Книга: Нексус
Назад: 4
Дальше: 6

5

Я жил как во сне, кошмарном сне наркомана, — пытался, как авгур, провидеть будущее, распутывал ложь за ложью, просиживал вечера в очередном злачном местечке с Осецким, одиноко бродил вечерами по набережной, сидел в библиотеке, изучая «учителей жизни», разрисовывал стены в квартире и вел сам с собой ночные беседы. Все в таком вот духе. Ничто на свете не могло меня больше удивить, даже внезапный приезд «скорой помощи». Кто-то, по-видимому, Керли, решил, что от Стаси проще всего избавиться таким образом. К счастью, когда приехала «скорая», я был дома один. «Здесь нет сумасшедших», — сказал я водителю. Тот выглядел раздосадованным. Кто-то позвонил и попросил забрать психически больную. «Это ошибка», — сказал я.
Иногда заходили хозяева квартиры — две сестры-голландки, интересовались, все ли в порядке. Постояв минуту-другую, уходили. Всегда растрепанные, неопрятно одетые. На одной — синие чулки, на другой — белые в розовую полоску: цвета вывески парикмахеров.
Да, еще о «Пленнике»… Я посмотрел пьесу один, не поставив в известность женщин. Те отправились в театр только неделю спустя и вернулись оттуда с фиалками, распевая во весь голос. На этот раз они избрали «Всего лишь поцелуй в темноте».
Вскоре мы втроем — как это могло случиться? — пошли в греческий ресторанчик. Там у моих дам развязались языки, и они стали в два голоса расхваливать «Пленника» — какая это замечательная пьеса и как мне стоит поскорее ее посмотреть — это расширит мой кругозор. «Но я уже видел ее, — был мой ответ. — Видел неделю назад». Завязалась дискуссия о достоинствах пьесы, сопровождавшаяся пылкими упреками в мой адрес: как я мог пойти на спектакль без них и как плоско и рационально звучат мои оценки. Посреди жаркого спора я извлек злополучное письмо из ларца. Нисколько не смутившись, они обрушились на меня с бранью и устроили такой шум, что вскоре весь ресторан следил за нашей склокой, и нас без особых церемоний попросили удалиться.
На следующий день Мона, чувствуя себя виноватой, предложила пойти куда-нибудь вдвоем, без Стаси. Сначала я категорически отказался, но Мона настаивала. Я подумал, что, возможно, у нее есть для этого веские причины, которые в свое время откроются, и согласился. Было решено провести послезавтра вечер вместе.
Вечер наступил, но, уже стоя на пороге, Мона заколебалась — идти или нет. Наверное, я немного перебрал, подшучивая над ее внешним видом — ярко-красная помада, зеленые веки, мертвенно-белое от пудры лицо, плащ до земли, юбка до колена и в довершение всего — эта гнусная кукла с порочной физиономией — граф Бруга, — которую она прижимала к груди и намеревалась захватить с собой.
— Нет, — возражал я, — только не это!
— Но почему?
— Потому что… Черт возьми, нет!
Она отдала графа Стасе, сняла плащ и села, нахмурив лоб. Я знал по опыту: теперь на вечере надо ставить крест. Однако, к моему крайнему изумлению, вмешалась Стася: она обняла нас за плечи — прямо как старшая сестра — и заклинала не ссориться.
— Идите! — напутствовала она. — Идите и хорошенько повеселитесь! А я пока приберусь. — С этими словами она осторожно подталкивала нас к двери. Мы уже выходили на улицу, а Стася все еще кричала вслед: — Желаю хорошо провести время! Повеселитесь от души!
Вечер не заладился с самого начала, но мы решили быть выше суеверий. По мере того как мы убыстряли и убыстряли шаг — почему? куда спешим? — я чувствовал, что вот-вот взорвусь. И в то же время не мог выдавить из себя ни слова. Я онемел. Вот мы вдвоем торопливо идем, чуть ли не бежим, чтобы «повеселиться», а куда — до сих пор неизвестно. Может, просто вышли прогуляться?
Неожиданно я осознал, что перед нами метро. Мы спустились вниз, дождались поезда, вошли в вагон и сели, так и не обменявшись ни единым словом. На Таймс-сквер встали и, словно роботы, настроенные на одну волну, вышли из поезда и поднялись по лестнице. Бродвей. Все тот же старый добрый Бродвей, все те же ярко горящие неоновые лампы. Инстинктивно мы пошли на север. Люди столбенели, глядя на нас, но мы притворялись, что ничего не замечаем.
Наконец мы оказались перед рестораном «У Чин Ли».
— Зайдем? — спросила Мона.
Я кивнул. Она направилась к тому столику, за которым мы сидели в первый раз. Боже, когда это было! Тысячу лет назад.
Когда принесли заказ, она разговорилась. Все вдруг вспомнилось: еда, что мы ели тогда, наши нежные взгляды, музыка, звучавшая по радио, сказанные слова… Ничего не забылось.
Одно воспоминание сменялось другим, и мы с каждой минутой становились все сентиментальнее. «Снова влюблен… я не хотел этого… что мне теперь делать? …» Казалось, между нами ничего не изменилось — не было Стаси, квартирки в полуподвале, непонимания. Не было ничего, кроме нас, двух вольных птах, и вечности впереди.
Генеральная репетиция в костюмах — вот что это было. Завтра будем играть перед публикой.
Спроси меня тогда, что есть подлинная реальность — эта любовная греза, эта нежная песня или та жизненная драма, что вызвала ее из небытия, я ответил бы: «Конечно, греза. Конечно, она».
Мечта и действительность — разве они не взаимосвязаны?
Помимо собственной воли, мы говорили много и искренне, глядя друг на друга по-новому — жадным и голодным взглядом, совсем не так, как прежде; мы пожирали друг друга глазами, словно жили последний день. Наконец мы вместе, наконец обрели понимание, и теперь наша любовь не кончится никогда. Бодрые и обновленные, вышли мы из ресторана и, слегка пошатываясь от пронзительного ощущения восторга, рука об руку пошли бесцельно по улицам. На этот раз никто даже не посмотрел в нашу сторону.
Мы продолжили разговор в бразильской кофейне. Здесь охватившая нас эйфория пошла на убыль. Начались признания, произносимые неуверенным голосом, в котором звучали сознание собственной вины и сожаление. Все, что она натворила — а были ужасные вещи, ты даже представить не можешь, — она делала из-за страха потерять мою любовь. Я в простоте душевной уверял Мону, что она преувеличивает. Просил забыть прошлое, уверял, что оно, каким бы ни было — истинным или ложным, подлинным или вымышленным, — уже не имеет для меня никакого значения. И клялся, что в моей жизни никогда не будет другой женщины.
Наш стол в кофейне имел форму сердца. Перед ним, этим ониксовым сердцем, мы приносили наши клятвы в вечной любви.
Наконец я понял, что больше не выдержу. Слишком многое сегодня услышал.
— Пойдем отсюда, — взмолился я.
Домой мы добрались на такси и всю дорогу молчали, не в силах произнести ни слова.
Дома нас ждали большие перемены. Вещи лежали на своих местах, все сверкало чистотой. Стол накрыт на троих. В центре стола — огромная ваза, полная фиалок.
Если бы не фиалки, все было бы замечательно. Но их присутствие в комнате как бы принижало все то, что мы с Моной сегодня говорили друг другу. Их немое послание было красноречивым и неопровержимым. Им не надо было раскрывать губы, чтобы заявить: любовь — чувство взаимное. «Люби меня, как я люблю тебя». В этом была суть послания.

 

Приближалось Рождество, и мои дамы, проникнувшись духом праздника, решили пригласить в гости Рикардо. Он уже много месяцев добивался этого приглашения, и для меня осталось загадкой, как им удавалось все это время держать на расстоянии такого настойчивого поклонника.
Так как подруги часто упоминали при Рикардо мое имя — наш эксцентричный друг, писатель, может быть, даже гений! — мы договорились, что я появлюсь вскоре после его прихода. Такая стратегия преследовала две цели, главная из которых заключалась в том, чтобы Рикардо ушел вместе с ними.
Когда я пришел, Рикардо чинил юбку. В доме атмосфера как на картинах Вермера. Или на обложке «Сатердей ивнинг пост», где рекламируется деятельность сотрудников «Лэдис хоум» .
Рикардо понравился мне с первого взгляда. Все, что рассказывали о нем женщины, подтвердилось, но было в нем и еще кое-что, оказавшееся им не по зубам. Мы сразу же заговорили как старые, добрые друзья. Или как братья. По словам женщин, Рикардо был кубинцем, но в разговоре я выяснил, что родом он из Каталонии, а на Кубу перебрался уже молодым человеком. Как все его соплеменники, Рикардо держался очень серьезно, почти сурово. Но стоило ему улыбнуться — сомнений не оставалось: у этого человека сердце ребенка. Гортанный акцент придавал его речи певучий оттенок. Внешне он разительно напоминал Казальса. Серьезный человек, но не зануда, каким представлялся по рассказам женщин.
Глядя на Рикардо за шитьем, я вспомнил, что о нем говорила Мона. И его слова, которые он произнес очень тихо: «Когда-нибудь я тебя убью».
Он был из тех, кто держит слово. Как ни странно, но у меня возникла уверенность: как бы ни поступил Рикардо, это будет справедливо. В его случае убийство было бы не преступлением, а актом возмездия. Он не мог совершить ничего бесчестного. Это был благородный человек.
Изредка отрываясь от шитья, Рикардо делал несколько глотков чая, который поставили перед ним женщины. Думаю, он так же спокойно и методично потягивал бы и «огненную воду». Он следовал некоему ритуалу. Даже его речь была частью этого ритуала.
В Испании он был музыкантом и поэтом, на Кубе работал сапожником, а у нас стал никем. Впрочем, это его вполне устраивало. Будучи никем, он тем самым становился всем. Не надо ничего доказывать, ничего добиваться. Превращаешься в совершенное творение, вроде скалы.
Красавцем Рикардо было трудно назвать, но весь его облик излучал доброту, благородство и снисходительность. И такого человека мои дамы думали облагодетельствовать приглашением на чай! Они даже не подозревали, насколько тонко постиг он их игру. Им трудно поверить, что, все понимая, он по-прежнему дарил им свою любовь. Или то, что он не ждал от Моны ничего другого, кроме разрешения и впредь пылко ее обожать.
— Однажды я женюсь на тебе, — преспокойно заявляет он. — И тогда все это покажется сном.
Он медленно поднимает глаза и смотрит сначала на Мону, потом на Стасю и на меня. И как бы говорит: «Вы слышали, что я сказал?»
— Какой вы счастливец, — говорит Рикардо и по-доброму смотрит на меня. — Какой счастливец, что можете наслаждаться дружбой этих двух женщин. К сожалению, я не принадлежу к числу их близких друзей. — И продолжает, повернувшись к Моне: — Скоро ты устанешь окружать себя тайной. Это все равно что проводить целый день перед зеркалом. Я смотрю на тебя из-за зеркала. Тайна не в том, что ты делаешь, а кем являешься по сути. Когда я вырву тебя из этой ужасной жизни, ты станешь чиста, как статуя. Сейчас твоя красота — вроде мебели, которую слишком часто передвигают с места на место. Нужно вернуть ее туда, где ей следует быть, — на свалку. Когда-то я думал, что все должно выражаться через музыку или стихи. И не догадывался, что некрасивые вещи тоже имеют право на существование. В те годы самым страшным грехом я считал вульгарность. Но со временем я понял, что она может быть достойной и даже привлекательной. Нет смысла всех мерить одной меркой. Все стоят на грешной земле, и только некоторые дотягиваются до звезд. Все мы вылеплены из глины. Включая Елену Троянскую. Никто, даже самая прекраснейшая из женщин, не смеет прикрываться своей красотой…
Он говорил спокойным, ровным голосом, не прекращая работать. Вот истинный мудрец, подумал я. В нем равно присутствуют и мужское, и женское начала; он страстен и одновременно уравновешен и внимателен; независим и способен на жертву; он прозревает самую душу любимой — постоянный, преданный, почти боготворящий свою избранницу, хотя знает все ее недостатки. Истинно благородная душа, как сказал бы Достоевский.
А ведь женщины хотели всего лишь позабавить меня, зная мою слабость к глупцам!
Вместо того чтобы прислушаться к словам Рикардо, женщины засыпали его вопросами с целью посмеяться над его нелепой — с их точки зрения — наивностью. Он отвечал все в той же своей манере — ровно и спокойно, проявляя к ним снисходительность, как к неразумным детям. Прекрасно понимая, насколько им наплевать на его мысли о жизни, Рикардо тем не менее высказывал их совершенно сознательно и говорил с женщинами так, как мудрец говорит с детьми, стараясь заронить в их души семена, которые взойдут позже, напомнив детям об их жестокости, упрямом невежестве и об исцеляющей силе истины.
На самом деле женщины не были такими бессердечными, какими могли показаться. Они были привязаны к Рикардо, можно сказать, даже любили его какой-то особой любовью. Ведь никто из знакомых не проявлял к ним такой искренней симпатии, такого глубокого участия. Они не смеялись над этой любовью — если только его чувство можно так назвать. Она их просто озадачивала. Подобную любовь обычно чувствуют разве что животные. Только они способны безоговорочно, всем существом предаться человеку, это любовь без всяких условий, такое чувство редко испытывает один человек к другому.
Казалось странным, что эта сцена разыгралась за столом, сидя за которым мы так часто спорили о любви. Именно из-за постоянных жарких перепалок его окрестили «столом откровений». Я часто задумывался: где еще, в каком жилище возможны такое постоянное напряжение, ад чувств, опустошительные разговоры о любви, всегда заканчивающиеся разногласием? А вот сегодня, с приходом Рикардо, обнажилась суть любви. Любопытно, что он вряд ли произносил само это слово. Но именно любовь, и ничто другое, излучали каждый его жест, каждая фраза.
Любовь… А может, ощущение присутствия Бога?
И, однако, Рикардо, как меня уверяли женщины, был убежденным атеистом. С таким же успехом они могли сказать — убежденным преступником. Возможно, те, что более других возлюбили Бога и человека, — всегда убежденные атеисты или закоренелые преступники. Экстремисты в любви, так сказать.
Рикардо было безразлично, за кого его принимают. Он охотно казался тем, кем его хотели видеть. И умудрялся при этом оставаться самим собой.
Даже если мне не суждено больше увидеть Рикардо, думал я, его образ никогда не выветрится из моей памяти. Пусть только раз в жизни дается нам лицезреть совершенное и истинное творение — этого достаточно. Более чем достаточно. Легко понять, почему Христу или Будде удавалось одним словом, взглядом или жестом глубоко влиять на характер и судьбу изломанных людей, попавших в их окружение. Мне также ясно, почему некоторых людей их магнетизм оставлял равнодушными.
Посреди этих раздумий мне вдруг пришло в голову, что я, возможно, играл похожую роль, как бы в уменьшенном масштабе, в те незабвенные годы, когда в контору, где я работал, стекались, ища помощи и сочувствия, доброго слова и утешения, несчастные мужчины, женщины и молодые люди всех мастей. Я в роли заведующего отделом найма должен был представляться им неким божеством или суровым судьей, а может, даже палачом. Ведь у меня была власть не только над ними, но и над их близкими. Можно сказать, я владел их душами. Иногда они отлавливали меня и после работы и тогда становились похожи на преступников, проникающих в церковь через черный ход, чтобы незаметно прошмыгнуть в исповедальню. Они и не представляли, что, моля о благодеянии, тем самым лишают меня могущества и власти. Ведь в такие моменты не я помогал им, а они — мне. Помогали тем, что заставляли сопереживать, учили смирению и жертвенности.
Часто после очередной душераздирающей сцепы я чувствовал потребность пойти к реке, чтобы очиститься, восстановить душевные силы. Тяжело и разрушительно, когда тебя воспринимают как могущественную личность! Нелепо и абсурдно, что, исполняя обычную работу, я был вынужден играть роль Христа в миниатюре! Остановившись посредине моста, я облокачивался на парапет. Вид темной, матово поблескивавшей воды успокаивал меня. В этот непрерывно струившийся внизу поток я извергал свои смятенные мысли и чувства.
Еще более успокаивающее и благотворное воздействие оказывали на меня плясавшие на поверхности воды цветные блики. Они напоминали раскачивающиеся на ветру праздничные фонарики, освещали зияющую в моей душе мрачную бездну и прогоняли печальные мысли. Вознесенный над речными водами, я словно отрешался от своих проблем, освобождался от забот и обязанностей. Река никогда не прервет свой бег, чтобы поразмышлять или предаться сомнениям, никогда она не изменит свое направление. Всегда вперед, только вперед, цельная и постоянная. Если поднять глаза и посмотреть на берег, то небоскребы, затеняющие набережную, покажутся игрушечными кубиками! Какие они бренные, какие ничтожные, несмотря на все свое тщеславие и высокомерие! Изо дня в день множество мужчин и женщин каждое утро вливаются в эти помпезные гробницы, чтобы продать душу ради хлеба насущного; они продают там себя, продают своего ближнего, продают даже Бога, по крайней мере некоторые из них, а под вечер, словно муравьи, тянутся в обратный путь — заполняют трущобы, ныряют в подземку или несутся со всех йог прямо домой, стуча каблуками, чтобы вновь похоронить себя, только уже не в величественных гробницах, а в том, что больше подходит усталым, измученным, потерпевшим поражение неудачникам, — хижинах или многоквартирных «муравейниках», которые они гордо величают домом. Днем — бессмысленный, убийственный труд, ночью — жалкая любовь и отчаяние. И вот эти-то создания, привыкшие суетиться, клянчить, продавать себя и близких, плясать под дудку, как медведи на ярмарках, или ходить на задних лапках, как ученые пудели, и всегда, во всех случаях, подавлять свою природу, вот эти несчастные создания иногда срывались, и тогда они рыдали, проливая фонтаны слез, ползали на брюхе, пресмыкаясь, как змеи, издавали звуки, больше похожие на крик и рычание раненого зверя. Этим ужасным кривляньем они хотели показать, что испили до конца чашу горя и что силы небесные оставили их. И если с ними не поговорит кто-то, понимающий этот язык отчаяния и муки, они погибнут — сокрушенные, раздавленные. Кто-то должен их выслушать, кто-то знакомый и такой неприметный, что даже червь не побоится подползти к его ногам.
А я и сам был червем. Настоящим червем. И подумать только — именно я, потерпевший поражение в любви, созданный не для побед, а для того, чтобы терпеть оскорбления и обиды, выступал в роли Утешителя! Смешно, что это меня, вечного изгоя, совсем неподходящего для такой роли, лишенного всяких амбиций, посадили в судейское кресло и дали право казнить и миловать, играть роли отца, священника, благодетеля — или палача! Меня, над которым всегда был занесен хлыст, меня, который мог мигом взлететь на самый верх Вулвортского небоскреба , если за это обещали бесплатный завтрак, меня, который привык плясать под чужую дудку и притворяться, что все умеет и может, меня, который получил изрядное количество пинков в зад, каждый раз возвращаясь, чтобы отвесили еще, меня, который ничего не понимал в сложившемся сумасшедшем порядке, кроме того, что он — неправильный, греховный, безумный, именно меня почему-то призвали делиться с другими мудростью, любовью и пониманием. Сам Господь не нашел бы лучшего козла отпущения! Только такой же, как они, несчастный и одинокий член общества мог подойти для этой деликатной роли. Я тут недавно говорил об амбициях… Наконец-то я обрел нечто вроде них: мне страстно хотелось спасти тех, кому еще можно было помочь, не дать им погибнуть окончательно. Сделать для этих несчастных то, чего никто не делал для меня. Вдохнуть хоть немного надежды в их усталые души. Освободить от рабства, восславить как людей, сделать своими друзьями.
И пока эти мысли (словно из другой жизни) крутились в моей голове, я невольно сравнил ту ситуацию, которая казалась тогда такой сложной, с нынешней. В то время слова мои имели вес, к моим советам прислушивались, теперь же ничего из того, что я говорил или делал, не принималось во внимание. Я превратился в шута. Все мои действия, все мои предложения не брались в расчет. Даже если бы я вдруг рухнул наземь с пеной у рта, как эпилептик, или корчился на полу, толку бы все равно не было. Собакой, воющей на луну, — вот кем я был.
Почему я не избрал полную капитуляцию, как Рикардо? Почему мне не удалось достичь смирения? Какие условия я выставлял в этом последнем сражении?
Пока я сидел и следил за фарсом, который две подруги разыгрывали перед Рикардо, мне стало ясно, что он все понимает. Обращаясь к нему, я всякий раз как бы намекал на свое отношение к происходящему. Впрочем, это было лишним, я и так чувствовал, что он знает: у меня нет желания его дурачить. Пусть он о многом не догадывался, но все-таки именно Мона, наша общая любовь к ней, объединяла нас и делала нелепой подобную игру.
Настоящего любовника, думал я, человека, умеющего глубоко любить, никогда не обманет и не предаст товарищ по несчастью. Этим двум дружественным душам не пристало бояться друг друга. Только страх женщины, ее сомнения ставят под угрозу их отношения. Она никак не может уразуметь, что со стороны любящих ее мужчин не может быть даже тени обмана или предательства. Так же как не может понять, что именно ее женская тяга ко лжи объединяет мужчин так крепко, что побеждает даже инстинкт собственника и позволяет разделить то, что они никогда не согласились бы делить, не завладей ими такая страсть. Испытавший ее мужчина обречен на полное подчинение. А вызвавшая такое чувство женщина, чтобы удержать его, должна быть самой собой и воздержаться от обмана: ведь взывают к святая святых ее души. Отвечая на такое чувство, душа ее будет расти.
А что, если объект недостоин обожания? Мужчины, которых одолевают такие сомнения, встречаются редко. Чаще сомнения посещают ту, что вызвала эту редкую и возвышенную любовь. И здесь виновата не только ее женская природа, по и отсутствие некоей духовной субстанции, которое обнаруживается лишь при этом испытании. Такие создания, особенно если они наделены исключительной красотой, даже не представляют, какой силы чувства могут вызывать: ведь сами они знают лишь зов плоти. Настоящей трагедией для нашего героического любовника становятся утрата иллюзий, горестное разочарование, когда он осознает, что красота, хотя и является неотъемлемым свойством души, присутствует у его возлюбленной только в чертах лица и изгибах тела.
Назад: 4
Дальше: 6