“Никто из вас, детей, не доставлял нам столько мучений и беспокойства, как Ингмар”, – писал Эрик Бергман дочери Маргарете на ее девятнадцатилетие в 1941 году. Меткая характеристика отношения родителей к тинейджеру, а затем и к взрослому сыну. Жесткие слова пастора разом нейтрализуют то, что он говорит об Ингмаре выше в этом же письме; там он называет его славным мальчуганом, веселым и приветливым, которого все любили и с которым невозможно обходиться строго.
Теперь же, стало быть, мучения и беспокойство. Ингмар Бергман легко поддавался чужому влиянию, отличался вспыльчивостью и неуравновешенностью. Вот сию минуту был жестким, бесчувственным, а уже секунду спустя – мягким, сентиментальным и беспомощным, как младенец.
Светлую картину понять легко. Судя по всему, Ингмар Бергман был очаровательным, хотя и странноватым ребенком. Он играл куклами сестры, и сообща они устраивали нечто вроде театра с персонажами, заимствованными из Маргаретина шкафа с игрушками. Ингмар Бергман более-менее реквизировал маленькую сестрину сцену, первые подмостки режиссера, впоследствии прославившегося на весь мир. Они ставили собственные пьесы, и Ингмар Бергман послал бабушке контрамарку, дающую право присутствовать на премьере “Птенчика” Сельмы Лагерлёф, и, пользуясь случаем, заодно поблагодарил за эпидиаскоп. “С его помощью я рассчитывал добиться наиболее удивительных эффектов”, – сообщил он Анне Окерблум в июле 1928 года. А много лет спустя Эрик Бергман писал в письме к дочери: “Помнишь, как вы играли в театр и Малыш был режиссером? Если память мне не изменяет, начали вы действительно с кукольного театра. Ставили, кажется, “Птенчика”? Замечательные были сцены!” Явно заметна ностальгия по идиллическому образу домашнего очага.
Когда пастор с сыновьями оставались в Стокгольме одни, он писал жене: “Мальчики чувствуют себя хорошо, послушны и милы. Я стараюсь уделять им как можно больше времени”. Рассказывал о чтении вслух “Воинов Карла XII” Вернера фон Хейденстама, о походах в кино и в кондитерскую.
Еще в раннем детстве Ингмар Бергман заинтересовался игрой на фортепиано, и родители всерьез подумывали, не стоит ли ему брать уроки.
Академия дает уроки музыки по 75 эре за полчаса. И мы с Эриком обсудили, что надо бы позволить Малышу сделать попытку. Если пойдет хорошо и он проявит усидчивость, то можно продолжить на более серьезном уровне. […] Посмотрим, долго ли у Малыша продлится энтузиазм! —
писала матери Карин Бергман.
Увы. Как только дошло до серьезных занятий, интерес у сына остыл. Он, конечно, научился читать ноты с листа, и одно из писем 1932 года к матери свидетельствует, что четырнадцатилетний Ингмар Бергман получил от нее фортепианные сборники: “…самый замечательный подарок на день рождения, какой я когда-либо получал. Представьте себе, мама, я уже разучил две сложные вещи: хор из “Прециозы” Вебера и хор охотников из “Вольного стрелка” (ужасно трудное переложение) Вебера. Теперь разучиваю хор невест из “Лоэнгрина” (жутко сложный)”.
Однако, став старше, он вспоминает уроки фортепиано как “невероятно унылые, скучные, поднадзорные, пыльные”. Театр, опера и кино – вот что он любил по-настоящему, и его сверстники не очень-то разделяли эти скромные развлечения. В десять лет он регулярно посещал Королевскую оперу (в качестве поощрения отец дарил ему билеты), смотрел в Драматическом театре “Большого Клауса и Маленького Клауса”.
К матери Ингмар Бергман относился необычайно сердечно. Он писал, как ему хочется, чтобы она выздоровела, ведь он ужасно по ней скучает. В письме, уснащенном как минимум десятком красных “Целую!”, он писал:
Мама, наверно, недовольна мной, поскольку я не написал раньше, но я корпел над вот этим, чтобы получилось хорошее письмо.
P S. Малыш часто думает о маме. В.с.
И кто не похвалит десятилетнего ребенка, который пишет отцу:
Дорогой папа! Как вы себя чувствуете? Наверно, побыть без детей очень здорово? Я слыхал, вы арендовали лодку и плаваете по Ботническому заливу. Хотелось бы мне быть с вами. Может, вы что-нибудь поймали? Несколько большущих акул? Подводная лодка просто замечательная. А “Вокруг света за 80 дней” я еще не прочитал, потому что не знаю, куда мама положила книгу. Теперь я умею кататься на велосипеде. Уже несколько раз проехал по вокзальной дороге.
Однажды весной Эрик и Ингмар Бергман жили вместе в Городской гостинице в Сёдерхамне. Им там нравилось, они занимались немецким и математикой, совершали экскурсии, ходили в кино, видели датский комический дуэт – Маяка и Прицепа. “Может ли Малыш желать большего”, – писал Эрик жене.
Лето 1930-го все дети провели в Дувнесе у бабушки. В столице, на северном берегу залива Юргордсбруннсвик, проходила в это время большая Стокгольмская выставка. Там демонстрировались лучшие образцы современного шведского дизайна, кустарной промышленности и прикладного искусства, и двенадцатилетний Ингмар Бергман мечтал посетить эту выставку. В ожидании он развлекался граммофоном и диафильмами, которые просматривал с помощью простенького проектора.
Ко дню рождения сестры Маргареты Ингмар Бергман приготовил сюрприз. Анна Окерблум с восторгом и гордостью писала дочери:
Малыш расскажет тебе про сюрприз ко дню рождения Нитти. Сцены с куклами! Декорации нарисованы и раскрашены И. Бергманом. Великолепные световые эффекты с солнечными восходами устроены И. Бергманом посредством домашних ламп. Костюмы эльфов, гномов и чертей изготовлены в мастерских М. Хелльгрена.
Меж тем как Ингмар Бергман с удовольствием готовил родителям несчетные радостные минуты, с братом обстояло не слишком благополучно. Даг ходил в школу последний год, вполне прилично успевал по тем предметам, где мог приложить свою энергию. По словам матери, характером он был надежный реалист, но внешне ершист и сдержан. Вдобавок он был нацист или, как мать почти вскользь выразилась в письме к Тумасу, с которым спорадически поддерживала контакт, “заразился национал-социализмом как детской болезнью”.
Даг Бергман отличался жестким характером. Накануне своего восемнадцатилетия 23 октября 1932 года он писал матери, как его возмутило напечатанное в “Свенска дагбладет” заявление отцовского начальника, главного пастора Юсефа Челландера. В Драматическом театре только что состоялась премьера спектакля по пьесе лауреата Пулитцеровской премии американского драматурга Марка Коннелли “Зеленые пастбища”, вокруг которой в прессе вспыхнули жаркие споры, а в королевском театре – довольно шумный мятеж. Когда разыгрывалась акцентированная джазом сцена в греховном Вавилоне и на подмостки вышел актер Хокан Вестергрен, человек десять молодых нацистов принялись швырять на сцену игральные шарики и гнилые помидоры, а в публику – листовки. Возникла большая свалка, вызвали полицию.
В первую очередь протест был направлен против религиозно-критической ориентации пьесы и против того, что действие, собственно серия картин Ветхого Завета, подано прежде всего с позиций афроамериканцев. На Бродвее все роли играли чернокожие, а в Швеции часть актеров загримировалась под негров. Дага Бергмана трясло от злости:
Сейчас я в высшей степени возмущен заявлением главного пастора Челландера в “Свенска дагбладет” насчет пьесы “Зеленые пастбища”. Отныне я с ним порываю. Полагаю, он не может требовать, чтобы национал-социалист питал хотя бы намек на почтение к человеку, который фактически “восхваляет [неразборчиво]”. Старый священник, просвещенный представитель западной культуры толкует о том, сколько трогательной красоты и благоговения в этом продукте негритянского разврата. […] Ужасно видеть, как наша так называемая культура катится к закату.
Писал он и о том, что избран секретарем и кассиром стокгольмского Национал-социалистического молодежного отделения и энергично занимается пропагандой в пользу национал-социалистов. В его школе таких теперь восемь, один стал прозелитом в это лето и “перешел на сторону нашего учения”. Письмо подписано: “Мамин Даг”, а рядом изображена свастика. Свастику, пресловутый нацистский символ, он по ночам украдкой рисовал и в городе, и, по словам сестры, Маргареты Бергман, несколько раз его задерживала полиция. Изобразил он свастику и на вилле, принадлежавшей некому еврею-предпринимателю и расположенной к югу от Стокгольма, в Смодаларё, где родители летом снимали дачу.
Ингмар Бергман обозначал политическую позицию Эрика Бергмана как ультраправую, и среди шведского духовенства он был далеко не одинок. Многие его коллеги в 30-е годы стали членами национал-социалистических и правоэкстремистских организаций. Двое тогдашних церковных сановников, епископ Манфред Бьёркквист и архиепископ Эрлинг Эйдем, выражали свои симпатии нацистам, и оба входили в круг единомышленников Эрика Бергмана. В воспитании, какое он насаждал дома и основывал на таких понятиях, как грех, покаяние, наказание, прощение и милость, заключалась внутренняя логика, с которой дети соглашались, думая, будто понимают ее. “Возможно, – пишет Ингмар Бергман в “Волшебном фонаре”, – этот факт способствовал нашему опрометчивому приятию нацизма”.
Несколько лет спустя он сам доверчиво погрузится в гитлеровскую эстетику и систему ценностей.
Получив аттестат зрелости, Даг Бергман уехал в Упсалу сдавать вступительный экзамен по философии, и там его интерес к национал-социализму еще усилился. В 1940 году его избрали председателем консервативного политического студенческого объединения “Хеймдаль”. Он усматривал в этом прекрасную возможность работать для “дела”, а одновременно новый карьерный шаг, поскольку “в Стокгольме, как говорят, председательство в этом объединении считается большим плюсом”, писал он матери. Даг подготовил также довольно большую работу по административному праву и отдельно изучал деятельность ведомства по делам иностранцев, которому надлежало “контролировать иммиграцию в страну и наблюдать за проживающими здесь иностранцами”, а эта сфера, как он догадывался, еще наберет актуальности.
Даг Бергман прислал матери “брошюрку, которая вышла в прошлый понедельник и вызвала весьма большой шум здесь, в городе, а также в прессе по стране”. Называлась упомянутая брошюра “Шведская линия”, и к числу ее авторов принадлежал, в частности, правый консерватор Арвид Фредборг, член “Хеймдаля” и Национального студенческого клуба, подразделения пронацистского Национального союза Швеции. Фредборг был вдобавок одним из инициаторов так называмого “собрания в спортзале” в феврале 1939 года, когда большинство присутствовавших студентов протестовали против того, чтобы Швеция предоставила убежище десяти хорошо образованным беженцам-евреям из нацистской Германии, так как они-де являют собой угрозу будущему рынку труда для студентов.
Даг Бергман вполне одобрял суть брошюры. С одной стороны, она критиковала разоружение шведской армии, с другой – авторы хотели свободы для Севера, иными словами, прекращения немецкой оккупации Норвегии и русского нажима на Финляндию. Но хотя работа била и по нацизму, и по коммунизму, авторы поддерживали идеи расовой гигиены и антисемитизма. Они желали “здоровой расовой политики” и разрешения вопроса о “размножении неполноценных элементов, которое дает о себе знать прежде всего в наших психиатрических лечебницах и в приютах для слабоумных”.
Попытки разместить в нашей стране достаточно большое количество еврейских беженцев, предоставив им право работать, вызвали сильное раздражение и также впредь будут причиной конфликтов. Проблема иммиграции есть целиком и полностью проблема народонаселения. Нам необходимо проследить, чтобы никакой потребности в иммиграции не существовало. […] Но можно ли изменить столь сложный процесс, каким является развитие населения? Имея перед глазами пример Германии, рискнем сказать “да”, —
гласила брошюра.
Политическая позиция отца и брата – важная часть объяснения, почему сам Ингмар Бергман так восхищался нацизмом во время поездки в Германию летом 1936 года.
В начале 30-х годов, когда Карин Бергман радовалась юмору и сердечности старшего сына, но одновременно тревожилась из-за его грубоватой внешней сдержанности, младший сын был сущим светом в окошке. Ингмар Бергман раскрыл миру объятия и встречал всех счастьем и радостью, писала она Тумасу:
Больше всего на свете он любит музыку и, когда есть возможность, непременно идет в Оперу или на концерты.
У него богатый внутренний мир, постоянно открытый прекрасному. Иногда он заходит ко мне и говорит: “Мама, не потолковать ли нам обо всем, что мы любим?” И если у меня есть время, он подолгу говорит о музыке, драматургии, картинах, книгах, людях – обо всем! Тумас, он похож на тебя, вот что удивительно!
А дочка Маргарета была “светловолосая, высокая, худенькая, с лучистыми голубыми глазами, порой мечтательная и ласковая, но чаще веселая и проворная”. Карин Бергман видела перед собой десятилетнюю девочку, умевшую, как никто, дарить любовь и нежность. Преданное и чистое сердце дочери помогало матери выдержать тяжкие минуты. “Это и есть мой мир, – писала она, – самое в нем прекрасное”.
В пасторском доме как будто наконец воцарилась идиллия. Эрик и Карин Бергман были радушны и товарищей своих детей всегда встречали как желанных гостей. Они пекли в камине яблоки, играли в театр, пили чай, читали вслух. Летом семейство уезжало поочередно то в Дувнес, куда всегда стремилась Карин Бергман, то в Смодаларё, где больше всего нравилось ее мужу – кругом море и свежий ветер.
Так они пытались сохранить образ счастливого домашнего очага, именно такое впечатление оставляет переписка между членами семьи. Благодать, будь это правдой. Однако пасторское семейство находилось под неусыпным надзором окружающих и было сковано общественными условностями, так что образцовая картина медленно растрескивалась изнутри.
Пальмгреновская смешанная средняя школа на углу Шеппаргатан и Коммендёрсгатан была в Норрмальме первой такого рода. Ее учредителя, Карла Эдварда Пальмгрена, считали представителем современного взгляда на устройство школьной жизни. Мальчики и девочки у себя дома жили и воспитывались вместе, а значит, и учиться должны вместе, в смешанных классах, полагал он. Пальмгрен понимал, что это, конечно, может создавать нежелательные ситуации, и, поскольку нравственность ставилась высоко, любые формы ухаживаний воспрещались.
К всеобщему обязательному обучению он тоже подходил демократично, в частности, менее обеспеченные учащиеся вносили меньшую плату за обучение. Ручной труд, как полагал Пальмгрен, оказывал большое моральное воздействие и формировал характер. По его мысли, необходимо всесторонне и гармонично развивать задатки ребенка, применяя наиболее подходящие средства обучения. Он стремился отойти от традиционной сосредоточенности на зубрежке и придавал большое значение рисованию, рукоделию, моделированию, переплетному делу, поделкам из бумаги и плетению корзин – упражнениям, которые приучат учащихся к тщательности, а также “натренируют руку, выработают глазомер и укрепят тело”. Ручной труд, по его мнению, воспитывает в детях и подростках дисциплину и чувство дома.
Короче говоря, Пальмгреновская школа была во многом особенным учебным заведением. Ингмара Бергмана записали туда в 1928 году, и можно себе представить, что тамошняя программа прекрасно подходила для мальчика с его творческими задатками. Однако в том, что школьное руководство считало современной педагогикой, Бергман видел кое-что другое и отзывался об этом в “Волшебном фонаре” отнюдь не лестно. За окнами постоянно лил дождь. В классах царил полумрак. Пахло сырой обувью, нестираным нижним бельем, потом и мочой. Школа была этаким складом, класс – зеркалом довоенного общества. Там властвовали тупость, безразличие, оппортунизм, подхалимаж и чванство. Вопреки расчетам Пальмгрена, методы обучения не были современными, а состояли из наказаний и похвал, скрепленных нечистой совестью. Невыученные уроки, обман, халтура, подлизывание, заглушенное бешенство, вонь – вот обычные школьные будни. Многие учителя были нацистами, а директор, Хеннинг Хоканссон, – “лицемерный властолюбец и выдающийся непотист в миссионерском союзе”. Он скончался в 1985-м, в возрасте 93 лет, и едва-едва избежал знакомства с отзывом в книге давнего ученика. Но еще в 1944-м, через семь лет после того, как Бергман закончил школу, он видел фильм “Травля” по сценарию Бергмана, где прообразом жуткого латиниста Калигулы послужил один из учителей. После премьеры Хоканссон выступил в газете “Афтонбладет” со статьей, в которой писал, что не припоминает каких-либо трений между Бергманом и учительским коллективом:
Заявление г-на Бергмана, что школьные годы были для него адом, меня удивляет. Я отчетливо помню, что и он, и его брат, и его отец были очень довольны школой. После выпускного экзамена Ингмар Бергман приходил в школу на рождественский праздник, веселый, довольный и, судя по всему, без тени злости на школу или ее учителей. Дело тут совсем в другом. Ингмар был проблемным ребенком, ленивым, но весьма одаренным, а таким детям нелегко вписаться в отлаженный школьный порядок, что вполне естественно. Ведь школа ориентирована не на мечтательные богемные натуры, а на нормальных тружеников.
Несколько дней спустя Бергман в той же газете напечатал ответ:
Итак, во-первых, “двенадцатилетний ад” (кстати, выражение затрепанное. И прибег к нему не я, а мой интервьюер. Помнится, я сказал “чертовщина”, а это не то же самое). Да, я был большим лентяем и оттого жил в вечном страхе, поскольку занимался театром, а не школой и терпеть не мог делать все по часам, вставать спозаранку, учить уроки, спокойно сидеть, приносить карты, выходить на перемены, писать сочинения, сдавать экзамены – говоря коротко и без прикрас: я терпеть не мог школу в принципе, как систему и учреждение. То есть не хотел посещать не мою школу, а все школы вообще. Моя школа, как я четко указал в этом злополучном интервью, была, насколько я понимаю, не лучше и не хуже других учреждений такого профиля. Мой уважаемый директор, кроме того, пишет (причем резко): “Школа ориентирована не на мечтательные богемные натуры, а на нормальных тружеников”. Куда же деваться бедным богемным натурам? Может, учеников надо делить на категории: ты – натура богемная, ты – труженик, ты – натура богемная и т. д. И богемные натуры отсеивать. Некоторых учителей помнишь всю жизнь. Одних ты любил, других не выносил. Уважаемый директор был и остается (для меня) в первой категории. Вдобавок мне кажется, что мой уважаемый директор еще не посмотрел фильм. Пожалуй, нам бы стоило посмотреть его сообща!
Похоже, злость Бергмана на Хоканссона росла по мере того, как он сам становился старше. В “Волшебном фонаре” директор не только лицемерный властолюбец и выдающийся непотист, он еще и с удовольствием устраивает по утрам молебны – “занудные проповеди, состоящие из сентиментальных ламентаций по поводу того, как бы Иисус огорчился, если бы именно сегодня посетил Пальм-греновскую смешанную школу, или грозных витииств насчет политики, транспорта и эпидемического распространения джазовой культуры”.
Как Бергман смотрел на школу, можно вычитать из его писем к матери. В 1932 году, накануне ее именин 2 августа, он в общих чертах сообщал о своих делах. Он ходил на концерт в церковь Хедвиг-Элеоноры – “с Марианной Мёрнер, дядей Эрлингом и дирижером, у которого какое-то русское имя, совершенно мне незнакомое, с церковным хором под управлением Густава Адольфа (не покойного, а по фамилии Эрикссон)”. Рассказал, что на следующий день состоится праздник в Цирке Пальмис, как “по праву называют” школу, и что он, пожалуй, сходит в кино на какой-нибудь “увлекательный и хороший фильм”.
О школьных делах он писал: “Представляешь, сегодня у нас было семь (7) уроков, ужас как много, но на последнем уроке, с 3 до 4, все мы сладко спали после дневных душевных усилий”. На следующей странице рисунок: “Мой день в школе в шести картинках. Ученик Цирка Пальмис”. Первая картинка – подъем; текст гласит: “Семь часов. Конец сну”. На второй мальчик идет в школу: “Ужасные муки совести на Сибиллегатан, из-за уроков”. На третьей картинке – классная комната, где учитель Нурман сверлит его взглядом: “Катастрофа перед завтраком”. Четвертая картинка: во время перемены на завтрак все изучают и обсуждают газету. Учитель – национал-социалист, он твердит, что “Зеленые пастбища” – пьеса глупая, на что ученик Ингмар отвечает “НЕТ!”. Пятая картинка, после завтрака – непогода с молниями и слово “КОШМАР!”. Последняя картинка: мальчик зубрит, над головой большой вопросительный знак и текст “Уроки!!! Уроки!!! Конец утомительного дня”, а рядом высоченная, в человеческий рост, стопка книг.
В другой раз он рассказывал, что, к сожалению, не сумел написать длинное письмо, хотя и шел дождь, ведь в классе начался курс географии и ему надо выучить 7–8 страниц про Малую Азию. “Вчера Нильссон практиковался со мной, хотя, по-моему, было не очень-то интересно. […] Купаться сегодня тоже нельзя. Печально, но факт. Придется клеить массу растений в гербарий”.
В пасторском доме Эрик Бергман строго следил, как сын делает уроки, в том числе читает повесть о школьницах “Девять товарищей” Элисабет Койленшерна-Венстер (Ингмар Бергман считал ее довольно неплохой), “Пиратов с озера Меларен” Сигфрида Сивертса (по его мнению, книга хорошая), а также “Великую мать из Далома” (превосходная книга). “Еще мы выписываем географические названия, а это, по-моему, вообще классно”.
В осеннее полугодие 1933 года Ингмар Бергман писал бабушке:
Ну вот, опять в городе, хожу в зубрильню, в кино, в Оперу и всячески развлекаюсь. Вечера все темнее и темнее, и каждый раз, шагая в такой вечер через парк, я думаю, как странно, что опять началось осеннее полугодие. Куда, собственно, подевалось все лето? Куда ушло? —
удивлялся он, но считал, что школа все-таки довольно приятное заведение: “Встречаешь товарищей, веселишься на уроках, подшучиваешь над учителями и т. д.”. Он писал, что дома все шло своим чередом, “кроме разве что моих мелких мятежей, которые быстро подавляют”.
Семейство завело аквариум с золотыми рыбками. Но он не смел купить побольше рыбок, так как боялся, что они “подохнут, ведь тогда мне скажут, что это я их сварил, зажарил, заморозил, утопил или сделал бог весть что еще, чтобы их уморить. А идти против маминой догмы непогрешимости опасно, ведь тогда мне вовсе грозит анафема”.
По мнению Карин Бергман, сын посвящал школе минимум времени, и, вместо того чтобы постоянно напоминать ему об уроках, она задумала испробовать новый прием. Пусть его “фордыбачится”, посмотрим, что будет, писала она Анне Окерблум в январе 1934 года. Ингмар Бергман был бодр и весел, интересовался буквально всем.
Сейчас он увлекся радио и тянет проводку из своей комнаты в комнату Нитти, чтобы там можно было слушать его приемник. Два раза в неделю он может пригласить товарища, так я распорядилась, а еще у него чтение, но в остальном он свободно живет своей жизнью, не беспокоясь об уроках. Посмотрим, что получится! Полезно для молодого человека самому отвечать за последствия!
Будни в Пальмгреновской смешанной школе были наполнены разнообразными занятиями. Учащиеся посещали музеи, путешествовали на Готланд и в Упсалу, слушали выступления приглашенных лекторов, проводили состязания по фехтованию, а на уроках труда делали металлические лампы, которые развешивали в аудитории. Они катались на лыжах в Даларне, жили в спортивных пансионах, ездили в Сундборн, Телльберг и Корснес. Учредили дискуссионное общество, где обсуждали вопросы научного и общекультурного характера. Школа выиграла хоккейные соревнования по круговой системе, организованные Шведским союзом хоккея.
Школьное объединение “Маргарета” каждые две недели устраивало швейные вечера, “на которых девочки с большим рвением и интересом шили одежду, а затем передавали ее в Маргаретинский сборный фонд Королевского дворца. Эту одежду сестры милосердия затем раздавали бедным в разных стокгольмских приходах”, как записано в одном из годовых отчетов. Летом девочки выезжали в лагеря на Вестра-Эдсвике, где закалялись на свежем воздухе, купались, плавали, играли, занимались спортом, гуляли, совершали лодочные экскурсии. Они помогали с уборкой, накрывали и подавали на стол, работали на кухне. Рукодельничали, стирали и гладили.
Мальчики же весной каждый год, по школьной традиции, ездили в горы. Их привозили в красивую долину Оредаль, где открывался вид на могучую Орескутан, на которую они днем позже совершали восхождение. С вершины Ренфьелля они любовались горными массивами южного Емтланда, а с Орескутан – горными пиками на западе, “где ратники Карла XII под началом Армфельдта сражались против того, что страшнее московитов, – против бурь, холода и буйства стихий”. Дорога, которая при восхождении отнимала у них все силы, при спуске занимала всего несколько минут. Они посещали Стурлиен, поднимались на холмы Скурдаля, пробовали слаломный спуск, получали от лейтенанта Александера де Рубетса инструкции по лыжной технике. Короче говоря, знакомились с огромными, безлюдными просторами гор и осознавали, как малы сами. Полковой священник, емтландец Свен Викстрём, ежедневно утром и вечером проводил молебны, обеспечивая учащихся духовной пищей.
Более четкого соблюдения привычных гендерных моделей, пожалуй, не найдешь, так что Пальмгреновская смешанная школа особой современностью не отличалась. Мальчики закалялись в духе воинов Карла XII, девочки учились всему необходимому для будущих домашних хозяек.
В кабинете биологии учащиеся подробно изучали на практике учебные пособия, которые у многих наверняка вызывали рвотный рефлекс. Школа закупила десять экземпляров препарированных насекомых, щуку, пищеварительные каналы голубя, человеческий мозг, ленточных червей, шесть препаратов бычьего глаза, развития цыпленка в яйце, развития свиного эмбриона, а также черепа шимпанзе и мартышки.
На школьной фотографии 1932 года мальчики-подростки выглядят как тридцатилетние. На всех костюмы, как у отцов, у некоторых с жилетом, а то и с платочком в нагрудном кармане. Девочки выглядят точь-в-точь как их собственные матери. Ингмар Бергман кажется слегка рассеянным, будто витает где-то далеко за стенами школы.
Если биологический кабинет с его учебными пособиями отпугивал учащихся, то существовали и иные возможности раскрыть более привлекательные для подростка аспекты этого предмета. Ингмар Бергман действовал на свой лад. Объект его интереса звали Анна Линдберг, одногодок и одноклассница, которую он в “Волшебном фонаре” описывает в весьма нелестных выражениях. Некрасивая, рослая, толстая, с плохой осанкой, большой грудью, мощными бедрами и пышным задом. Волосы рыжевато-белокурые, коротко подстриженные, причесанные, как у него самого, на косой пробор. Руки некрасивые, с короткими толстыми пальцами, одета плохо. Пахло от нее девчонкой и детским мылом. Но притом она была находчива, остроумна и добра. И более чем податлива. Они тянулись друг к другу, две одинокие странные фигуры, не находившие себе места в школьном сообществе.
Бергман не был совсем уж неискушен в этой области, но с собственной сексуальностью имел довольно сложные отношения. Началось все с происшествия, которое поистине можно назвать только преступлением. Совершила его знакомая семьи Бергман, средних лет вдова Алла Петреус.
Ингмару Бергману было тогда лет восемь или девять. Петреус активно участвовала в церковной работе, и по причине случайной эпидемии, поразившей пасторский дом при Софийском приюте, юному Ингмару пришлось некоторое время пожить на Страндвеген у тети Аллы в ее просторной квартире в стиле модерн. Бергман описывает Петреус в своей обычной сочной манере, и характеристика напоминает ту, какую он дает однокласснице Анне Линдберг. Мужеподобная тетя Алла носила толстые очки, а когда смеялась, из уголка рта текли слюни. Голос у нее был низкий, запах – экзотический. Лицо чистое, гладкое, бархатные карие глаза и мягкие руки, которые вскоре начнут исследовать интимные части тела мальчика.
Однажды вечером Бергману предстояло купаться. Горничная наполнила ванну, и он залез в горячую воду. Тут явилась тетя Алла в купальном халате, который тотчас сняла. Совершенно голая, она тоже забралась в ванну и стала тереть ему спину. Потом взяла его руку, сунула себе между бедрами, прижала. Другой рукой она схватила его пенис, который, как он пишет, реагировал “удивленно и бойко”. Похоже, Бергману доставляет удовольствие подробно расписывать, как тетя Алла сдвинула кожу и выковыряла белую массу, собравшуюся вокруг головки. “Все это было приятно и ничуть не пугало. Она крепко держала меня своими мягкими сильными ляжками, и я без сопротивления и страха позволил себя убаюкать до тяжелого, почти мучительного наслаждения”. Преступные действия, по-видимому, ничуть не тревожили взрослого мемуариста. Память о сексуальном дебюте не оставляла его, и он вспоминал сцену в ванне как постыдный, но сладостный и постоянно повторяемый киносеанс. Здесь-то и рождается онанист Бергман, и открытие собственной сексуальности предстает как нечто непостижимое, враждебное и мучительное. В книге по медицине он прочел, что мастурбацию называют рукоблудием, что она приводит к массе ужасных болезненных симптомов и с ней необходимо бороться всеми средствами. Однако он продолжал заниматься самоудовлетворением, точь-в-точь как большинство других молодых людей, со смесью страха и наслаждения. Постыдное занятие должно было остаться тайной, и где-то здесь ширма, разделяющая две его жизни – реальную и скрытую, – начинает превращаться в неодолимую стену, пишет он в “Волшебном фонаре”. Он был худой, ходил наклонив голову, был вспыльчив и постоянно злился, затевал свары, ругался и кричал, получал плохие оценки и “немало затрещин”. Прибежище он находил в книгах, прежде всего в стриндберговских новеллах “Браки”, но также в кино и в Драматическом театре.
Вернемся, однако, к Анне Линдберг. Случай с тетей Аллой уже отступил на несколько лет в прошлое, общение с одноклассницей переместилось в родительские дома, приняв форму благовоспитанных ужинов, пока однажды не перешло в неловкие, без раздевания, сексуальные свидания. Он лишил Анну невинности, когда она, во всяком случае, сняла трусики, но затем напугала его заявлением, что он сделал ей ребенка, хотя предположительно этого не случилось.
Впервые они увидели друг друга обнаженными, когда были вместе уже более полугода. Любил ли он ее? Нет. Его тянуло к Анне Линдберг, и в то же время он ее стыдился. Оскорблял ее и колотил, когда стрессы пасторского дома требовали выхода. Она давала сдачи, и они мирились. В его жизни, пишет он, не было любви, не было там, где он жил и дышал. Переписка Ингмара Бергмана с родителями пропитана нежностью и заботой, хотя дневники Карин Бергман вскоре раскроют совсем другую сторону их взаимоотношений, но вкус любви он забыл. Не испытывал ее ни к кому и ни к чему, определенно ни к Анне Линдберг, ни тем паче к самому себе.
Этот подростковый кризис, если угодно назвать его так, изображен у Марианны Хёк в биографии Бергмана как помутнение крови, продолжавшееся годами. Он жил во мгле желаний и безотчетных угрызений совести, запутываясь в бесконечных сетях лжи, что еще больше размывало чувство вины и стыда. То, что он переживал вне домашних стен, не очень-то соответствовало родительским правилам.
Ощущение аутсайдерства было особенно заметно в летние каникулы. Когда другие молодые люди купались, играли в теннис, слушали джаз, катались на моторках и танцевали, Ингмар Бергман стоял в стороне, наблюдал.
Конфирмовал Ингмара отец, вечером на Троицу 1934 года. Он был у пастора одним из самых симпатичных и самых заинтересованных конфирмантов, и Эрик Бергман решил говорить о двенадцатилетнем Иисусе, который рос в мудрости и благодати перед Богом и людьми. Ему хотелось, чтобы у сына в свой черед остались от этого времени добрые воспоминания об отце.
Конфирмация Ингмара была нашим последним праздником в пасторском доме при Софийском приюте. Я навсегда запомню этот Троицын день как необычайно светлый и щедрый для всех нас.
Эрик Бергман мечтал получить должность главного пастора. Лучше за пределами Стокгольма, но Карин Бергман решительно не советовала возвращаться в сельский пасторат и призывала мужа к терпению. Шанс появился, когда в мае 1933 года скончался Юсеф Челландер, главный пастор прихода Хедвиг-Элеоноры, и Эрику Бергману предложили прочитать пробную проповедь.
На выборах главного пастора Бергман получил подавляющее большинство голосов, и, казалось, все разрешилось благополучно. Однако министр по делам культов Артур Энгберг обещал эту должность Густаву Анкару, викарию прихода Густава Васы, за которого ходатайствовал епископ. Депутации от собственного бергмановского прихода ходили с петициями и в государственный совет, и даже к самому королю, добиваясь, чтобы назначение получил Бергман. Дело передали во дворец, на рассмотрение совета министров, Энгберг настаивал назначить Анкара, но король воспротивился, и решение отложили. По телефону король обратился за советом к архиепископу Эрлингу Эйдему и получил такой ответ: “Рассудок говорит мне, что назначить надо Анкара, который уже в летах, но сердцем я за Бергмана”. Совет министров опять отложил решение. Энгберг строил козни. Рассчитывал дождаться, когда король уедет на Ривьеру, а тогда можно будет пробить назначение Анкара.
Тем временем Эрик и Карен Бергман отправились в Сёдерхамн, подальше от всех напряженностей и сплетен. В пятницу 12 января 1934 года, когда они завтракали в гостинице, к их столику подошел официант и сообщил, что главного пастора Бергмана просит к телефону журналистка Мэрта Линдквист из “Свенска дагбладет”. Она известила его, что совет министров нынче утвердил его в желанной должности. Король, которого поддержал министр юстиции, в конце концов вынудил Артура Энгберга подписать назначение.
В гостиницу хлынули поздравления, телефоны просто раскалились. Бергманы отпраздновали победу – зажгли в номере рождественскую елочку и прочли 84-й псалом из Псалтири. Они провели вместе несколько чудесных дней, после чего вернулись в пасторский дом при Софийском приюте, полный цветов, телеграмм и писем. В пасторской канцелярии Хедвиг-Элеоноры нового главного пастора встретили пением церковного хора, речами и большой веткой белой сирени.
Ободренный победой в изнурительной борьбе и чувствуя постоянную поддержку лично Его Величества, Эрик Бергман переживал новую весну уверенности в себе, что положительно сказалось и на семейной жизни. Письма Карин Бергман к матери проникнуты совершенно иной интонацией: “Потом мы пошли прогуляться и чувствовали себя по-настоящему свободными и радостными”; “Эрик очень рад”; “Дома все хорошо, и я довольна”, – писала она в те дни, что последовали за мужниным назначением. Даже Даг отлично справлялся с учебой и после зачета попал в число лучших учеников в классе. Папенька Эрик был очень доволен, а маменька Карин в душе так успокоилась, что не видела особых проблем в знакомстве старшего сына с очередной девушкой, с которой он хотел познакомить и ее. “Не знаю, которая она по счету из тех, кого он мне представлял, но он решительно утверждает, что они просто добрые друзья и “никаких глупостей не делают”. И я вовсе не намерена препятствовать ему в безопасном изучении женского пола”. А Ингмар, как уже говорилось, был “бодрый, веселый, всем интересовался. Повсюду успевает, все видит и слышит”.
Летом 1934-го от воспаления легких умерла Анна Окерблум, в семьдесят лет. Карин Бергман находилась с нею до самого конца – приступ кашля и последние слова: “Больше не могу”. Она раз-другой вздрогнула, вздохнула, и все кончилось.
Ввиду нового назначения семья, покинув пасторский дом Софийского приюта, переехала в ближайшие окрестности церкви Хедвиг-Элеоноры. Квартира располагалась на Стургатан, 7, на четвертом этаже, то есть на самом верху, со свободным видом на старые высокие деревья кладбища и мощный купол с тремя колоколами. Самый большой весит без малого пять тонн, отлит в Хельсингёре в 1639 году и двадцать лет спустя взят Карлом Густавом Врангелем в качестве трофея во время войны с датчанами. Колокольный звон будет сопровождать Ингмара Бергмана всю жизнь, в школьные годы как напоминание о невыученных уроках, а позднее во многих его фильмах. Вообще церковь казалась весьма пугающим воплощением фантазий подростка о надзирающем мире. “По ночам освещенный циферблат башенных часов заглядывал в окно, точно всевидящее око”, – пишет Марианна Хёк в биографии Бергмана.
Ингмару Бергману досталась комната, выходившая на Юнгфругатан и знаменитый погребок “Эстермальмчелларен”, помещавшийся в обветшалой постройке XVIII века в квартале от оживленной площади Эстермальмсторг. Переезд дал ему желанный шанс на большую свободу передвижения – дорога в школу стала короче, и он мог пользоваться отдельным входом.
Дом на Стургатан называли пасторским, поскольку там располагались церковная канцелярия и несколько других приходских служб, а также проживали еще две пасторских семьи. Иными словами, дом кишел прихожанами и священнослужителями, с которыми можно было общаться как профессионально, так и приватно, и общественный контроль над Бергманами возрос, в ущерб личной жизни.
Свои тогдашние воспоминания о родителях Ингмар Бергман излагает в “Волшебном фонаре”. Как проповедник отец пользовался популярностью, и на его проповедях всегда собиралось множество народу. Заботливый пастырь с прекрасной памятью на лица.
Каждый человек, к которому он выказывал интерес и любезную серьезность, чувствовал, что его запомнили, а значит, выбрали. Прогулка с отцом оборачивалась сложной церемонией. Он то и дело останавливался, здоровался, беседовал, обращался по имени, расспрашивал о детях, внуках и родичах.
Карин Бергман приходилось руководить множеством людей, поскольку пасторский дом по традиции открыт для всех. Участвуя в приходской работе, она была движущей силой обществ и благотворительных организаций. Постоянно поддерживала мужа, присутствовала на собраниях и конференциях, устраивала ужины.
Эрик Бергман наконец достиг того, о чем мечтал. Жизнь наполнилась радостью, он с головой ушел в работу и производил впечатление человека счастливого, находящегося в гармонии с собой и с окружением. Последующие годы стали лучшими в его жизни, и он благодарил жену за помощь и поддержку.
Под поверхностью, однако, реальность выглядела иначе. И в тайном дневнике, и в письмах к подруге Карин писала, что воспринимала жизнь пасторской жены как долг перед другими и что лишь терпение в изнурительной будничной работе позволяло ей держаться и ждать ясности. Она сосредоточилась на целостной картине – выполняла обязанности перед семьей и не обращала внимания на мелочи. Мир в доме предпочтительнее собственного стремления к свободе.
Если Эрик Бергман переживал свои лучшие пасторские годы, а Карин Бергман в глубине души все еще тосковала по другой жизни, то Ингмару Бергману запомнился внешне безупречный образ вполне сплоченной семьи, хотя изнутри царили безрадостность и изнурительные конфликты. Эрик Бергман, конечно, получил заветную должность главного пастора, но, если верить мемуарам сына, с тех пор, когда он был всего лишь викарием и находился на низшей ступеньке церковной иерархии, мало что изменилось. Пастор по-прежнему боялся не справиться, дрожал от страха перед проповедями, а административные задачи приводили его в дурное настроение. Он нервничал, раздражался, впадал в депрессию, то раскаивался, то взрывался и колотил безделушки. Из-за его чрезмерной чувствительности к звукам детям не разрешалось насвистывать, а вдобавок им запрещалось ходить руки в карманы.
Мать страдала от напряжения и бессонницы, принимала сильные препараты, от которых делалась беспокойной и запуганной. Карин Бергман, пишет дочь Маргарета в “Детях страха”, не просто застряла в страдании, она его культивировала. Лишь через страдание она могла достичь очищения и примирения и раствориться во Христе. Доводила себя до бесчувственности, как прежде ее мать.
Вот такой подчас страшноватый образ пасторской семьи рисуют эти дневники, письма, жизнеописания и биографии. Пожалуй, полезно напомнить себе, что у подростка Ингмара Бергмана одновременно шла совершенно обычная жизнь.
И начиналось первое его приключение.