Книга: Тропик любви
Назад: 8. Почта почитателей
Дальше: 14. День на источниках

12. Доля удачи

На первый взгляд, в понятии «доля удачи» есть нечто не только донкихотское, но и парадоксальное. Человеку всегда нравится думать, что он заслужил свою удачу или что он сделал все возможное, чтобы не упустить случай, посланный ему судьбой. Что касается меня, то я верю: желания или молитвы исполняются, если человек восприимчив, если разум его и сердце открыты — иными словами, если в нем живы вера и надежда. Под молитвой я подразумеваю не просьбу, не мольбу, не заклинание и не торговлю «ты мне, я Тебе» — но жизнь с безотчетной мыслью: «Да будет воля Твоя!». Говоря коротко, жизнь в глубоком осознании того, что все с нами происходящее мы должны воспринимать и как благоприятную возможность и привилегию, и как испытание.
До определенного момента в моей жизни было, смею думать, больше удач и неудач, чем выпадает на долю обыкновенного человека. К тому времени, как я поселился в Вилла Сера (в 1934 году), я почувствовал, что постоянные, так сказать, жизнетрясения, донимавшие меня, ослабевают и все приходит в норму. В них начали появляться определенные ритм и упорядоченность, хотя на сторонний взгляд я по-прежнему жил лихорадочно, беспокойно и сумбурно. Понимание того, что есть все-таки лекало, по которому кроится моя жизнь, лекало, имеющее смысл, пришло странным образом. Вскоре после переезда на рю Анатоль Франс, в Вилла Сера, я начал записывать свои сны. И не только сны, но и ассоциации, которые они рождали у меня, когда я их записывал. Я занимался этим больше семи месяцев, как вдруг начал видеть. «Внезапно видеть», как где-то сказал Сароян. Значащая фраза — для всякого, с кем случалось такое. Выражение, имеющее лишь один смысл: видеть новыми глазами.
Примерно в то же время благодаря цепи событий, «случайных» встреч, чтению определенных книг — книг, которые мне, так сказать, подбрасывали, — все стало выкристаллизовываться. Я начал все больше и больше осознавать свершение странного феномена, до того момента блистательно отсутствовавшего: мои сны один за другим становились мне ясными. Скоро я пришел к тревожному заключению относительно того, чего бы мне хотелось, поняв, что обыкновенно мы желаем или что-то ничтожное, или же еще и по-настоящему вредное. А тогда, как знает всякий, кто прошел через подобное, просыпаются коварные соблазны.
Путешествие по Греции (в 1939–1940 годах), поводом к которому послужила непредвиденная дружба с Лоренсом Дарреллом, положило всему этому конец. Это был «разрыв» в тройном смысле: потому что путешествие оказалось не только подарком судьбы — лучшим, что произошло со мной в то время, — но еще и было способом подвести черту под жизнью на Вилла Сера, уже исчерпавшей себя. Важнее всего, однако, что это греческое приключение открыло мне глаза: с тех пор я вижу мир иным, не таким, как прежде. Даже высылка из Греции — по причине войны — была благословением, чего мне в то время не хватило ума понять. Наконец, мое повторное открытие Америки, поначалу казавшееся пустым и неприятным занятием, привело к открытию Биг-Сура.
Здесь (в Биг-Суре) я зажил по-настоящему. Если мне и не удалось найти тут «мир и покой», которые я надеялся найти, я, несомненно, нашел нечто иное, что более чем вознаградило меня за разочарование. Повторю еще раз, я, можно сказать, нашел то, что хотел найти, испытал то, что хотел испытать.
Из всего плодотворного опыта, полученного мною с тех пор, как я бросил якорь в Биг-Суре, открытие определенных книг было столь же, если не более, значительным, как, оглядываясь назад, я вижу теперь, что и «совпадения», rencontres hasardeux и прочие «непредсказуемости». О «встречах» с теми книгами я впоследствии надеюсь сказать больше.
С какого же места в этой сети, что тянется во все стороны — по вертикали так же, как по горизонтали — и, видно, не имеет границ, мне начать? Первое, что понимаешь, задумав вникнуть в такую таинственную вещь, как «удача», — это тот факт, причем факт исключительно важный, что тут нет ни начала, ни конца. Все здесь переплетено и все едино. Когда мы складываем доли или части, как картинку-загадку, хорошее и плохое кажутся в равной степени «долями удачи». Мелочи норовят казаться важными, совершенно непропорционально величине и весу. Все рассыпается на осколки столь ничтожные, что сводят к нулю необоснованные предположения вашего «Я». Когда чуть выше я говорил о ритме и упорядоченности, я имел в виду согласие между внутренним и внешним или — «что вверху, то и внизу». Если я занимался астрологией, то не для того, чтобы узнать, что произойдет завтра, но чтобы найти подтверждение тому, что происходило в данный момент.
Оставайся на месте и смотри, как земля вертится!
Да будет так, но, подобно канатоходцу, не расслабляйся. Ступай легче, взгляд устремлен вперед. Ты должен быть точен, чуть-чуть не считается. Эта сторона Рая и та сторона Рая. Осторожно и раскованно. Без мыслей в голове и всегда начеку. В ногу, но не в униформе. Револьвер всегда под рукой, но заряжен холостыми. Гляди в оба за сорняками, чертополохом, колючками, крапивой и шипами. К оружию! когда труба запоет, только бой будет без стрельбы.
Никогда не проси денег! Если посылаешь «SOS», проси корм для цыплят. Иначе жестоко разочаруешься. Никогда не упоминай о презренном металле, кроме как в магазине. «Зеленые» — чтобы покупать вещи и раскуривать трубку! Помни, если не можешь заработать денег, заведи друзей. Но не слишком много, потому что один настоящий друг — все, что нужно, чтобы защититься от ударов злой судьбы.
На первой странице этого попурри я сказал, что оно началось, как кровотечение — от известия о смерти Сингриа. А кто подсунул мне Сингриа? Джералд Робитейл из Девятнадцатого округа. Теперь ответьте — откуда было Джералду знать, что мне, чтобы начать всю эту карусель, понадобится «Нувель Ревю франсез» с ее «couronne» статей, посвященных покинувшему нас незабвенному Шарлю-Альберу Сингриа? И мог ли кто-то из смертных предвидеть, что воспоминание о единственной встрече с упомянутым Сингриа станет для меня постоянным возбудителем на следующие одиннадцать лет жизни?
Что мне Гекуба, что я Гекубе?
Я сказал: попурри? Пожалуй. Или — раздача карт. Червы — козыри. Выигрыш или проигрыш, тот же пинокль вдвоем.
С самого начала моей писательской карьеры я был вынужден время от времени рассылать во все концы письма с просьбой о помощи. С годами промежутки между этими воплями о помощи стали увеличиваться, heureusement. За последнее время — лет семь или около того — я заметил, что происходит странная и любопытная вещь. Как только я стал печатать свои письма на мимеографе и разослал первую пачку, пошли чеки. Но забавная вещь — чеки не в ответ на мои мольбы о помощи, а, вообразите, совершенно неожиданные. Обычно это какой-нибудь долг, который я давно списал как безнадежный, или авторские, о которых напрочь забыл.
«Не следует ли мне проявить чуточку больше терпения? — спросил я себя. — Или, может быть, своими активными действиями я подталкиваю судьбу в нужном направлении?»
Как ни странно, важнее оказались не деньги, а открытие, что у меня есть друг, о существовании которого я не подозревал. Да, обращаться за помощью стоит, даже если в последний момент обнаруживается, что в этом не было необходимости. Почему? Да потому, что не только находишь настоящих друзей, таких, кто отдаст тебе последнее, свою «лепту вдовицы», но еще узнаешь, что знал всегда, — богатый обычно отзывается последним. Недавний мой опыт такого рода, опыт совершенно поразительный, показал, что четверо человек (из сотни или больше), которые даже не ответили на мои письма, были самыми богатыми в моем списке. Помощь, которую не моргнув глазом мог бы предложить мне хотя бы один из этой четверки… А, да что говорить! Ирония, и к тому же грустная, в том, что все они считают себя моими большими друзьями. Один, когда мы встречаемся, всегда хлопает меня по спине и говорит в своей беспечной, жовиальной манере: «Генри, ты святой человек!» Следовало бы как-нибудь спросить его, что он имеет в виду — благодарен ли мне, что я его не преследую, или что святой должен питаться воздухом.
Перед отъездом в Грецию я передал на хранение другу чемодан с записными книжками и рукописями, которые считал стоящими того, чтобы их беречь. Разразилась война, я потерял связь с этим другом и скоро примирился с мыслью, что чемодан для меня потерян. Больше того, через несколько лет я окончательно забыл, что вообще был такой чемодан. Потом, вскоре после того, как я обосновался в Партингтон-Ридже, я получил сообщение от некоего офицера торгового флота, что у него есть для меня два чемодана, которые он должен мне передать. В приписке говорилось, что он мой почитатель и для него составит большое удовольствие сослужить мне службу — никакой платы за доставку не требуется.
Когда чемоданы прибыли, я с изумлением увидел, что один из них принадлежит человеку, которого я описал в «Тропике Рака» под именем Филмора. (Те, кто читал роман, припомнят, как я отправил его в Америку, sans chepeau, sans baggage.) Добрых два года после возвращения в свой родной город Филмор, который был не только «богемой», но и до некоторой степени юристом, изводил таможенников и железнодорожный персонал (вокзала Сен-Лазар, где он оставил свой чемодан en consigne). Я готов поверить, что он зашел настолько далеко, что даже направил оскорбительное письмо президенту республики. И вот чемодан передо мной, цел и невредим. Из любопытства я открыл его. В нем не было ничего, кроме книг по юриспруденции, альбомов с семейными фотографиями и сувениров, напоминающих о годах, проведенных им в Йельском университете. Я открыл другой чемодан, который принадлежал мне, и увидел, что ничего не пропало. Все, что я когда-то сложил в него, было в целости и сохранности. Среди прочего в чемодане оказалась увесистая первоначальная рукопись «Тропика Рака», вещь, за которую когда-нибудь можно будет что-то выручить.
Где находились чемоданы все это время? Кто прислал их мне? Demenageur из деревушки под Парижем, человек, которого я и видел-то всего два раза и с которым обменялся лишь парой коротких слов. Написав ему, я спросил, чем могу вознаградить его за бесценный подарок. Я очень ясно дал понять, сколь важно было для меня возвращение чемодана. Он ответил: «Мне ничего не надо! Совершенно ничего! Было так приятно сделать для вас что-то полезное». Я написал снова, и не раз, надеясь уговорить его принять если не деньги, то что-нибудь, в чем он и его семья, возможно, нуждаются. (Французы в то время все еще нуждались во многих вещах.) Но нет, он не хотел ничего. Наконец он ответил, что был бы крайне признателен, если бы я смог прислать одну из моих книг, надписав ее для него, — и ничего больше. В ходе переписки выяснилось, что чемоданы передал ему на хранение мой друг, когда покидал Францию накануне войны. Но как этот удивительно добросовестный человек узнал мой адрес, до сих пор остается для меня загадкой. И такая же загадка — каким образом чемодан Филмора попал вместе с моим в ячейку славного Мариуса Батеду.
Хранись в чемодане свитки Мертвого моря, уверен, этот добрый человек поступил бы так же бескорыстно.
Voila un chic type?
Деньги — и неприятности, с ними связанные! Первые месяцы жизни в Партингтон-Ридже я игрался с мыслью отправиться в Мексику, чтобы там закончить «Кондиционированный кошмар». Я составил «просьбу о финансовой поддержке», — указав, что мне нужно продержаться год, — и уговорил Фрэнсис Стелофф из «Готем бук март» в Нью-Йорке поместить ее в разделе объявлений. Надежд, что на эту просьбу откликнутся, было мало. Написана она была, пожалуй, довольно несерьезно, возможно, потому что в глубине души мне не хотелось ехать в Мексику. Все, чего мне по-настоящему хотелось, это небольшой суммы наличными.
Несколько недель спустя пришло письмо с нью-йоркским штемпелем, к которому был приложен чек на двести пятьдесят долларов. Отправитель, назвавшийся Гэри Коувером, давал понять, что желает сохранить свое подлинное имя в тайне. Он добавлял, что прочел все мои книги, которые смог достать, и хочет, чтобы я знал: он горячий поклонник моего таланта. Это было странное письмо, написанное на превосходном английском, но все-таки что-то выдавало в авторе иностранца, и это пробудило во мне любопытство. Однако я не пытался узнать, кто этот человек. (Нет привычки смотреть дареному коню в зубы.)
Чеки приходили регулярно, как он и обещал. Между тем ко мне приехала погостить молодая женщина, с которой я с некоторых пор переписывался. Она была танцовщицей и каждый день, лил ли дождь или светило солнце, упражнялась, чтобы поддерживать форму. Время от времени, гуляя по лесу, я встречал ее, одетую в трико и перебирающуюся с ветки на ветку, как шимпанзе. Так она тренировалась…
Однажды, когда мы с ней брели в гору, нагруженные почтой и продуктами, сзади остановилась машина, и водитель высунулся из окна, чтобы спросить, не Генри Миллер ли я.
— Я — Гэри Коувер, — сказал он.
Я тупо посмотрел на него, поначалу не сообразив, кто это.
— Я — тот человек, который посылает вам чеки. Не узнаете друга?
Мгновение я молчал, сбитый с толку и постепенно краснея. Потом в мозгу щелкнуло.
— Haricot Vert! — воскликнул я. — Так вот в чем дело?
Только теперь до меня дошло, что он в своем письме употребил французское название волокнистой фасоли.
— Так вы француз?
— Не вполне, — ответил он. — Я швейцарец. Или, точней, родился в Швейцарии. — И он назвал мне свое настоящее имя.
Когда мы добрались до дома и выгрузили продукты и вино, которые он привез с собой, я как можно осторожней спросил, что привело его в Биг-Сур.
Ответ позабавил меня:
— Хотелось посмотреть, как вы тут живете.
Затем он бегло осмотрел дом (бревенчатую хижину Кита Эванса), прижался носом к толстому стеклу окна, выходящего на море, отошел на пару шагов от крыльца, чтобы взглянуть на окрестные холмы, золотые в то время года, и, вздохнув, воскликнул с неподдельным восхищением:
— Теперь я понимаю, почему вы не поехали в Мексику. Эти места — сущий рай.
Мы отведали перно, которое он привез, и скоро уже болтали, как старинные друзья. Я удивился, узнав, что он небогат, хотя прилично зарабатывает, будучи страховым агентом. Сын состоятельных родителей, которые во всем потакали своему чаду-плейбою, он большую часть своей богемной жизни провел за границей, в частности во Франции.
— Я не мог устоять перед желанием помочь вам, — сказал он, — потому что сам всегда мечтал стать писателем. — И быстро добавил: — Но у меня не такой луженый желудок. Голодать — это не по мне.
По мере того, как он рассказывал о своей жизни, я увидел, что его теперешнее положение было каким угодно, но только не блестящим. Женился он неудачно, жил не по средствам и не испытывал ни малейшего интереса к делу, которым занимался. У меня закралось подозрение, что он приехал сказать, что больше не сможет оказывать мне помощь. Но я ошибся.
— Чего бы мне действительно хотелось, — неожиданно заметил он, — так это поменяться с вами местами.
Я был совершенно не готов к такому повороту. Надо было как-то замять тему.
— Я имею в виду, — продолжал он, — что вы единственный человек, который, похоже, сознает, как он счастлив. Я же совершенно запутался.
Он пробыл у меня всего несколько часов. Мы расстались лучшими друзьями.
Что же до чеков, то они продолжали приходить еще несколько месяцев, потом — глухая тишина. Я подумал, что, может быть, он покончил с собой. (Он был из тех, кто способен на такое.) Год или даже больше прошло, когда он наконец снова дал о себе знать. Я получил от него трагическое, полное отчаяния письмо. Он, этот беспечный благодетель, умолял меня прислать ему денег, довольно значительную сумму, — и, как можно скорей, балансовый отчет.
В кои-то веки я сдержал обещание. Немедленно выслал деньги, а через несколько недель подвел баланс.
По получении последнего платежа он написал мне длинное и пылкое письмо, которое несколько меня расстроило. Он писал, что ему просто не верится, что это все-таки произошло. Признавался, что не ожидал, что я откликнусь на его просьбу — и тем более так быстро. Не слишком-то он лестного мнения обо мне, подумал я и, снова взяв письмо, принялся перечитывать. Одно место заставило меня сесть. Там говорилось, что, только потеряв все, он стал понимать людей. Ища, кто смог бы ему помочь, он, естественно, обратился к друзьям, и первым делом к тем, кого сам когда-то выручал из беды. Но они не пришли ему на помощь, ни один. Мне он написал только от полного отчаяния. И я откликнулся! Это его потрясло. Он снова и снова благодарил меня — и благословлял.
Я отложил было письмо, чтобы поразмыслить над ним, и тут заметил приписку, сделанную наспех на обороте последней страницы. В приписке говорилось, что теперь, оказавшись на дне, он собирается там и оставаться… и писать. Если я мог это сделать, то и он сможет. Он презирает свет и больше не собирается работать только ради денег. Хотя теперь он нищий, он рад, что все так сложилось. Во всяком случае, я возродил в нем веру в человечество. Теперь настал его черед доказать, что он человек…
Не могу сказать, что был польщен, прочитав эти слова. Не очень-то мне и верилось, что он так вдруг заделался писателем. Нет. Но что заинтересовало меня, и чрезвычайно, это признание, что, только дойдя до последней черты, обратившись к последнему среди людей, он получил помощь. Я уже давно, очень давно знал (и действовал соответственно), что, когда положение и впрямь отчаянное, надо идти к беднейшему из друзей. Надо обращаться к тому, кто, как кажется, меньше всего способен дать то, в чем ты нуждаешься. Если бы мы понимали, что стоит за этим, то знали бы, что обращаемся к волшебнику. Человек, не имеющий ничего, имеет почти все. Или, может, лучше будет сказать: имеет на деле? Такого человека никогда не испугаешь неожиданной просьбой. Его не приведешь в ужас или смятение своим бедственным положением. Для него это радость. Теперь-то он сможет показать, что значит быть другом. Он ведет себя так, словно ему оказана особая честь. Он в буквальном смысле попадается на вашу удочку.
«Сто долларов, говоришь? (Баснословная сумма для человека, не имеющего даже ночного горшка.) — Он чешет в затылке. — Дайка минутку подумать!»
И он думает, потом его лицо озаряется улыбкой. Эврика! Проблема решена, и он делает небрежный жест, словно говоря: «Всего-то сотню? Я уж думал, тебе нужно тыщу!»
И он дает тебе что-нибудь поесть, сует тебе в карман несколько шекелей и говорит, чтобы ты шел домой и ни о чем не беспокоился.
«Утром получишь свою сотню. Пока!»
За ночь… но позвольте сказать по-французски, так будет предметней… le mirale se produit.
Дальше действуйте деликатно. Воздержитесь от расспросов: откуда, мол, взялись деньги, да как это ему удалось, и когда нужно возвращать долг, и так далее и тому подобное. Берите деньги, поблагодарите Господа, обнимите друга, сотворившего чудо, оброните слезинку-другую и уходите!
Такой вот бесплатный гомеопатический рецепт…
Деньги — это еще не все… День, когда появился Рауль Бертран, стал для меня памятнейшим днем моей жизни. Не потому, что он открыл путь к моей обманчивой «удаче», хотя это было очень своевременно, и не потому, что он считал своим долгом приводить с собой друзей, встрече с которыми я бывал рад, и притаскивать какую-нибудь экзотическую снедь, которую его старая француженка экономка готовила специально для таких случаев, и не потому, что он говорил о вещах, дорогих моему сердцу, и на языке, мною любимом, но потому, что он принадлежал к тому редкостному сорту людей, которые умеют создать вокруг себя удивительную атмосферу, где все расцветает, прорастает, завязывает бутоны и обещает никогда не увянуть. Когда бы он ни появлялся, ce cher. Рауль Бертран, глубоко в душе у меня начинала играть музыка. Казалось, он воплощал собой все то, что я научился ценить во французской жизни; словно мановением волшебной палочки, он воскрешал все, что сохранила моя память о десятилетнем пребывании во Франции. Не важно, с чего мы начинали: с велогонок в Вельд'Ив, собачьего кладбища в Сент-Уэн, последних дней Наполеона на острове Св. Елены, загадочности баскского языка или с трагической истории альбигойцев… всегда это было симфоническое путешествие, подводившее нас к самой душе и сути Франции.
Думаю, это благодаря содействию Рауля Бертрана однажды меня посетил месье де Кармуа, который в Париже возглавлял управление, контролировавшее и регламентировавшее порядок выплаты гонораров зарубежным авторам. Визит месье Кармуа, пусть и неофициальный, произвел на меня глубокое впечатление: казалось, ко мне явилось само правительство. Протягивая при прощании свою визитную карточку, сей доброжелательный и любезный эмиссар Французской Республики сказал, что, если у меня когда-нибудь возникнут какие бы то ни было затруднения с получением гонораров, мне нужно только черкнуть ему словечко. Он сказал это так, словно ему доставило бы громадное удовольствие вскочить в самолет и самолично привезти мне деньги.
Несколько месяцев спустя мне пришлось-таки поймать его на слове. И ответ пришел мгновенно, чуть ли не со скоростью света.
Merci encore une fois, cher Monsieur de Carmoy!
Но вернемся к Раулю Бертрану. В тот день, когда он впервые появился у меня, с ним был французский журналист, которого я знал по Вилла Сера. Почти мальчишка в те времена, теперь он был разъездным корреспондентом крупной парижской газеты. Они уже собрались уходить, и журналист, который улетал обратно в Париж, спросил, может ли он там что-то сделать для меня. Ни секунды не колеблясь, я ответил: «Можете». Мне вдруг кое-что пришло в голову: словно лопнул клапан и ударил фонтан. Это было связано с тем кукушкиным яйцом, что уже начало протухать, с «удачей», что обернулась анекдотом. Разрозненные мысли приняли форму вопросов: братья Пашутинские, Евгений, Анатолий и Лев — что с ними стало? уцелели ли они в войну? не бедствуют ли? Следующая мысль была проста: почему бы не поднести им ключ от сейфа, где деньги лежат?
— Вот что, — сказал я, — вы можете оказать мне одну услугу. Поместите небольшое объявление в нескольких парижских газетах: мол, Генри Миллер, автор «Тропика Рака», ищет своих старых друзей, братьев Пашутинских. Печатайте объявление, пока не получите ответ.
И я объяснил ему, как много эти братья когда-то значили для меня, как они помогли мне в черные дни.
Прошло меньше месяца, и я получил авиапочтой письмо от Евгения, с которым мы были особенно близки, где тот сообщал, что все они живы, бодры и не слишком нуждаются. Он же лишь об одном молится, чтобы правительство — всегда это проклятое правительство! — дало ему пенсию, на которую он имеет право как участник войны. У него, среди прочего, туберкулез в легкой форме, но он надеется поправиться, если год-два проведет в санатории.
Опущу историю о том, как он в конце концов получил пенсию, слишком она невероятна, но расскажу эпилог.
В Версале он познакомился с пожилым джентльменом, который хотел продать свой дом и переехать в провинцию. Этот человек обещал, что даст Евгению, если он найдет ему покупателя, сумму, достаточную для приобретения домика в деревне. Евгений уже присмотрел себе деревушку на юге, называвшуюся Роккор (в Тарн-э-Гаронн). По какой-то неправдоподобной случайности Евгению, который ничего не смыслил в сделках с недвижимостью, удалось заарканить покупателя на дом в Версале. Вслед за тем я узнал, что он приобрел пустующее здание школы в Роккоре. В ней было тринадцать комнат, и она походила на старинную крепость, перестроенную в сумасшедший дом. На открытке с изображением школы, весело торчавшей на вершине холма, он пометил окна двух комнат, которые, как он писал, сейчас перестраивались и предназначались для моей жены и меня. Это будут только наши комнаты — и навсегда. Тем самым он говорил, что у нас всегда будет второй дом — в нашей любимой Франции.
«Pleurnicheur», как мой друг Альф дразнит меня, я не мог не обронить нескольких слезинок умиления, глядя на открытку с видом нашего нового дома. Я вновь вспомнил тот день, когда впервые встретил Евгения у Cinema de Vanves: он стоял на высокой лестнице и наклеивал афишу, объявлявшую о скором показе фильма с Ольгой Чеховой. Я снова увидел отвратительную, грубо намалеванную афишу, такую же, как большинство отвратительных «annonce» во Франции, которая пялилась на меня в окно бистро напротив синема. Мы с Евгением частенько посиживали там за чашкой кофе и шахматами. Объявление, которое он написал собственноручно, сообщало прохожему, что Генри Миллер, постоялец отеля «Альба» (находящегося по соседству), дает уроки английского языка за скромную плату в десять франков за час. Те, кто читал «Тропик Рака», припомнят моего славного друга Евгения и его «старый всемирный сад». Что за эвфемизм — «его сад»! Это была свалка где-то неподалеку от Фермопильского тупика, где они обитали. Я не мог понять, какая могла быть связь между прославленным местом битвы и узким, вонючим, грязным проулком, названным в его честь. Что же до того «старого всемирного сада», то он существовал в сердце Евгения, а не где-то во дворе.
Лия скупые слезы умиления, я думал, как это естественно, логично и неизбежно, что Евгений, у которого никогда не было и су в кармане, кроме тех случаев, когда я нуждался в чашке кофе, оказался волей судьбы тем человеком, который сделал мне такой королевский подарок…
А теперь перейдем к «Тринадцати распятым Спасителям» и «Ключам к Апокалипсису». Так называются две книги, которые мне так и не удалось подержать в руках, хотя друзья снова и снова обещали и клялись найти их для меня.
Первая книга принадлежит перу сэра Годфри Хиггинса, автора знаменитого «Анакалипсиса». Экземпляры этой книги существуют, но отыскать их трудно, да и цена непомерная. Я потерял к ней интерес, слава богу.
Что же до другой книги, которую написал замечательный литовский поэт Оскар Владислас де Милош (по-литовски: Милашюс), то с нею связана любопытная история. То немногое, что я прочитал из Милоша и о нем, невероятно меня заинтриговало. Я никому никогда не говорил о своем интересе к нему; да я и не знал такого человека, с которым бы мог поговорить о нем.
Примерно лет пять назад, когда я искал кое-какие книги, необходимые для следующей моей работы, я получил телеграмму, подписанную Чеславом Милошем, который оказался племянником покойного поэта. В письме, пришедшем следом, ничего не говорилось об авторе, который меня интересовал; оно было о предполагаемом визите директора Варшавского музея искусств. Мы еще два или три раза обменялись письмами, и в результате стало ясно, что моим надеждам получить книгу поэта не суждено сбыться. Чеслав Милош, в то время занимавший пост атташе по культурным связям при польском посольстве в Вашингтоне, вероятно, уже работал над своим великим романом, который впоследствии принес ему славу.
Прошло время. Будучи на каникулах в Европе (в 1953 году), мы с женой посетили Guilde du Livre в Лозанне, чтобы встретиться с Альбером Мерму, с которым я несколько лет состоял в переписке. Во время паузы в затянувшемся разговоре месье Мерму, точно так же, как тот друг Рауля Бертрана, неожиданно спросил, может ли он что-нибудь сделать для меня, пока мы с женой находимся в Лозанне. И, как в том случае, я, ни секунды не задумываясь, ответил: «Да! Найдите для меня книгу Оскара Милоша Les Clefs de l'Apocalipse!». Я объяснил, что от разных друзей слышал, что некоторые вещи Милоша издавались в Швейцарии.
Мерму загадочно улыбнулся и незамедлительно ответил: «Ничего нет проще. Сейчас позвоню издателю. Он мой друг, живет в Лозанне».
Он поднял трубку, связался с другом, чьего имени я не разобрал, и принялся объяснять причину, по которой обращается со столь необычной просьбой. Я слышал, как он несколько раз повторил мое имя: «Да, он сейчас сидит здесь, у меня в кабинете!» — потом с улыбкой взглянул на меня, словно желая сказать: «Он знает о вас!», и продолжал говорить. Это был долгий разговор. Чтобы не мешать, я повернулся к друзьям, которые пришли вместе с нами, и заговорил с ними вполголоса.
Через некоторое время я подумал, что телефонный разговор необычно затянулся. Мерму уже не говорил; он просто кивал головой и время от времени мычал что-то односложное.
Наконец он опустил трубку и повернулся ко мне:
— Виноват. Можно получить любую книгу Милоша, но только не ту, что вы хотите.
Он сел в кресло и пустился в долгий рассказ о жизни издателя, полной невероятных событий, и о его отношениях с моим поэтом. Из его слов следовало, что издатель был не только близким другом поэта, но и его подлинным благодетелем. Если не ошибаюсь, начитавшись Милоша, он сам принялся писать стихи. Он действительно опубликовал все, что написал Милош, включая и нужную мне книгу. Но ее — «Ключи к Апокалипсису» — он издал только в одном экземпляре, исключительно для себя. Он даже не дает ее никому почитать. Не хочет, чтобы ее кто-нибудь прочитал. Даже Генри Миллер, перед которым он преклоняется (sic). Почему? Потому, что считает эту книгу недостойной ее автора. Из слов Мерму я заключил, что между Оскаром Милошем и этим его издателем возникло расхождение по поводу религиозной стороны книги. Я могу и ошибаться, потому что он трещал так долго и так быстро, что я вообще перестал что-то соображать.
Несколько месяцев спустя, когда мы с женой сидели в скромном ресторанчике рядом с Сенатом (в Париже), к нашему столику подошел человек и представился Чеславом Милошем, тем самым, что писал мне из Вашингтона. Не могу объяснить, как он узнал меня; может быть, услышал, как кто-то позвал меня. Так или иначе, извинившись за какой-то пустяк: что-то не так написанное в одном из его писем, он присел за наш столик, и мы разговорились. Я еще не забыл тот случай в Лозанне и стал рассказывать о нем. Чеслав слушал в полном замешательстве, качал головой, словно вся та история была выше его понимания, потом воскликнул:
— Что за чепуха! Я могу дать вам эту книгу. Только сомневаюсь, что вы захотите ее читать.
— Почему?
— Потому что это не совсем книга… в ней только полторы странички!
Я едва не свалился со стула. Всего-навсего полторы странички! Я был потрясен.
— Дайте их мне, — взмолился я. — Теперь я тем более хочу это прочесть.
Он уверил меня, что при первой же возможности передаст мне эту вещицу Оскара Милоша. По сей день ее никому не показывали. И покажут ли когда? И что же там, на этих полутора страничках?
Ретиф де ла Бретонн — совсем иное дело! Это имя было давно мне знакомо, в основном по упоминаниям о нем французских сюрреалистов, особенно Андре Бретона. Не могу сказать, почему я никогда не пытался читать его. Само его имя звучало так завораживающе, что, возможно, я боялся разочароваться. Иногда критики вдруг упоминали его в рецензиях на мои собственные книги. (В разное время они ставили мое имя в один ряд с именами Петрония, Рабле, Свифта, де Сада, Уитмена, Достоевского — и Ретифа де ла Бретонна.)
Однажды я получил письмо от нашего посланника в Эфиопии Дж. Райвса Чайлда. Автор сообщал, что прочел все мои книги, какие мог достать, и находит большое сходство между моими писаньями и писаньями знаменитого Ретифа. Доводилось ли мне читать его? Он был уверен, что да. Я ответил, что не читал — ни единой строчки. После чего получил второе письмо с настоятельным советом обязательно почитать Ретифа. Если мне не удастся найти его книг, тогда я должен был уведомить его, и уж он позаботится, чтобы я их получил. Далее он сообщал, что потратил значительное время на изучение жизни и творчества Ретифа и в настоящее время работает над составлением его библиографии.
В этом письме он особенно советовал мне постараться прочитать «Месье Никола» и «Парижские ночи». Он не упомянул о размере этих произведений. Когда я обнаружил, что один «Месье Никола» состоит из четырнадцати томов, мой энтузиазм быстро испарился. Тем временем панегириками в адрес Ретифа де ла Бретонна меня начал бомбардировать Данте Дзакканьини, ученый и запойный читатель из Кайроу, штат Нью-Йорк. Чтобы я вошел во вкус, он прислал сильно сокращенное однотомное издание «Парижских ночей» в переводе на английский. Я прочитал его не без интереса, но без особого воодушевления. Более того, судя по этому первому кусочку, между моей манерой писать и манерой Ретифа было очень мало общего. Я решил, довольно опрометчиво, что вовеки больше не возьму в руки его книг.
Затем в один прекрасный день по почте пришел огромный том нашего посланника в Эфиопии, над которым он так долго корпел. По-настоящему монументальный труд, за который все любители Ретифа должны чувствовать признательность автору. Невероятная его масштабность привела меня в ужас. «Это не по моей части», — подумал я. К тому же я положил себе читать все меньше и меньше, а не больше и больше.
Тут, может, интересно будет знать, что сам Чайлд, как он признается во вступлении к своему огромному компендиуму, едва не бросил свою работу, не доведя ее до конца, когда обнаружил, что полное собрание сочинений его любимого Ретифа насчитывает свыше пятидесяти названий и состоит более чем из двухсот томов! Однако чтение всего, что написал Ретиф, — пустяк по сравнению с тем титаническим трудом, который Чайлд положил на написание своего огромного тома.
Чтобы показать необычайную одаренность этого поразительного человека, Ретифа, позвольте привести здесь несколько строк из вступления Чайлда к его труду:
«Pour moi, malgre toutes ses faiblesses — et il en avait beaucoup — Restif est un caractere sympathique pour de nombreusses reisons. Et tout d'abord une essentielle bonte de coeur, une large humanite accompagnee d'un sens toujours present de l'inhumanite de l'homme envers son semblade, un desir passionne d'ameliorer le sort de l'humanite, une grande vision du monde, un but absorbant d'etre utile a ses contemporains et, plus encore, a la posterite, enfin une franchise fonciere dans l'aveu de ses fautes. Il convient de souligner que, dans une epoque ou, du moins en France, il etat de mode de mepriser Shakespeare et Jeanne d'Arc, Restif vantait leurs merites. Il pensait elargir les horizons intellectuels des hommes et dans ce but, il agissait sans prudence. Son oeuvre presente d'innombrables aspects, d'infins meandres, de sorte qu'une seule vie suffirait a peine a en suivre tous les contours. Imparfait comme tous les hommes, il n 'a jamais eu la pretention d'etre ce qu 'il n 'etaitpas. Il etait humain, peut-etre trop humain, et par la nous lui sommes redevables de grandes dettes qui deviendront de plus en plus apparentes dans les annees avenir.» (Djeddah, Arabie Saoudite, le 27 fevrier, 1948.).
Едва я подумал, что история с Ретифом на этом завершилась, пришло письмо из Кайроу, сообщавшее, что он, Данте, дочитал наконец последний из четырнадцати томов полного и несокращенного французского издания «Месье Никола» — и в тот же день отправил все их мне обычной почтой. Примерно через неделю книги прибыли. У меня было такое чувство, что мне прислали гроб с останками этого невероятного Ретифа!
Что с ними делать? Прежде всего, расставить по порядку, что я и сделал. Потом, выбирая тома наугад, стал листать, прочитывая страничку там, страничку тут. Затем засунул на верхнюю полку книжного шкафа рядом с тонким скромным томиком Эдварда Сантьяго «Круг», говоря себе: «Прочту когда-нибудь, когда разобьет паралич». С этими словами я собрал книги, чье место в моей библиотеке заняло новое поступление, швырнул их в картонную коробку и, взвалив на горб, поволок на свалку, которая тянется вдоль живописных берегов от Аляски до Огненной Земли, и швырнул в океан.

 

А теперь о ессеях, к которым я наконец подошел вплотную в Санта-Монике. Я поехал туда по приглашению моего приятеля Роберта Финка, посмотреть картины Эйба Вайнера. Здесь меня познакомили с другом Вайнера, Лоренсом Липтоном, живущим в Венисе под Лос-Анджелесом.
Лишь к концу долгого и замечательного вечера у меня завязался разговор с Лоренсом Липтоном. Как автор книг о разных таинственных вещах, известный всей Америке — по крайней мере, по своему литературному псевдониму, — он был, пожалуй, последним человеком в мире, к которому бы я подумал обратиться за сведениями о загадочной секте ессеев.
Наш тет-а-тет, начавшийся с места в карьер без обычных прелиминариев, больше походил на игру по воле вдохновения, чем на обмен мнениями. Последний раз я участвовал в подобном танце в маленькой деревушке в Нью-Гэмпшире. Упоминаю об этом потому, что такого рода вещи случаются лишь несколько раз за всю жизнь. Тогда это было зимой, после конференции в далеком городишке Дартмауте, на которой я присутствовал вместе с профессором Гербертом Уэстом. Мы возвращались в машине профессора к нему домой в Гановер, Нью-Гэмпшир. Дело шло к вечеру, когда Герб Уэст внезапно решил, что мы должны завернуть к его другу, жившему в деревне, которую мы в тот момент проезжали.
Он подъехал к ничем не примечательному дому; в дверях нас уже поджидал его друг. Уэст ничего не рассказал мне о нем, не разобрал я и его имени, когда нас знакомили. Но, пожимая ему руку, я не мог избавиться от ощущения, будто знал его всю жизнь. Мы заговорили прямо в дверях, как бы продолжив разговор, прерванный всего каких-то несколько тысяч лет назад, в предыдущей инкарнации. Из всего разговора с этим другом Уэста я сейчас способен вспомнить лишь одно, что касалось мирской жизни, а именно, что он много лет прослужил в британской армии в Индии.
Мы пробыли у него около двух часов, и за это время «майор» и я обсудили самые что ни на есть разные и, казалось бы, не связанные между собой вещи. Часто мы просто упоминали название какой-нибудь забытой книги, или имя малоизвестной исторической фигуры, или диковинный раздел науки только для того, чтобы многозначительно улыбнуться друг другу и продолжить разговор. Ни разу мы, так сказать, не нажали не на ту кнопку. Мы словно работали за айбиэмовским компьютером, который неизменно и без усилий выдавал правильные ответы. Больше скажу, атмосфера разговора была именно такая, чтобы нажимать кнопки, скользить по наезженной, замыкать и размыкать контакт, соединяться и разъединяться. Предметы, которых мы касались, были не более чем поводом для выхода к чему-то намного более важному, хотя к чему именно, ни один из нас даже не пытался определить.
Добавьте к тому же, что его жизнь не имела ничего общего с моей. Мы принадлежали к совершенно разным мирам. Кроме того, я с тех пор ни разу не пытался как-то связаться с ним. В этом не было необходимости. Когда мы встретимся снова — а разве не должны мы встретиться, пусть и в иной жизни? — не сомневаюсь, мы возобновим разговор с того места, на котором его прервали…
Но этот Лоренс Липтон… Физически, и я сразу это понял, он сильно напомнил мне одного человека, которого я совершенно не переносил. Даже манера говорить у него была, как у того человека, которого я до сих пор ненавижу и презираю. И тем не менее все, о чем он заговаривал, — а он имел привычку перескакивать с предмета на предмет без всякой видимой связи, — притягивало мое внимание, как магнит. Он уже успел слегка коснуться дюжины тем, одно упоминание которых действует на меня, как хорошая доза адреналина. Вдруг мне показалось, что он произнес слово «ессеи». Причем произнес правильно, чем застиг меня врасплох.
— Вы сказали «ессеи»? — спросил я.
— Да, — ответил он. — А что? Вас интересуют ессеи? — Он казался удивленным.
Я объяснил, что много лет выискивал все, что мог, об их обычаях, ритуалах и образе жизни. Упомянул и об определенных, как мне казалось, сходных чертах между ними и альбигойцами. Мимоходом сослался на довольно необычную книгу, называющуюся «Неизвестная жизнь Иисуса». Процитировал книгу Джералда Хирда «Время, боль и секс», в которой есть любопытная глава, посвященная этой удивительной секте.
Да, да, сказал он, эти книги, кажется, знакомы ему — и еще многие другие, подобные им. Но разве сейчас об этом поговоришь? Слишком это обширный предмет. Он сыпал именами, датами, цитатами, ссылками на всевозможные герметические источники.
— Если вы действительно желаете узнать больше, — сказал он, — я попрошу жену сделать для вас копию некоторых самых значительных документов, относящихся к этому предмету, которые я собрал за последние десять или больше лет.
— Не смею и надеяться, — начал было я.
— Пустяки, — отмахнулся он. — Она будет рада помочь вам, не так ли, дорогая?
Та, конечно, согласно кивнула.
Через несколько недель я получил обещанные документы. Там же были собственные замечания и комментарии Липтона, чрезвычайно тонкие и дельные.
Прошло время, и тема ессеев потеряла для меня остроту, заняв надлежащее место среди других тем. И вот, всего десять дней назад, вернувшийся из Палестины врач и привезенное им послание от моего старого друга Лилика призвали меня обратить внимание на статью, весьма пространную, о «свитках Мертвого моря», которая появилась «вроде бы» в «Нью-Йоркере». Он сказал, что это очень важная статья и написал ее Эдмунд Уилсон. Поскольку я редко читаю «Нью-Йоркер», то ничего не слышал об этом событии, действительно, как оказалось, имевшем место.
Двумя днями позже пришел с почтой номер «Нью-Йоркера», о котором говорил врач, мой гость. Журнал прислал Лоренс Липтон, о котором я ничего не слышал уже несколько месяцев. В прилагавшемся письме Липтон сообщал, что, полагая, что я мог пропустить статью Уилсона, и помня мой интерес к ессеям, он счел своим долгом послать мне ее. Совпадение? Возможно. Однако я предпочитаю думать иначе. В определенный момент жизни чуть ли не каждый из нас задумывается над значением слова «совпадение». Если не побояться задать себе этот вопрос, потому что он из числа тех, что не прибавляют душевного покоя, приходится признать, что простой случайностью тут ничего не объяснишь. Если употребить слово «предопределение», то возникает чувство обреченности. И чувство обоснованное. Лишь потому, что человек рожден свободным, эти таинственные совпадения времени, места и событий могут происходить. В гороскопах мужчин и женщин, отмеченных судьбой, мы видим, что простые «случайности» становятся для них событиями в высшей степени знаменательными. Может, взаимосвязь в их жизни внутреннего и внешнего, микро и макро потому столь поразительна и кристально ясна, что эти люди были способны лучше, чем простые смертные, представить себе возможности, которые открываются перед ними.
Как ни пытайся мы разгадать тайну «случая», нам, наверное, так и не удастся дать удовлетворительное объяснение этому феномену, но нельзя отрицать, что нам известно о существовании закономерностей, недоступных человеческому пониманию. Чем больше мы в этом убеждаемся, тем больше чувствуем, что есть некая зависимость между достойной жизнью и счастливой случайностью. Если копнуть глубже, то мы придем к пониманию, что сам по себе случай ни хорош, ни плох, а имеет значение лишь то, как мы воспользуемся (удачным или неудачным) поворотом судьбы. Старая пословица гласит: «Удача — кляча: садись да скачи». Скрытый подтекст этой пословицы в том, что боги не одинаково благоволят или не благоволят к нам.
Хочу подчеркнуть, что, принимая свою судьбу, следует думать не о том, что так уж нам на роду написано или что мы особо отмечены среди остальных, но о том, что, отзываясь лучшим, что есть в нас, мы можем подчинить себя ритму высших законов, непостижимых законов Вселенной, которые не разделяют между добром или злом, тобой или мной.
Таково было испытание, которое великий Иегова возложил на Иова.
Я могу привести бесчисленные примеры подобных нежданных совпадений и «чудес», как я откровенно их называю, что бывали в моей жизни. Число, однако, ничего не значит. Даже если это произойдет один раз, вы будете потрясены его неслучайностью. Вообще говоря, что больше всего меня озадачивает в людском поведении, так это способность человека игнорировать или обходить события либо происшествия, которые не укладываются у него в голове, необъяснимы для его прямолинейной логики. Тут реакции цивилизованного человека так же примитивны, как и реакции так называемого дикаря. Что он не может объяснить, то он отказывается признать существующим. Он всячески увиливает от этого, называет разными словами: случайность, аномалия, акциденция, совпадение и так далее.
Но всякий раз, как «это» происходит, он бывает потрясен. Вселенная для человека не родной дом, вопреки всем попыткам философов и метафизиков потчевать нас подобной успокоительной микстурой. Мысль по-прежнему воздействует как наркотик. Глубинный вопрос — почему? И он же — запретный вопрос. Самая попытка задать его — нечто вроде космического саботажа. И кара за это — бедствия Иова.
Каждый день нам предъявляются свидетельства бесчисленных, невероятно сложных взаимосвязей между событиями, направляющими нашу жизнь, и силами, что управляют Вселенной. Наша боязнь поверить вспышкам прозрения — это боязнь узнать, что с нами «случится». Единственное, что нам дано знать от рождения, — это то, что мы умрем. Но даже в это нам трудно поверить, хотя это несомненно.
И вот то, что «случается», всегда имеет привкус непредсказуемого, являющегося извне, не считающегося с нашими желаниями, планами, надеждами. Но те, с кем это «случается», бывают двух разных типов. Один может считать эти происшествия нормальными и естественными, другой — необыкновенными или нелепыми и оскорбительными для его интеллекта. У одного откликается душа, у другого — его ничтожное «Я». Первый, по-настоящему верующий, не видит необходимости поминать Бога. Другой, ханжа, хотя он может называть себя скептиком или атеистом, станет со всем пылом отрицать, что во Вселенной нет разума выше его собственного, ограниченного. У него на все есть объяснения, кроме необъяснимого, а от необъяснимого он избавляется одним способом: притворяется, что оно не стоит его внимания. В мире птиц его брат — страус.
Позвольте мне закрыть тему — до поры до времени — цитатой из книги, которая недавно попала мне в руки. Ее дал мне почитать тот, о ком я сказал (не подумав) как о последнем человеке в мире, к которому бы я обратился за подобной книгой. Связь между словами автора и тем, что было сказано мною выше, может показаться не столь явной. Но она есть, и я привожу здесь эту цитату, поскольку считаю, что в ней кроется один из лучших ответов на вопрос, который читатель уже сформулировал для себя. Цитата взята из «Апологии» к биографии знаменитого Халила Джибрана.
«Я решил написать эту книгу после долгих колебаний. Ибо уверен, ни одному человеку не дано подробно, точно и полно описать единый миг его собственной жизни во всей его сложной многозначности и бесконечных связях со всеобщим бытием. Как тогда может человек, сколь ни велик его талант, уместить в книге жизнь другого человека, будь то жизнь идиота или гения! В этом смысле все, что люди рассказывают о людях, называя это „историей“, по моему суждению, не что иное, как пена на поверхности моря, имя которому — человеческая жизнь; его глубины слишком бездонны, его горизонты слишком далеки, чтобы любое перо могло их измерить, любая кисть — изобразить. По сию пору мы не смогли написать „историю“ какого-нибудь человека или вообще чего-нибудь. Напиши мы полную историю хотя бы единственного человека, мы бы прочитали в ней историю всех людей; зафиксируй мы со всею точностью историю хотя бы единственной вещи, мы бы обнаружили в ней историю всех вещей».

13. Задача истинной любви

Если есть в чем-то истинная потребность, она будет удовлетворена.
Эта мысль, которую Джин Уортон повторяла вновь и вновь и в сотнях вариантов, принадлежит к того рода высказываниям, над которыми можно смеяться, как над бессмысленными, или воспринимать их всерьез и доказывать либо опровергать. То, что в моем случае она получала подтверждение бесчисленное число раз, не перестает меня удивлять. О чем прежде всего надо спросить себя, это — да знаем ли мы, в сущности, наши действительные потребности? «Жизнь» знает, но не мы. «Мы» обычно жаждем чего-то неопределенного, часто не существующего вовсе. Мы отрекаемся от престола, который могли бы занять, даже прежде, чем нам его предлагают. Есть добрый скакун, грызущий в нетерпении удила, всегда готовый помчать нас к целям, которые нам во сне не снились. Но спешим ли мы вскочить на него? Те, у кого хватает на это Духу, оставляют за собой огненный след.
Вопрос в том, куда мы хотим отправиться? И в том, хотим ли взять с собой багаж или пуститься в путь налегке? Ответ на второй вопрос содержится в первом. Куда бы мы ни отправились, мы должны отправляться нагими и в одиночестве. Мы, каждый из нас, должны усвоить, что никто не может быть нам учителем. Мы должны совершать нелепые поступки, чтобы приблизиться к великому.
Кто может сказать, что в действительности нужно другому человеку? Никто не в состоянии реально помочь другому иначе, как побудив его двигаться вперед. Иногда нужно идти дальше, не сходя с места. Суть в том, чтобы освободиться от проблем. К чему пытаться разрешить проблему? Уничтожь ее! Окуни в соляной раствор пренебрежения, презрения и безразличия. Не бойся быть трусом, предателем, отступником. В этой Вселенной есть место всему, а возможно, даже потребность во всем. Солнце изливает свой свет на всех, без различия ранга и статуса; циклон валит с ног и благочестивого, и безбожника; правительство дерет с тебя налоги даже будучи прогнившим. И атомная бомба уничтожает без разбора. Может, потому-то так корчатся праведники!
Фанатик кажется смешным оттого, что имеет привычку изрекать глубокие истины, глубокие заезженные истины и продолжает их доказывать среди царящих вокруг мелочности и ничтожества. Но если ты сам способен хотя бы немного отступить от общепринятого, есть вероятность, что ты сможешь увлечь за собой другого человека. Доказательства, добытые ученым в лаборатории, безошибочны. Результаты неудачных попыток отбрасываются или используются, чтобы доказать то, что он был намерен доказать. Рассудочный человек считает ниже своего достоинства употреблять слово «чудо». Он из кожи вон лезет, чтобы доказать: нет такой вещи, но только одно ему удается доказать — что он сам являет собой чудо непонимания. Есть чудеса и чудеса: все зависит от того, кто употребляет это слово и в каких целях. Но у человека, притязающего на роль мошенника из машины (машины сознания), есть манера, когда его опровергают, говорить, как Бог. Часто оказывается, что он опровергает себя.
Оставим на минуту Бога. Задраим двери и окна, замажем все щели! Теперь мы можем поговорить как разумные люди. Так о чем, бишь, мы говорили… об атомной бомбе? Ага, вспомнил — о кофе. Кофе опять пропал, вы заметили? Как, черт возьми, жить дальше? Как? Еще мы говорили о деньгах… о том, на что люди готовы пойти ради денег, как деньги делают деньги, о таких вот вещах. Что, когда речь идет о том, чтобы заработать хлеб насущный, находятся люди, которые скорее согласятся на любую работу, чем остаться без работы. Monsieur le Paris, парижский палач, например. Вы можете подумать, что никто на земле не захочет зарабатывать на хлеб, отрубая людям головы. Добро бы еще он отрубил голову себе — ради денег или просто так. Но другим… и за такие деньги за каждую голову? Просто невероятно! У генерала, например, есть люди, которые делают за него грязную работу. Сам он никогда не марает рук. После какого-нибудь особого подвига (который может стоить жизни сотне тысяч людей) его обычно награждают. Но от Monsieur le Paris «народ» всегда шарахался. Хотя он вряд ли когда рубит больше одной головы в месяц. Часто он добрый христианин. Причащается и все такое. Пьет кровь Иисуса и думает: не забыть бы наточить топор. Как говорится, добросовестный труженик. Верит, что наводит чистоту — и когда казнит, и когда моет посуду. А что до крови — это другая история. (Иногда ее брызги попадают ему в глаз.) Если б он забивал быка, за кровь можно было бы выручить деньги. Но человеческая кровь — она никому не требуется. Хотя в ней есть все витамины, от А до Я. Странные они все-таки, эти табу.
Прервемся на минуту.
На днях мы с моим сынишкой Тони отправились на прогулку. Только подошли к укромному местечку, которое мы с ним назвали «Аризона» (где Коломбина прилегла с Братцем Ониксом), как он говорит:
— Никогда не пойду на войну!
— Как это? — спрашиваю.
— Сперва отрежу себе палец, как Бенни Бьюфано.
Не знаю, что это ему вдруг пришло в голову. Может, вспомнилась одна из наших с ним послеобеденных бесед.
Продолжим…
Если случится, что к вам в дверь постучит женщина, похожая на красотку из Армии спасения, не посылайте ее подальше toute de suite. Пускай ее заводит свою шарманку, если за тем и пришла. Люди часто строят догадки, как бы выглядел Спаситель, реши он вновь посетить нас. (Могу сказать по секрету, что он не был бы похож на портрет кисти да Винчи! Заявляю ex cathedra.)
Кстати о красотке из Армии спасения… Если она несет совсем уж околесицу, скажите себе: «Может, это дорогой наш Иисус вернулся на землю, чтобы впаривать нам пылесосы. Вернулся в образе женщины, чтобы застать нас врасплох».
(Очень похоже к нам однажды явился доктор Бернштейн, выдающийся нейрохирург. Мы как раз занимались весенней уборкой. Первое, что он сказал, сняв пальто: «Позвольте вам помочь!» Не: «Я доктор Бернштейн из Уинтеровского госпиталя для ветеранов в Топеке», а просто: «Позвольте вам помочь. Мне этим заниматься не впервой».)
И дорогой наш Спаситель, если решит сделать новую попытку, вполне может сказать, неловко освобождаясь от женского плаща: «Спокойно, приятель, этот пылесос сбережет тебе много времени. Это самая современная, самая надежная, самая замечательная игрушка, ты такой еще не видал. Попробуй сам!»
И как вы можете быть уверены, не имея времени на размышление, что эта вот штуковина, этот такой весь из себя хромированный, такой надежный пылесос не есть та вещь, которая вам необходима, что это не ответ на ваши молчаливые молитвы?
Даже если вы по природе человек подозрительный, даже если вы сверхбдительны и сверхрассудочны, вы должны почувствовать разницу между Спасителем в образе коммивояжера, торгующего пылесосами, и палачом в образе государственного служащего. Когда генерал говорит: «Солдаты, я хочу, чтобы эти укрепления были взяты, даже если мы все до одного погибнем», — он подразумевает, что его ни пуля, ни штык не тронут. Это вы должны покрыть себя славой. Что касается его, у него будут еще армии, еще сражения, еще войны, чтобы одерживать победы. «Вперед! — командует он. — А я пошел за подкреплением».
У Иисуса не было подкреплений. У него было только собственное слабое тело. И мы знаем, как его осквернили. Он висел на кресте, и когда муки стали невыносимы, возопил Он громким голосом: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Затем тьма была вокруг, и земля потряслась, и гробы отверзлись и исторгли тела усопших, и в небесах были знамения. Затем три дня и три ночи. Затем еще сорок дней. Затем Петр и Павел. Затем деяния апостолов. Затем Иероним и Августин. А когда минуло много лун — Франциск, дорогой Франциск Ассизский. Тем временем догма сменяла догму, церковь — церковь, крестовый поход — крестовый поход, инквизиция — инквизицию. Все во имя Иисуса.
И некоторые воображают, что Он собирается сойти с Небес и повторить спектакль.
Насколько мы знаем, Он может сойти.
В Брюгге, где хранятся несколько капель драгоценной крови, упавших на распятие, каждый год происходит чудо — всегда в один и тот же день! — свернувшаяся кровь становится вновь жидкой. Такого никогда не бывало ни с чьей кровью.
Удивит ли кого, если в следующий раз, вместо того чтобы распять Иисуса, Ему отрубят голову? Если кровь нашего Господа и Спасителя, хлынув, заговорит огненными языками?
ГЛУПЕЦ, МЕНЯ НЕ УНИЧТОЖИТЬ. ЧЕЛОВЕКА НЕ УНИЧТОЖИТЬ. МИР НЕ УНИЧТОЖИТЬ. ПРЕКРАТИ, ИДИОТ! ХВАТИТ! ЭТО ПОВТОРЯЛОСЬ 79, 457, 648, 325, 496, 721 РАЗ. ВО ИМЯ ВЕЛИКОГО ИЕГОВЫ, БРОСЬ ТОПОР!
Если есть в чем-то истинная потребность, она будет удовлетворена. Без всякого бесполезного создания роботов, открытия закрытых шлюзов памяти, пришествия из космоса маленьких человечков или бомбежки врага с космических платформ. Без уничтожения всех опасных вирусов и микробов, даже без второго пришествия Христа и воскресения мертвых.
Сперва ты должен доказать, что твоя потребность истинная. (Только не при помощи неевклидовой логики!) Во-вторых, придется представить справку, что ты психически здоров, в обоснование твоей правдивости. В-третьих, придется сделать прививку против возможного заражения чрезмерной гордостью и самовлюбленностью.
Выполнив эти условия, ты будешь готов пройти обряд посвящения: испытание, установленное Братством Дурней и Простаков. Тебе предстоит ответить на три вопроса. Всего на три. Первый: «Как бы ты устроил мир, будучи наделен могуществом Создателя?» Второй: «Чего ты желаешь из того, чем уже не обладаешь?» Третий: «Скажи что-нибудь, что и вправду нас удивит!»
Если ответишь удовлетворительно, далее тебе надо будет отправиться на место своего рождения, спокойно сесть, сложить руки и предаться медитации о потребностях всякой Божьей твари, включая микробов, бацилл и вирусов. Когда узнаешь, что им — вплоть до последнего таракана! — нужно, вернешься в Братство и займешься мироустройством.
Ну вот, разве это не много проще, нежели пробовать втиснуться обратно в материнское чрево или пытаться найти формулу бомбы, которая гарантированно не обернется против тебя самого и не уничтожит жизнь на планете? Земля ежедневно открывает свои чудеса. Мы только начинаем познавать то, что лежит на поверхности. Терпение! Если недостает времени, всегда есть вечность. Она всегда в твоем распоряжении — как то светлое, холодное, освежающее пиво, что рекламируют по радио.
Это интерлюдия. Она, может, резала вам слух, но лишь потому, что у меня пересохло в горле. Все раздражающие ноты, что звучали до сих пор — знаю, знаю, как вы чувствительны! — могут быть сглажены, если проиграть это на рояле, где нет абсолютно никакой разницы между диезами и бемолями, хотя одни клавиши белые, а другие — черные. Кроме того, все это — разминка перед тем, как взяться за дело всерьез. Объяснить…
Несколько минут назад, подойдя к краю скалы, чтобы малость опорожнить мочевой пузырь — не будем употреблять вульгарное «отлить», — я вдруг понял, что почти ничего не сказал о «Тысячелетнем царстве от Иеронима Босха». Если вы приобретете эту книгу, а я уверен, что приобретете, обратите внимание на иллюстрацию на вклейке 23, последней в книге, которую вы найдете напротив страницы 147. Картина называется «Пещера Пифагора». Если увиденное тут же не потрясет вас, отошлите книгу в ближайший сумасшедший дом, где ее будут держать в смирительной рубахе.
Последние три слова, которыми кончается страница, откуда я собираюсь привести цитату (стр. 127), звучат так: «…задача истинной любви». Позвольте мне повторить их:

 

ЗАДАЧА ИСТИННОЙ ЛЮБВИ.

 

Не бросайтесь сразу же искать этот абзац, умоляю вас. Присядьте на первый попавшийся стул и сосредоточьте мысль на этих словах. Спросите себя, приходилось ли вам за все те годы, что живете на этой планете, задуматься хоть на миг над подобной проблемой? Допустите, хотя бы на мгновение, что может быть на свете такая проблема, которая перевешивает все те проблемы, которые сейчас навалились на вас. (В том числе и проблему отсутствия проблем.) Не записывайтесь в воскресную школу, чтобы научиться думать, как все. Убедите себя, что способны думать самостоятельно. Потом, с учетом дефляции, спросите себя: в чем состоит задача истинной любви!
Автор книги, из которой я собираюсь цитировать, пишет на предыдущей странице о понятии «unum necessarium в евгенике адамитов». За сведениями о том, кто такие были адамиты и какое отношение они имели к «Тысячелетнему царству», а также о прочих головоломных загадках я отсылаю читателя к самой книге. Но сперва бросим беглый взгляд на мир. На то, каково, что называется, положение вещей.
Когда выходит из строя радио или телевизор, радуешься день-другой, не слыша и не видя новостей, и хочется спросить себя, к чему вся та суета, весь тот галдеж. О чем там они кричали и вопили на днях в ООН? Было ли это день или десять тысяч лет назад? О законе и порядке, о мире и гармонии, о братстве людей говорят, наверно, с начала времен. Теперь они говорят, разумеется, очень, очень серьезно. Или хотят заставить нас поверить в то, что это так. («Официант, еще горку пшеничных блинчиков, пожалуйста! Да-да, с медом и маслом».) Есть истинная потребность, и она будет удовлетворена. Каждый согласен: мы должны прекратить воевать; беда в том, что никто не хочет складывать оружия. Сегодняшнее положение таково, что у противников массового уничтожения оппонентами те, кто стоит за частичное уничтожение. Фактически все жители этого единственного и неповторимого мира представлены в ООН, кроме горстки дикарей в Африке и Австралии, американских индейцев и нескольких миллионов китайцев, которым, хотя они потомки наиболее древнего, наиболее культурного народа, нельзя доверять. (Не сегодня, во всяком случае. Завтра мы, возможно, запоем по-другому. Сегодня же мы против.)
Когда видишь одну из этих эпохальных сессий, на которых никогда ничего не происходит, только все больше вето, референдумов, отсрочек, протоколов, мундиров и регалий, банкетов, авиапутешествий, угроз, боеготовности, паники, истерии, стратегических запасов, новых бомбардировщиков, больше и больше линкоров, крейсеров, подводных лодок, танков, огнеметов, тогда становится совершенно ясно, что наступление тысячелетнего царства нам не грозит. Тогда становится ясно, что по сравнению с членами этой организации пара похотливых обезьян в зоопарке, пара обезьян, ловящих блох на заднице друг у друга, заняты, можно сказать, настоящим делом.
Все можно было бы уладить в один момент — а что именно, между прочим? — взяв трех человек, чьи мудрость и благожелательность не вызывают сомнений, и устроив их встречу на рисовом поле, чтобы на них были одни набедренные повязки. Им даже не нужно быть межпланетными дипломатами. Просто нормальные люди, в противоположность, скажем, Лао-цзы, Гаутаме, Иисусу. Практичные люди, не государственные мужи, не политики, не мечтатели. Иными словами, люди доброй воли.
Среди прочего, это трио отличало бы то, что они говорили бы только тогда, когда имели что сказать. Молчание же их было бы еще более говорящим.
Попытайтесь представить сладостные слова мудрости, которые бы потекли из уст наших выдающихся представителей в ООН, если бы завтра им предстояли прения по вопросу о задаче истинной любви. Сравните эту воображаемую картину с той, что описана (на странице 127) в книге «Тысячелетнее царство по Иерониму Босху»:
«…Эти избранники, мужчины и женщины, столь схожи, что почти неотличимы друг от друга, и позы их столь же едины. Они — одна семья и напоминают растения одного семейства еще более потому, что все лица выражают молчаливую задумчивость, во всех взглядах — отрешенная сосредоточенность. Их неподвижность — это неподвижность растений, отчего их тонкие, ищущие руки напоминают усики, цепляющиеся за соседние цветки.
И кажется, что они возникают из земли в любом, где придется, месте так же случайно, как полевые цветы на лугу. Ибо неуловимое единообразие этой нагой жизни не подчинено никакой строгой дисциплине. И в каком бы произвольном порядке ни сосредоточивались и ни собирались группы движущихся тел в одном месте или рассыпались в другом, нигде не возникает тесноты или пустоты. Как бы вольно ни перемещался каждый, невидимая нить связывает их друг с другом и со всеми. Эта нить — нежность, с какою все эти обитатели небесных лугов льнут друг к другу в братской и сестринской близости».
Назад: 8. Почта почитателей
Дальше: 14. День на источниках