Корреспондентка И.
Письмо С. А. Желудкову (от ноября 1974)
Дорогой о. Сергий!
Новая переписка продолжает и, на мой взгляд, значительно накаляет одну из важнейших Ваших тем — тему «анонимного христианства». Ваши мысли по этой проблеме уже давно меня одновременно и вдохновляют, и весьма настораживают.
Не может не вдохновлять столь радостно и живо ощущаемая Вами общность хоть и различных по воззрениям людей — верующих во Христа, представителей других вероисповеданий, тех, кто стоит вне веры, — но одинаково несущих на себе Его «легкое бремя» любви и добра.
Не может не вдохновлять крепнущая под впечатлением от Ваших работ убеждённость, что в человеке на самой глубине, в самых истоках личности есть нечто очень простое и насущное — как дыхание, как хлеб, как сама жизнь — и именно это бесконечно простое и бездонное «нечто» роднит его с другими душами, «по природе своей христианками». А это значит, что возможность понимания и связи между людьми «кореннее» любых разногласий. «Чем глубже зачерпнуть, тем общее всем, знакомее и роднее», — писал Л. Н. Толстой Н. Н. Страхову в 1892 г. От себя добавлю, что только тогда затеплилось во мне личное чувство Церкви, когда привелось понять, что Она, быть может единственная, вот так, всем Существом, настроена на этот общечеловеческий корень и центр, что из этого бесхитростного материала состоит Её единое Тело, Её Душа.
Не может не вдохновлять Ваша способность высоко и справедливо ценить тех, кто в трудной обстановке неверия утверждён в постоянном союзе с совестью, в самоотверженной доблести сердца, и Ваше настойчивое стремление «географически» отнести этот духовный феномен к зоне, непосредственно примыкающей к христианству, определить его как самый «порог» нашей веры.
Вы акцентируете внимание на удивительном сходстве смежных областей — «христианства воли» и «христианства веры». Но ведь ощущения разительности сходства можно добиться, лишь показав всю разительность различий.
«Анонимное христианство» мне, как и Вам, кажется «рубежом». Но в двояком смысле можно рассматривать всякий рубеж: он ближе всего к другой земле и способен стать исходной позицией для последующих шагов уже по этой, новой земле, но он способен оказаться и прочной стеной, преграждающей путь. Вернее, он в равной степени и то, и другое сразу.
Для Вас этот рубеж, этот порог драгоценен сам по себе, и даже в первом качестве — в качестве «исходной позиции» — Вы не склонны его рассматривать. Вы считаете, что прекрасно так, как есть — и так тому и быть: одному вера, другому «добрая воля». Но заметьте: Ваш уважаемый корреспондент, остро полемизирующий с Вами с позиций «агностицизма», в этом пункте — в разделении веры и воли — идёт, по существу, за Вами: забыв хотя бы вскользь сказать, что «христианство веры» невозможно без мощного волевого импульса, что вера требует непрестанного укрепления воли, Вы тем самым отдали волю «другому ведомству» и подсказали один из лейтмотивов ответного письма, в котором мужество и сила, волевая стойкость определяет специфичность атмосферы «честного неверия». Конечно, Ваш друг может не знать, что к тем, кто, по его мнению, пребывает в немощной покорности, обращён строгий призыв Апостола: «Бодрствуйте, стойте в вере, будьте мужественны, тверды» (1 Кор 16.13). Но мы должны сказать ему об этом.
В переписке есть ещё один момент — и момент принципиальной важности — в котором Ваш оппонент, непримиримый в большинстве других случаев, неожиданно вторит Вам, едва ли не полностью совпадает с Вами. Привожу соответствующие цитаты из Вашего реферата и письма Вашего друга-«агностика». Вот что пишете Вы, сравнивая «христианина веры» и «христианина воли», или «анонимного христианина»:
Но у нас, в Христианстве веры — наследственный и личный религиозный опыт, у нас молитва, таинства, чудеса, у нас надежда, от которой дух захватывает. А у него («анонимного христианина» — И.) ничего этого нет, он поклоняется и служит, служит Богу совершенно, так сказать, бескорыстно, не ожидая себе никакой награды, никакой Вечности, из одного, можно сказать, воистину чистого, свободного уважения. Это возвышает его в моих глазах чрезвычайно.
И в конце реферата:
Согласен ли я вот так, ничего не зная о Боге, без всяких расчётов и гарантий, свободно преклониться пред этой красотой, её избрать в решающий принцип моих стремлений и действий? Вот подвиг свободы, который с точки зрения Христианства веры заслуживает высочайшей оценки. Достойно жить в неизвестности. Вот девиз мужества и свободы, при исполнении которого бывает радость великая на небесах (подчеркнуто мною, И.).
Вы благородно стремитесь во всей полноте показать достоинства действительно достойных, и в целом к Вашей позиции нельзя не отнестись с совершенным сочувствием. Но именно такая форма выражения этой позиции вызывает несогласие и тревогу.
Представьте, например, что эти Ваши строки читает не Ваш оппонент, столь непримиримо относящийся к вере, но человек, который с симпатией относится к ней и в данный момент колеблется, не перешагнуть ли ему «пограничную черту». Мне кажется, что под впечатлением Ваших слов он уже занесенную было ногу с готовностью водворит на место. Он не без удовольствия узнает себя в Вашем парадном портрете, хотя, наверное, скромно откажется от героического ореола, на котором Вы настаиваете. Но он неизбежно отметит и то, что портрет Ваш написан на фоне — и фоне контрастном, — на котором проступают куда более негероические и даже нравственно-сомнительные для современного глаза черты «просто христианина».
В самом деле, Вас восхищает, что он, «честный агностик», отдал себя бескорыстному служению добру — а кто, следовательно, корыстен? Ведь Вы? Ведь всякий христианин? Он не ждёт никакой награды — а кто, следовательно, ждёт? Он преклоняется перед Красотой без всяких расчетов и гарантий, свободно — а кто, следовательно, наоборот? И смотрите, как этот Ваш облик христианина, лишь в «подтексте» намеченный Вами, охотно «выявляет» и дополняет Ваш друг и оппонент в своих рассуждениях о христианской идее воздаяния:
Сама мысль о плате, воздаянии вводит в мораль, в поведение — корысть. Это уже безнравственно с моей точки зрения. Я, видите ли, должен быть честным и смелым, добрым и щедрым потому, что мне за это заплатят. Не важно, в чём эта плата состоит, неважно, что ею является спасение души. Плата велика, но это плата.
Стану ли я настаивать, что корысть, намёком отмеченная Вами и напрямик — Вашим другом, в христианстве отсутствует? Нет, напротив, с готовностью соглашусь и с Вами, и с Вашим оппонентом. Но я стану настаивать на том, что корысть есть, но не та, над которой можно бескорыстность анонимного христианства возвысить, а как раз та, которая недоступно сияет над этой бескорыстностью. Она неизбежно не может быть принята с позиций неверия, потому что вряд ли правильно понимается им.
И столь же неизбежное непонимание со стороны самого умного агностика касается таких компонентов веры, как страх, покаяние, покорность, суд. Очень показательно, что Ваш уважаемый корреспондент, который более чем кто-либо по своим личным достоинствам соответствует высокому содержанию, вкладываемому Вами в понятие «анонимный христианин», как раз и нарушил иллюзию спокойного соседства «христианства веры» и «христианства воли». Ведь весь набор его «претензий к христианству», обвиняемому в корысти, страхе, смирении и т. д., есть не что иное, как пограничные столбы, означающие, что тут начинается заповедная зона, которую не постичь извне и которая по-прежнему составляет «для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие».
Посмеем ли мы сказать Вашему другу, что страх, суд, воздаяние, покорность — лишь второстепенные компоненты христианства? И верно ли, точно ли искать по каждому пункту «обвинения», предъявляемого христианству, компромиссные, примиряющие объяснения «с точки зрения современного научного сознания»? (Так иногда делаете Вы, когда пишете, например, что «страх и воздаяние в Писании имеют не абсолютное, а исторически-воспитательное значение», или что противопоставляя веру и «дела закона», Павел под «делами» разумел обрезание — и не сверх того. Коли так, то каким же плоским и преходящим оказывается глубочайший текст Апостола!)
Мне представляется, что «сильнее» и, быть может, полезнее для существа разговора был бы такой ответ Вашему другу:
Да, страх, смирение и др. — это глубинные, огромные пласты христианской веры. И поэтому большая просьба к Вам — будьте осторожнее! К сожалению, в своей оценке этих пластов Вы пользуетесь привычными для Вас представлениями и ассоциациями, совсем «не работающими» здесь. Помните, что «здесь», в нашей области, нельзя, по Евангельскому предупреждению, пытаться приспособить для нового вина старые мехи. Это должны быть совсем новые мехи. Но Вас сбивает то, что называться они будут, как и старые — «мехами». Привычный звук провоцирует Вас на мысль, что Вы имеете дело с привычной сутью. Например, то, что в христианстве называется «страхом», обозначает состояние, которое Вы с детства привыкли презирать; то, что в христианстве зовут «покорностью», есть не что иное, как то, что ненавидит всякий порядочный человек. И что ещё может значить чудовищное слово «корысть» кроме того, что оно значило всегда и везде?
Страх есть страх. Покорность есть покорность. Корысть есть корысть. Так ли? Нет, не так!
Позвольте поделиться с Вами наблюдением, что непримиримые противоположности распределяются не по контрастным терминам, не по «антонимам», а как ни удивительно, оказываются объединенными под «крышей» одного и того же слова.
В самом деле, что, к примеру, может более противостоять любви святой, нежели падшая любовь? Но то и другое зовется одинаково — «любовью». Страшна ли истине открытая ложь? Нет, но когда ложь предстаёт в обличье истины или даже является правдой, но правдой однобокой — вот когда она может соблазнять (недаром же чёрт обличен как «лукавый» в точном русском словце).
Христианство открыло нам великое противостояние таких понятий, как Жизнь — жизнь, Смерть — смерть.
Но теперь постарайтесь не отпрянуть от парадокса: есть Страх, прямо противоположный тому страху, который Вы имеете в виду, и никакая Отвага по непримиримости противостояния страху с ним не сравнится. И то же Покорность — лютый враг покорности. И то же Корысть, начисто отменяющая возможность всякой корысти. Что касается последней, то на её счёт существует блестящая и точная характеристика С. С. Аверинцева в статье «На перекрестке литературных традиций» («Вопросы литературы», 1973, № 2). Считаю возможным подробно процитировать её:
Если только абсолютная ценность и впрямь существует и её возможно «стяжать», то не домогаться её со всей сосредоточенной алчностью скупца, не трястись над ней, не ползти к ней на коленях, со страхом и надеждой, со слезами и трепетом, позабывая о достойной осанке, — это уже не героическое величие духа, но скорее странное омертвение и оцепенение души, её «ожесточение». Тот, кто способен здесь быть «бескорыстным» и «незаинтересованным», по-видимому, не понимает, что такое — абсолютная ценность.
Конечно, словосочетание «абсолютная ценность» — это наше, новоевропейское выражение, которое всё ещё слишком отвлеченно и умственно; Новый Завет говорит на ином языке. Но как раз то, что слово «ценность» связано с меркантильным кругом представлений, совсем не плохо; соответствующие евангельские притчи тоже апеллируют к образам алчного стяжания. «Подобно Царство Небесное сокровищу, зарытому в поле, которое, найдя, человек утаил, и от радости о нём идёт и продает всё, что имеет, и покупает поле то. Еще: подобно Царство Небесное купцу, ищущему хороших жемчужин, который, найдя одну драгоценную жемчужину, пошёл и продал всё, что имел, и купил её»…
…Подумать только, что происходит! Вот уже перед нашими глазами поставлен, как эмблема и увещание, не идеал расточающего героя, но куда более скромный образ приобретающего купца; поставлен же он затем, чтобы во мгновение ока непостижимо преобразиться. Ибо прав только «благоразумный купец», то есть приобретатель, без остатка устремивший свою жадность на абсолютное, и прав он не как-нибудь — не эстетически, не этически, но именно абсолютно; этим имплицируется, что всякая иная жадность, хотя бы краешком глаза косящая на что-либо, кроме абсолютного, абсолютно неправа: её осуждение носит не эстетический, не социально-нравственный, а онтологический характер. Что делать! За «драгоценную жемчужину» отдают всё, решительно всё — и ни на кодрант меньше. Поэтому Евангелие, благословив корысть «благоразумного купца», именно тем самым с неслыханной строгостью осуждает самую, казалось бы, невинную заинтересованность в земном благополучии, самую скромную заботу о завтрашнем дне. «Итак, не заботьтесь и не говорите: „что нам есть?“ или: „что пить?“ или: „во что одеться?“».
Почему, собственно? Никоим образом не потому, что состояние сосредоточенной озабоченности само по себе неизящно, или низменно, или недостойно мудрого; образ купца как раз и есть парадигма такого состояния. Цель не в достижении принципиальной беззаботности по отношению ко всему вообще — беззаботности героической, или кинической, или просто игровой. Цель, напротив, в полном сосредоточении ума на одной великой заботе: как стяжать и как сберечь «жемчужину» — абсолютную ценность? Нехорошо богатеть; почему? Не потому, что сама по себе воля к неотступному поступательному приумножению благ должна быть признана недолжной, положим, по контрасту с этикой аристократического жеста и независимой осанки; совсем нет, воля эта слишком хороша, чтобы тратить её на пустое и преходящее; её надо без остатка направить на истинное «стяжание», оправдывающее себя в самой конечной, самой последней перспективе: «Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут; но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют, и где воры не подкапывают и не крадут».
Думаю, здесь дан исчерпывающий ответ на «обвинение» христианства в корысти. Поэтому перейду к следующему пункту «обвинения». В переписке прозвучал такой мотив: у христианина есть надежда на воздаяние за его добрые дела, есть великая радость предчувствия Жизни Вечной, а у «анонимного христианина», у «честного агностика» ничего этого нет, и оттого первому живётся теплее и благополучней, второму — суровей, горше и по-своему героичней (я огрубляю, но суть такова).
Чтобы пояснить представителю «честного неверия», что такое «благополучие верующего», попробую прибегнуть к привычной христианской образной антитезе света и тьмы, сна и бодрствования.
Представим, что ночь сошла на землю, мир погружен во тьму. Никто не знает, где начало этой тьмы, где конец.
Ночь требует сна, и большинство людей спит. Им легче всего: сон — естественное состояние ночью. Есть другие — им не по себе: беспокойно, страшно, зябко, они хотят и не могут заснуть и видят только беспросветную тьму вокруг. Тогда они пытаются оглушить себя, забыться. Таких тоже много. Их «наркомания» выступает и в своей собственной, и во многих других личинах: алкоголизма, «сексуальной революции», политиканства, богемности, пустословия, а иногда в высоком статусе «творческой лихорадки», одурманенности работой, когда можно не думать, ночь или день на дворе.
Но есть третья — их куда меньше, и в мире, где царит тьма, они кажутся непонятными, даже больными, ибо от чего-то среди ночи тянутся к Свету. Правда, для них существует лишь свет Луны, и они не верят, что этот свет неглавный, вторичный, отраженный от Солнца, ибо их установка — доверять только «фактам», только тому, что «включено в их опыт», а Солнце не может не оказаться за пределами опыта ночи. Но даже это вторичное лунное притяжение так велико, что эти немногие встают и, повинуясь приказу Света, вырываются из духоты тесных комнат. По краю карниза, над самой бездной пролегает их путь, но шаг их безупречно точен и радостно свободен. Это ли не чудо, с которым мы сталкиваемся ежедневно? Иные к нему привыкли, а иные не перестают поражаться и по-разному пытаются определить источник тайны этого безошибочного движения к Свету, называя его «доброй волей», «нравственным инстинктом», «анонимным христианством» и т. д.
Наконец, есть ещё и такие, с которыми среди ночи произошло чудо ещё большее: им утро подало свой Знак, послало свою Весть. Подало знак — и они проснулись, и увидели ночь вокруг и бездну под собой. Надо запомнить: проснувшись, они одновременно узнали и о Солнце, и о Бездне. И если Вы говорите, что они благополучны, то знайте, что они благополучны так, как может быть благополучен человек, очнувшийся и обнаруживший себя занёсшим ногу над пропастью. И если Вы говорите, что им легче, чем другим, то потому, что они надеются на Солнце, а живут в ночи, и нет более чуждых миру ночи, чем они, бодрствующие. И ещё: бездна перестаёт быть безразличной пробужденному («лунатик» не подозревает о ней и она не интересуется им), но и пробужденный перестаёт быть безразличным бездне. И если кому-то не доводилось обнаруживать себя на краю Бездны (Бездны внутренней)! — пусть он при этом десятки раз имел дело с самой острой внешней опасностью, — ему не следовало бы спешить с судом и осуждением Суда и страха Божьего.
Поверьте, надо иметь бесстрашие и решиться на тот страх, который открывается в вере, и только в ней.
Это совсем особый, как мне представляется, страх — по внешности он всё тот же страх за себя, который многим знаком, по сути же — это страх от себя, страх от вида внутренней жизни своей, её подполий и закоулков. Этот страх противоположен всякому другому страху — ведь это страх не перед лицом тьмы, а перед лицом света, не перед лицом злодейства и ужаса, а перед лицом добра и справедливости. От преследований совесть может скрыться, от печального и тихого Взгляда ей некуда деться.
И вот что ещё я чувствую в связи с проблемой страха в христианстве. Страх Божий — это не только наш страх о себе (от вида себя), но это именно «страх Божий» — страх Бога за нас.
И вообще во всех подлинных наших состояниях Бог с нами и в нас.
В реферате Вашем, уважаемый о. Сергий (извините, что мне приходится обращаться попеременно то к Вам, то к Вашему другу), — в реферате Вашем есть прекрасное место, где говорится, что «Бог — не благополучный Зритель», что через Сына Он участвует в трагедии мира и абсолютно сострадает нам — страдает с нами. (Здесь, мне кажется, весь ответ на «бунт» Ивана Карамазова.)
Новый Завет открыл нам:
Бог в каждом невинном страдании — Страдающая Сторона.
Бог в Жертве Искупления, ведь Жертва человечества, принесённая за грехи человеческие Богу, есть Сын Божий. Какова же доля Бога — доля Отца — в этой Жертве Богу! Бог принимает Жертву, принося Её.
И так же точно Бог присутствует в страхе Божьем: Он устрашает нас, страшась за нас. Ибо Он — Отец.
Наконец, последнее, о чём хотелось бы сказать, — о христианской покорности. Первое, что ложится на сердце — необходимость как-нибудь передать, что в смирении — подлинно высокий подвиг и подлинно освобождающая красота нашей веры. Так же, как христианская корысть, направленная на стяжание «жемчужины», освобождает от всякой иной корысти; так же, как страх в вере требует бесстрашного освобождения от снисходительного отношения к себе, бесстрашного прохождения в глубь мыслей, поступков и мотивов этих мыслей и этих поступков, так же христианская покорность обозначает прежде всего освобождение от рабской покорности себе, своим страстям, своей «самости». А не эта ли покорность человека самому себе есть основа всякого земного рабства? Итак, смирение перед Богом означает независимость в отношении своей гордыни.
Мне кажется, что смирение, как и страх в вере, основано на чувстве вины, корень которого — «первородный грех». Вот на этом чувстве вины и хотелось бы остановиться, потому что, как мне думается, это едва ли не главный «пограничный столб», едва ли не самый строгий «страх порога». Именно здесь для меня открывается существенное различие между «анонимным христианством» и «христианством веры»: в первом (при всех уточнениях и оговорках) преобладает «комплекс порядочности», во втором — «комплекс вины», оттого для первого столь естественно чувство собственного достоинства, для второго — покаяние.
Отнюдь не значит, что носители чувства собственного достоинства могут быть заподозрены в личной нескромности. Отнюдь. И как правило, это достоинство добывается «анонимным христианством» с потом и кровью, оно — венец его внутренних трудов, оно становится оплотом и силой, краеугольным камнем его личности. Но «там», в неверии, оплот, «здесь», в христианстве — препятствие. Там — сила, здесь — слабость. Там — краеугольный камень, здесь камень преткновения. Ибо от чувства собственного достоинства до гипертрофированного чувства человеческой самоценности — один шаг. А ещё шаг — и человек, который «звучит гордо», обрушивается на веру, которая якобы толкает к сотворению кумиров (хотя только вера в Единого Бога абсолютно запрещает идолопоклонство). Он обрушивается на веру, но не замечает, что давно сотворил себя кумиром. И он оглядывается вокруг себя и не видит идолов, и гордится собой, и невдомёк ему извлечь бревно из собственного ока.
Не оправдываются ли по сей день слова Господа, что Он не к праведникам пришел, а к грешникам? «Анонимное христианство» оттого и представляется мне пограничной зоной, которая не только подводит вплотную, но и не пускает к христианству, что почва его весьма благоприятна для характерного современного «праведничества». В самом деле, легко ли переступить порог утвержденности в себе, в своей порядочности? Легко ли прийти к абсурдному выводу, что надо бы отправиться искать добра и правды в неведомую землю, в то время как они давно уже кажутся прочно обретенным достоянием? Ведь от добра добра не ищут…
Но тому, кому все-таки мало этого достояния, кто готов решиться на продажу всего своего «имущества» и на стяжание «жемчужины» Духа, надо знать, что нельзя идти в веру и не отдать за неё всё. Нельзя идти в веру и оставить при себе кое-какие из прежних благополучных ощущений, сохранить прежнюю достойную осанку во всех отношениях порядочного человека. Пусть он не надеется, что находясь в вере и преодолев в себе то-то и то-то, достигнув огромными трудами тех-то и тех-то духовных целей, можно вновь обрести покой и прошлое чувство самоудовлетворения. Напротив, придётся идти ещё дальше по пути глубочайших саморазочарований — ведь он приблизится на шаг к Свету святости, и этот Свет проникнет в те закоулки души, которые до сих пор прятались от него или которые он от себя успешно прятал. Пусть он не надеется на компромиссы — он утеряет былое достоинство и былую гордость.
Будет достоинство, но совсем другое достоинство.
Будет гордость, но совсем другая гордость.
Будет и любовь к себе, но иная любовь.
Вот и всё, что хотелось сказать. Адресую это письмо Вам, дорогой о. Сергий, Вашему уважаемому корреспонденту и ещё кому-то третьему — тому, кто готов переступить «порог».
Ноябрь 1974
(Копия этого письма была переслана о. Сергием К. А. Любарскому во Владимирскую тюрьму.)