израиля.
Вот, пожалуй, главное, что я хотел бы сказать по письмам Сергея Алексеевича и его друзей, хотя и не всё. В этой же связи не могу не вспомнить последнего письма Володи К. со стихотворением Шарля Пэги «Свобода». Оно привело меня в полный восторг. Если бы существовала какая-либо концепция веры, которая могла бы привлечь меня, то именно та, которая изложена у Пэги (я уж тут не говорю о высокой поэтичности самого стихотворения). Просто прекрасно! Большое спасибо Володе за него. Его просто не грех бы прочесть и некоторым из друзей Сергея Алексеевича.
Что касается письма Гриши на религиозную тему, то в сущности я с ним согласен. А в тех местах, где не согласен, Гриша и сам это чувствует и оговаривается. «Ты со мною, видимо, не согласишься». Так дело обстоит, в частности, с тем местом его письма, где высказываются сомнения в честности спора со стороны оппонентов. Этого не следовало делать даже «в сослагательном наклонении».
***
Апрель 1975

 

(Владимирская тюрьма)
Назад: С. А. Желудков Письмо корреспондентке Л. (от апреля 1975)
Дальше: Г. С. Подъяпольский Письмо К. А. Любарскому (от 09.05.1975)