Эпилог
Несколько лет назад я натолкнулся на следующие слова Миларепы, тибетского святого: «Это было написано; и это должно было быть написано. И вот куда это завело».
Я часто вспоминаю эти слова, когда прибывает почта. Прибытие почты! Событие, которое на взморье случается трижды в неделю. Начнем с того, что это означает потерю целого дня. Едва успеваешь закончить ланч, слышишь, как сигналит Джейк, почтальон. Карабкаешься верх по склону к шоссе, навьюченный мешком для почты, бельем для прачечной, посылками, книгами, канистрой для керосина и прочим, что нужно починить, отправить или наполнить. Почтальон с женой принимаются разгружать грузовичок. Народ наперебой требует заказанное: масло, яйца, сигареты, хлеб, кекс, молоко, газеты и массу других вещей, которые Джейк привозит вместе с почтой: срочные бандероли, сундуки, матрацы, дрова, мешки с углем и так далее. Полчаса уходит на то, чтобы выудить из общей кучи свое и узнать последние новости по бесплатному телеграфу.
Иногда Джейка приходится дожидаться час или два. Иногда дорогу размывает или же ломается его грузовичок.
По понедельникам, средам и пятницам, в дождь или ведро, ни о чем другом не можешь думать, как только о том: приедет ли Джейк.
Когда он уезжает, наступает пора перетаскивать всю груду домой, спускаться по скользкому склону, нагрузившись углем и дровами, керосином, бельем из прачечной, мешком с почтой, бандеролями, книгами, газетами, запасами продуктов и выпивки. Приходится делать несколько заходов. Если живешь на горе, а не у моря, каждый заход — это потерянный час.
Наконец усаживаешься и, попивая кофе с привезенным кексом или пирожком, которые назавтра уже не угрызешь, принимаешься неспешно разбирать почту. Скоро пола уже не видно под конвертами, оберткой, упаковочным картоном, шпагатом, мягкой стружкой и прочим мусором. Часто я оказываюсь последним, кто прочитывает собственную почту. К тому времени, как я добираюсь до нее, самые захватывающие новости сообщаются мне viva voce. Я перебираю письма, как человек, ищущий потерявшуюся перчатку среди потухших углей. В глаза лезет рецензия на одну из моих книг. Обычно — нелестная. Некоторые письма летят на пол нераспечатанными; они от тех назойливых типов, которые продолжают слать толстенные послания, несмотря на то, что я никогда им не отвечаю. Кто-то читает газету. Кричит: «Послушай-ка вот это!» И, глядя одним глазом в недочитанное письмо, я слушаю какую-нибудь отвратительную новость, имеющую отношение к внешнему миру. Ну вот, посылки вскрыты, и мы принимаемся разглядывать полученные книги, пластинки, журналы и брошюры. Иногда среди них попадаются интересные, способные приковать тебя к креслу чуть ли не на час. Поднимаешь ненароком голову и видишь, что уже пять часов. Тебя охватывает паника. «Нужно работать», — бормочешь ты. Но тут раздается стук в дверь, и, конечно же, на пороге появляются трое или четверо незнакомцев, незваные гости, которые прослышали, что ты поселился в этих чудесных краях, и решили навестить тебя, чтобы просто посмотреть, как ты живешь. Откупориваешь бутылку вина, присланную какой-нибудь доброй душой из Миннесоты или Орегона, и делаешь вид, что совершенно свободен. «Оставайтесь, пообедаем вместе, — говоришь, — скоро уже пора за стол».
Когда гости ушли, когда тебя разморило от еды, вина и разговора, опять нашариваешь почту. Время ложиться спать, но ты помнишь, что осталось одно письмо, которое ты начал было читать и не дочитал. Потом обнаруживаешь груду незамеченных телеграмм. Они требуют немедленного ответа, может, даже по телеграфу, но почтальон давным-давно вернулся в город, а телефона нет, машины нет. Надо ждать, когда почтальон снова появится, или подниматься ни свет ни заря, выходить на шоссе, останавливать машину и упрашивать водителя заскочить в Монтерее на почту и отправить твое послание. (Отправит он его, как ты просишь, или нет, об этом узнаешь не раньше чем через несколько недель.) На другое утро, садясь за работу, быстренько проглядываешь почту еще раз. Видишь, что три-четыре письма требуют незамедлительного ответа. Принимаешься писать. Возможно, придется лезть в чемодан за рукописью или фотографией, искать книгу или брошюру, на которую необходимо сослаться. Конечно, у тебя есть картотека, но ее хорошо бы еще привести в порядок. Только перевернешь все вверх дном, приходит сосед с просьбой: не мог бы ты помочь ему… починить крышу, или сменить трубу в водопроводе, или сложить новую печку. Три часа спустя возвращаешься за письменный стол. Почта по-прежнему требовательно смотрит на тебя. Отодвигаешь ее в сторону. Меркнущий свет за окном говорит, что нужно торопиться, торопиться, торопиться.
Что можно успеть за час или сколько там осталось? Хватаешься за одно, другое. Ничего не клеится. Мысль о том, как быстро темнеет за окном, мешает сосредоточиться. Скоро надо идти колоть дрова, крошить уголь, заправлять лампы керосином, укачивать плачущего ребенка. Может, и чистых пеленок больше не осталось. Потом рысью на серные источники, до которых три мили по дороге. Иногда налегке, иногда нет. Шесть миль туда и обратно с корзиной пеленок — это не шутка. Особенно в дождь. Возвращаешься вконец измотанный и мечтающий лишь об одном: завалиться на кушетку и подремать пару минут, и кого же видишь, как не старинного приятеля, который приехал за тысячу или больше миль проведать тебя!
По дороге домой, пусть трудна дорога, пусть хлещет дождь, тебя переполняют идеи. Кажется, ты знаешь, что напишешь дальше, как продолжишь фразу, на которой остановился несколько часов назад. Чтобы не забыть, повторяешь снова и снова — слово, фразу, иногда целый абзац. Ты должен вцепиться в этот малый кусочек текста, иначе мысль ускользнет. (Конечно же, у тебя никогда не оказывается при себе карандаша и бумаги.) Так что, едва волоча ноги, беспрестанно твердишь какие-то идиотские ключевые слова. Одновременно думаешь, хватит ли угля и дров, если непогода продлится еще несколько дней или недель? И закрыл ли окно в мастерской, где лежит твоя рукопись? И не забыть бы черкнуть несколько строк…
И конечно, ты еще не написал ответы на все те важные письма, а на носу день, когда приходит новая почта. Время поджимает. В разных заботах незаметно проскакивает утро. Писать письмо, как ты намеревался, некогда; черкаешь несколько строк, может, открытку. «Еще вернемся к этому… пишу, как всегда, наспех, твой друг, и проч.» Опять сигналит Джейк, и опять ты бросаешься наверх к шоссе за новой партией мучений. Каждые понедельник, среду и пятницу, неотвратимые, как сама судьба.
Конечно, некоторые способны работать по ночам. Несомненно. Я тоже пытаюсь. Когда становится невозможно работать в мастерской, я тащу свои бумаги в общую комнату. Кажется, я только что разложил их, а уже пора накрывать к обеду. Отодвигаю бумаги в сторону. Едим. Потом убираем со стола, моем посуду, я опять раскладываю бумаги. Странно, но глаза слипаются. Смотрю на часы. Еще только половина десятого. В Нью-Йорке, Париже, в любом другом большом городе я был бы бодр и выбирал, в какое пойти кино. Но в Биг-Суре я думаю лишь об одном — отправиться на боковую. Называя себя последним лодырем, заползаю под одеяло и даю себе задание, мысленно, вскочить с первыми лучами.
Иногда это у меня получается, ей-богу! Рассвет так прекрасен, что я просто должен сперва пойти прогуляться. Я никогда не принадлежал к тем, кто, едва разлепив глаза, садится работать, тем более на пустой желудок.
Да, прогулялся замечательно. В голове столько новых идей, и все блестящие, необычайные. Такое множество идей, что не знаю, с которой начать. Взяться ли за продолжение опуса о Рембо или за переработку рукописи Раттнера? Или посвятить это утро «Розе распятия», раз уж день так удачно начался? Все еще спят. Хожу на цыпочках, разжигаю плиту, готовлю завтрак и то и дело надолго застываю над детской кроваткой. Малышка ну точно ангел, когда спит. Скоро она примется ворковать, щебетать и гулить. Не могу сразу садиться за работу, едва успев позавтракать; хочется посмотреть, как ее будут купать и одевать, хочется немного подержать ее на руках, поговорить с ней на ее птичьем и щенячьем языке. После этого, просто потому, что день так прекрасно начался, решаю, что не стану сегодня писать… лучше возьмусь за кисть. День слишком хорош, чтобы убивать его на писание книг, которые все равно обречены на поругание. Нет, буду делать, что мне по-настоящему доставляет удовольствие. Напишу парочку акварелей.
Так, теперь следует освободить большой обеденный стол от аккуратно разложенных на нем бумаг. Я готовлюсь к карнавалу, увлажняю листы бумаги, чищу палитру, выдавливаю из тюбиков порции свежего пигмента, каким еще не пользовался. Вот оно, началось, мания акварели овладела мною. Это может длиться несколько дней или несколько недель. Забыто все на свете. Я опять художник. Вот настоящая жизнь! Какого черта я родился писателем? Может, я уже больше и не писатель вовсе? Но в глубине души знаю, что, когда порыв угаснет, когда отдам дань своему увлечению, вновь вернусь к машинке. По всей видимости, я и умру за машинкой. Скорее всего. Однако время от времени позволяю себе роскошь помечтать, что когда-нибудь брошу все это. Ничего не буду делать. Буду просто жить.
Впрочем, что значит — просто жить? Жить не созидая, жить лишь в воображении… разве это жизнь? Нет, не жизнь, я это знаю. Я еще не достиг такой стадии самоотречения. Меня еще слишком многое влечет, мне слишком много хочется, слишком велика во мне потребность общения с миром. «Но можешь ты хотя бы работать поменьше? — спрашиваю я себя. — Почему бы немного не расслабиться?»
И тут я думаю о неотвеченных письмах, о множестве людей, настойчиво требующих, чтобы я написал им хотя бы словечко — совета, понимания, поддержки, критики, того, сего. Заметьте, прежде всего я думаю об их трудностях. Потом о неоконченных книгах. Потом о местах, где мне все еще хочется побывать: в Китае, Индии, на Яве, в Бирме, на Таити, в Перу, Персии, Афганистане, Аравии, Тибете, на Гаити, Каролинских островах. А будет ли у меня на все это время? Я пытаюсь вычислить, сколько мне может быть отпущено лет. Но бросаю это занятие. Может, доживу до ста. Может, сейчас, в свои пятьдесят с хвостиком, я переживаю вторую молодость. Когда мне стукнет семьдесят, возможно, будет время на все, что мне хочется сделать… Так и живем.
Тут опять сигналит Джейк! День почты! И все начинается сызнова. Это бессмысленно, я дошел до ручки.
За всеми этими кошачьими воплями я ни слова не сказал о моем друге Эмиле Уайте, который два года пытался помочь мне выбраться из этой ямы. Что бы я делал без него! С тех самых пор, как Эмиль приехал в Биг-Сур, он не жалел для меня ни времени, ни сил. Он столько всего перетаскал на гору и с горы, где я тогда жил, что осел бы не выдержал, сдох. Он постоянно ходил в лес за дровами для нас, рубил их, таскал на гору мешки с углем, чинил то, что отваливалось, или протекало, или шаталось. И, будто этого было мало, уходя домой, забирал письма, ответить на которые у меня не было времени, и отвечал на них вместо меня. По моей просьбе он отправил почтой сотни книг и акварелей; он из ничего построил мне мастерскую; готовил для меня, когда моя жена бывала в отъезде; он даже купил машину, чтобы можно было ездить в город за покупками для нас, которые там обходились дешевле, а потом как-то не справился с управлением и едва не потерял два пальца на правой, своей рабочей, руке. Как перечислить тысячу и одну услугу, которые он мне оказал?
В кои-то веки я уверился, что проблема решена. Эмиль будет моим секретарем, дворецким, телохранителем и нянькой моего ребенка. Все возьмет на себя. Довольно долго так оно и было. И было превосходно. Потом, по моему наущению, он занялся живописью. И однажды пришел ко мне и простодушно сказал: «Не знаю, в чем дело. Но теперь у меня ни на что не хватает времени. Когда я только приехал сюда, мне его девать было некуда».
Его недоумение не вызвало у меня улыбки. Мне слишком хорошо было известно, в чем дело. Невозможно отвечать на письма и заниматься своей работой. Он-то думал, что сможет заниматься и живописью, и моей корреспонденцией. (А на досуге возиться с моей малышкой.) Он не понимал, какую ношу на себя взвалил. Поначалу это кажется увлекательным — вести переписку с таким множеством людей со всего мира. Слова благодарности, которые он получал, воодушевляли его и доставляли удовольствие. Однако поток писем, вместо того чтобы уменьшаться, все увеличивался. Поначалу Эмиль радовался этому. Потом до него постепенно дошло, что он попал в трясину, которая затягивает его все глубже. И по мере того, как он это осознавал, в нем росло желание целиком отдаться живописи.
Короче говоря, скоро я перестал передавать Эмилю письма, чтобы он на них отвечал. Он стал художником, и я хотел, чтобы художником он и оставался. К дьяволу письма! Пускай сами на себя отвечают!
Таково положение на настоящий момент. Только теперь вот мне в голову пришла блестящая идея написать эту вещицу, чтобы больше не приходилось писать писем. Просто буду отсылать ее.
Посмотрим, что из этого выйдет. Что-то говорит мне, что я буду отсылать этот текст вместе с письмом или открыткой. Так, во всяком случае, думает моя жена. Возможно, она окажется права. Но единственный способ проверить, это попробовать.
Писателя часто поджидают две большие неожиданности: во-первых, недостаточный отклик на его труды и, во-вторых, отклик совершенно ошеломляющий, когда таковое все же случается. Плохо и то, и другое.
ОТВЕТИТЬ НА КАЖДОЕ ПОЛУЧЕННОЕ ПИСЬМО СОВЕРШЕННО НЕВОЗМОЖНО.
Я, конечно, мог бы нанять секретаря, но у меня нет ни средств на это, ни желания оказаться в положении человека, который не может обойтись без секретаря. Я не бизнесмен. Я честно пытаюсь найти способ освободиться от необычного бремени, которое сам же на себя взвалил.
Это ответ en block, и я хочу заранее выразить признательность за все добрые пожелания, поддержку, подарки, советы, критику, которые обрушиваются на меня непрерывным потоком. Я благодарен всем и понимаю, что большинство пишущих хотят помочь мне. Но разве не они должны первыми войти в мое положение и понять, что единственный для меня способ отблагодарить их за доброту и веру в меня — это писать книги, а не письма?
Есть, конечно, немало таких, которые пишут, желая получить необходимую информацию, и я стараюсь удовлетворить их просьбы. Есть и другие, мужчины и женщины, которые только начали литературную карьеру и на чьи вопросы ответить трудно, а то и невозможно. (И мое ли дело отвечать на подобные вопросы просто потому, что я писатель?) По моему убежденью, каждый сам должен искать путь в литературу, свой собственный путь. Никто просто не может сказать другому, что или как писать, ни как противостоять враждебным, парализующим силам, которые грозят его уничтожить. Иногда в ответ на такие вопросы мне хочется самому спросить: «Почему вы еще раз не перечитаете мои книги»?
«Но все же, не могли бы вы, пожалуйста, просмотреть мою рукопись? Не могли бы хоть что-нибудь посоветовать?»
Нет, не могу. Даже имей я на это время и силы или предполагаемую мудрость, это было бы бесполезно. Необходимо горячо верить в то, что делаешь, понимать, что никто сейчас не может написать лучше тебя, — раз и навсегда отбросить мысль о совершенстве! — и принять плод трудов своих таким, как есть. Ты сам — лучший свой критик. Прогресс (отвратительное слово), соответствие замысла и его воплощения (кошмар Сезанна), мастерство (цель посвященного) — все это достигается, как известно, бесконечным усердием, тяжким трудом и борьбой, размышленьями, самозабвением, самоанализом, но в первую очередь бескомпромиссной и беспощадной честностью перед самим собой. Тем, кто возражает, что их, мол, не понимают, не ценят, не принимают, — а многих ли из нас когда понимали и ценили? — могу сказать одно: «Разъясните свою позицию»!
Мы живем в век, когда об искусстве и вещах духовных вспоминают в последнюю очередь. Однако неизменной остается та истина, что страсть и молитва позволяют человеку одерживать иного рода победу. То есть — превозмогать трудности, а не идти напролом.
Служи жизни и обрящешь. Вот истина, которая открывается за каждым поворотом дороги.
Я говорю то, в чем глубоко убежден, потому что сам прошел через борьбу. И стараюсь внушить, что, какого рода ни была бы трудность, справиться с нею возможно, только подойдя к ней творчески. Писательство не шахматы, здесь нет учебника «дебютов», по которому бы вы проштудировали готовые начала. Здесь для начала необходимо пробить брешь в стене, и почти всегда стена эта — ваше сознание. Если у вас есть мечта и жажда великих дел, то вы в самом себе найдете силы и способности, потребные для их свершения. Когда вас постигнет полная неудача, молитесь! Может быть, лишь в тот момент, когда вы отдадите все, на что способны, забрезжит свет. Лишь когда мы дойдем до предела наших возможностей, мы увидим, что пределов не существует.
Здесь я должен признаться, что настоящая причина, по которой переписка с читателями превратилась для меня в мучительную проблему, состоит в том, что я ничего так не люблю, как писать письма. Это чуть ли не моя слабость. Никогда не забуду, как однажды, когда я получил небывало огромную кучу писем, мой приятель, перебрав прибывшую почту, заметил: «Не вижу здесь ничего, что требовало бы ответа». Я был поражен. Разумеется, этот мой приятель терпеть не мог писать письма; время от времени он писал открытку, да к тому же телеграфным стилем, в котором отсутствовал даже намек на сердечность. (Когда я отделываюсь открыткой, то чувствую себя таким виноватым, что на другой же день шлю вдогонку длинное письмо.) Суть, однако, в том, что там, где мой приятель не видит повода для беспокойства, я вижу работу по меньшей мере на три дня.
Нет, не безразличие вызывает во мне желание сократить переписку. Дело в чем-то другом, в чем-то более серьезном. Выражусь ясней: одно-единственное письмо способно лишить меня душевного равновесия на весь оставшийся день. Мое первое побуждение — немедленно сесть за ответ. Часто возникает мысль, что необходимо отправить его телеграфом. (Будь я миллионер, то наверняка провода сгорели бы, не выдержали бы нагрузки.) Бывает, мне трудно убедить себя, что человек, приславший письмо, может подождать с ответом. Похоже на непомерное самомнение, не правда ли? И тем не менее… Что ж, наивная вера в то, что отвечать нужно немедленно, — один из моих недостатков или, если хотите, одно из моих заблуждений. Но так уж я устроен, что постоянно нахожусь в состоянии переполненности: реакция всегда несоразмерна воздействию. Жить более интенсивно, принимать более полное участие, держать все каналы связи открытыми — это, видимо, моя страсть… А еще во мне жива память о прошлых временах, когда я напрасно старался, чтобы меня услышали, это было все равно, что плевать против ветра.
Именно тот, от кого вы больше всего хотите услышать слово ответа, и не подумает вам написать. Самодовольство, если оно имеет место, или безразличие подобных личностей раздражает; иногда оно может довести до бешенства. Это чувство полного краха, может, и будет преследовать вас, покуда в один прекрасный день вы не сделаете открытие, что не одиноки, не изолированы и не важно, получите вы ответ или нет. Покуда вас ни озарит: единственное, что важно, — давать, причем не думая о том, получите ли что взамен.
Некоторые, от кого я когда-то напрасно ждал ответа, находились, как я позже узнал, в том же затруднительном положении, что я сейчас. Как было бы прекрасно, знай я тогда об этом, написать и сказать им: «Не беспокойтесь об ответе. Я просто хотел, чтоб вы знали, как я благодарен вам за то, что вы живете и продолжаете творить». Ныне я сам получаю подобные послания. Таков путь любви, которая говорит на языке веры и прощения.
Почему же тогда я не перестаю думать о тех, кто так настойчив, кто так давит на меня? Возможно, по собственной слабости. Испытывал бы я чувство, что на меня давят, если был бы уверен, что отдаю всего себя без остатка? Вечно меня преследует ощущение «незавершенного дела». Вечно это ощущение, что моя помощь действительно необходима. Как это глупо — взывать к своим мучителям о жалости или уважении. Я не должен пытаться сам защищаться. Мне необходимо настолько погрузиться в работу, чем бы я ни занимался, чтобы я был не в состоянии думать ни о чем другом.
Ответ, который я собираюсь написать, — это, по сути, ответ самому себе. В лучшие минуты я верю, что мои обязательства перед другими людьми начинаются и кончаются моим творчеством. Потребовалось немало времени, чтобы прийти к такому решению. Подобно тому, как это бывает с другими людьми, лучшими, чем я, во мне попеременно побеждало то чувство долга, то чувство жалости, то чувство естественного уважения к другим, то еще сто и одно различное чувство. Сколько драгоценного времени я попусту потратил, отвечая на тысячи вопросов и просьб, обращенных ко мне! Отныне с этим будет покончено. Отныне я намерен посвящать лучшие часы, лучшую часть себя лучшему, что есть во мне. Хватит, я хочу иметь несколько часов свободного времени. Бездельничать, наслаждаться покоем и безмятежностью. Возникнет желание рисовать — а такое часто случается, когда у меня нет настроения писать, — буду рисовать. Но отвечать на письма не буду. Не буду читать присылаемых книг или писать предисловия к рукописям, которыми меня заваливают. Буду делать только то, что нравится, что дает пищу душе.
Вот мой ответ.
Если мои слова кажутся вам бездушными и неразумными, поразмыслите над ними прежде, чем выносить мне окончательный приговор. Я сам долго, очень долго думал над этой проблемой. Я жертвовал работой, досугом, обязательствами перед друзьями и семьей, чтобы отвечать на письма, на которые, как я считал, ответить было необходимо. Я больше не верю в разумность подобных жертв.
Впрочем, если вы предложите лучшее решение, я не стану с ходу отвергать его. Я не считаю свой ответ безупречным. Просто это лучшее, что я могу предложить на данный момент. Он идет от сердца, если это что-то значит. Что же до тех, кто подобен Фоме неверующему, на них никогда ничем не угодишь.
Конечно, всегда возможно пробить самую толстую броню. Тем, кто сомневается в моей искренности, я предложил бы обратить внимание на книгу, давно не переиздававшуюся, но которую вполне можно найти, если по-настоящему захотеть: «Дело Маурициуса» Якоба Вассермана. Сцена, где описывается посещение Этцелем Андергастом его любимого писателя, — это как раз наш случай. Этцель находится в трудном, трагическом положении. Но положение автора, Мельхиора Гизельса, еще более трудное. Ситуация, могу я добавить, отнюдь не исключительная; можно найти множество схожих в биографиях знаменитых личностей. Я привожу в качестве примера эту, потому что она кажется мне классической. И потому, что о ней опять и опять забывают.
Правда, порой попадается отчаявшаяся душа, верящая, что если не повидает тебя, то умрет. Заблуждение, конечно, но я сочувствую таким людям. Я сам не раз бывал на грани самоубийства и знаю, каково человеку приходится в такие минуты. Тем не менее лучший выход — не искать утешения в ком-то другом, а прибегнуть к ружью, ножу или пузырьку с ядом. Страх смерти убедительней слов.
«Господь хочет, чтобы мы были счастливы», — сказал Нижинский. Того же хочет и автор, который надеется, что, отдавая себя миру, он работает на утверждение и обогащение жизни, а не на ее отрицание или очернение. Если бы он верил в прямое воздействие, он был бы целитель, а не писатель. Если бы он верил, что в его силах уничтожить зло и горе, он был бы святым, а не прядильщиком слов. Да, искусство — исцеляющий процесс, как указывал Ницше. Но главным образом — для тех, кто занимается им. Человек пишет, чтобы познать себя и так избавиться в конце концов от самого себя. В этом божественная цель искусства.
Подлинный художник заставляет читателя вернуться к самому себе, помогает ему обнаружить в самом себе неисчерпаемые возможности. Никто не обретает спасение или исцеление иначе, как собственными усилиями. Единственное истинное лечение — это лечение верой.
Всякий, кто направляет свои духовные силы на созидание, — художник. Сделать саму свою жизнь произведением искусства — вот цель.
Минуту назад я сказал, что люблю писать письма, что это настоящая моя страсть. Огорчает то, что редко выдается время писать тем, с кем бы я рад был регулярно переписываться. Я имею в виду близких своих друзей, тех, с кем мы говорим на одном языке. Такие письма я откладываю напоследок, когда уже буквально валюсь с ног. Не иметь возможности писать этим людям чаще и не пару торопливых слов, а обо всем, что на душе лежит, — это подлинное лишение для меня, и в результате я ловлю себя на том, что начинаю писать им во сне. Я мог бы заполнить целую страницу именами тех, живая связь с которыми так важна для меня.
А еще есть писатели, с которыми я бы хотел наладить переписку. Читаю какую-нибудь книгу или литературный обзор, и тут меня прямо-таки в жар бросает. «Напиши ему немедленно!» — кричу я себе. (Послушаться бы себя.) Но нет. Я думаю о груде писем, что лежат на столе в ожидании ответа. Все та же старая война — между долгом и страстью. Брожу с тоской в душе, вместо того чтобы прыгать, как веселый пес. Как я только не кляну себя подчас!
Время от времени я не выдерживаю. Вдруг мне взбредает в голову написать кому-нибудь, живущему на другом конце света, — в Мозамбике, Лахоре, Кохинхине. Я заранее знаю, что ответа никогда не получу. Не имеет значения. Зато на душе хорошо. Повинуясь таким вот порывам, я в разные моменты написал Кайзерлингу, Селину, Жионо, Франсису Карко, Герману Гессе, Жану Кокто. Иногда надежда получить ответ сбывается, и я бываю потрясен. Тогда день удался, тогда у меня праздник. Тогда я благодарю «дядю Сэма» за отлично организованный сервис: благословляю пилотов в стратосфере, которые доставляют почту, не считаясь с ветром, градом, снегом, дождем, гололедом, морозом, туманом или слякотью.
Но бывают времена, когда меня посещает такое спокойствие, что мне странна мысль вообще писать кому бы то ни было, хотя бы и Богу. «Где б вы ни были, вы должны получить мое послание!» Столь сильны сигналы, идущие изнутри, что я уверен, незримые волны достигнут самых укромных уголков планеты. Иногда, словно в подтверждение этого чувства, я получаю письмо от далекого друга, с которым молча общался в те мгновения светлого покоя. Нам необходимы такие мгновения, всем нам. Больше, чем что-либо еще. Мы должны понять, принять как норму, жить с сознанием того, что это возможно — мгновенное соединение с кем бы ты ни пожелал, в любое время, не важно, как далеко (в каком угодно смысле) тот человек ни находился бы. Когда мы слышим, мы слышим весь мир. Когда мы живем полной жизнью, нам не нужны ни почтальоны, ни телеграфы, ни телефонные линии. Не нужны даже крылья. Мы здесь и всюду — не трогаясь с места.
Уверен, если б я постоянно пребывал в таком состоянии, никакая почта не отравляла бы мне жизнь. Человек излучающий подобен солнцу, которое сияет независимо от чьего-то повеления.
Значит, я должен вытащить себя за волосы на небо собственного существованья и оставаться там.
Любопытно, не правда ли, куда меня занесло в попытке решить свою проблему! Мог ли я предвидеть, начиная стенания, что сподоблюсь на подобное признание? Не я ли сказал: «Подходи к своим трудностям творчески»?! Что годится одному, должно годиться и другому. Как бы то ни было, что началось как жалоба или просьба, заканчивается как молитва. Стоит лишь, как я сказал, дойти до соответствующей степени отчаяния, и низойдет просветление. Да, на меня сейчас нисходит просветление. Я все ясней вижу, что решение проблемы зависит всецело от меня. Это я должен измениться, я должен проявить больше веры в самое жизнь, больше надежды на нее, больше уверенности в ней.
Хорошо, что под влиянием минутного порыва я высказал свои мысли. Может быть, это принесет пользу и вам, как принесло мне. Ибо то, что раздражает меня, должно раздражать и вас. Привилегированных среди нас нет. Все мы — единая сущность, единая проблема и единое решение.
Когда я впервые узрел этот край, я сказал себе: «Здесь я обрету покой. Здесь обрету силы для того, что мне еще предстоит сделать».
За горным хребтом, высящимся над нами, раскинулась девственная земля, куда едва ли ступала нога человека. Непроходимые леса и заповедник, намеренные вечно оставаться недоступными. Ночью кожей ощущаешь безмолвие, затопляющее все вокруг, безмолвие, которое рождается далеко за хребтом и проникает со стелющимся туманом, звездами и теплым ветром из долины, неся в своих складках тайну, древнюю, как тайна самой земли. Завораживающая, исцеляющая атмосфера Биг-Сура. И как абсолютный диссонанс — нашествие городского люда с его заботами и тревогами. Подобно прокаженным в древние времена, они приходят со своими язвами. Каждый, кто поселяется здесь, думает, что он станет последним захватчиком. Самый вид этой земли заставляет человека долгое время не посягать на нее — духовный заповедник для немногих светлых личностей.
Что касается последних, то теперь я смотрю на них иначе. Бродя по холмам на заре или на закате, глядя на глубокие каньоны или далекий морской горизонт, предаваясь мечтам, упиваясь красотой, внушающей благоговение, я иногда думаю, как прекрасен будет тот день, когда все эти горы будут заселены, когда склоны покроются террасами полей и повсюду распустятся цветы, не только полевые, но и взращенные человеком для собственного удовольствия. Я пытаюсь представить, как будет здесь сто, пятьсот лет спустя. Живописные усадьбы усеивают склоны, длинные лестницы сбегают, виясь, вниз к морю, где стоят на якоре лодки, чьи разноцветные паруса распущены и лениво полощутся на легком ветру. Я вижу площадки, вырубленные в отвесных скалах, чтобы построить там часовни и монастыри — между небом и землей, как в Греции. Вижу столы, расставленные под яркими тентами (как во времена венецианских дожей), и вино, льющееся в золотые кубки, слышу смех, звучащий над блеском золота и пышностью пурпура, звонкий, как жемчужные речные перекаты, смех тысяч ликующих глоток…
Да, я могу мысленно представить себе множество людей, живущих там, где сейчас обитает на большом расстоянии друг от друга несколько семей. Здесь хватит места для тысяч и тысяч. Отпадет надобность в Джейке, который доставляет продукты и почту трижды в неделю. Появятся иные, немыслимые ныне, пути и способы удовлетворить человеческие потребности. Более того, это может случиться очень и очень скоро. Что сегодня мечта, завтра — реальность.
Это место может быть раем. Оно и сейчас рай — для тех, кто живет здесь. Но тогда это будет иной рай, такой, в котором все имеют долю, все участники. Единственно возможный рай, в конце концов.
Покой и уединение! Я вкусил их — даже здесь, в Америке. Ах, те первые дни на Партингтон-Ридж! Когда, встав поутру, я распахивал дверь хижины и, стоя на пороге, обводил взглядом бархатистые, убегающие в даль холмы, во мне поднималось чувство такой умиротворенности, такой благодарности, что рука невольно поднималась в жесте благословения. Благословения! Всего и вся! Я благословлял деревья, птиц, собак, кошек, я благословлял цветы, гранатовые деревья, колючие кактусы, я благословлял мужчин и женщин земли, не важно, каковы их убеждения.
Я люблю, чтобы каждый день начинался вот так. Я говорю себе: день прекрасно начался. И вот почему я предпочел остаться здесь, на склонах Санта-Лусии, где легко и естественно возникает чувство благодарности Творцу. Где-то там, далеко, могут проклинать, оскорблять и мучить друг друга, осквернять все человеческие чувства, уничтожать все живое (если это в их власти), но здесь — нет, здесь это немыслимо, здесь царит неизменный покой, Божественный покой, и безоблачный мир, оберегаемый горсткой добрых соседей, живущих в единстве со всякой тварью, с величавыми, древними деревьями, порослью и полынью, дикой сиренью и прелестным люпином, маками и канюками, орлами и колибри, сусликами и гремучими змеями, и морем, и бескрайним небом.
FINIS.
Биг-Сур, Калифорния.
Май — июнь 1955.