Глава 4
В течение трех лет Сара произвела на свет троих сыновей, чей возраст Эмили всегда вела от своей учебы: «Тони-младший родился, когда я была на первом курсе, Питер — когда я училась на втором, а Эрик — когда я заканчивала третий».
— Ты посмотри, как они плодятся! — воскликнула Пуки, узнав о третьей беременности дочери. — Я думала, такое бывает только в итальянской деревне.
Эта беременность оказалась последней — тремя мальчиками дело ограничилось, — но всякий раз, закатывая глаза, Пуки давала понять, что они и так переборщили.
Даже известие о первой беременности ее как будто огорчило.
— Нет, я, конечно, рада за нее, — сказала она младшей дочери. — Просто Сара еще так молода.
За это время Пуки успела отказаться от апартаментов на Вашингтон-сквер. Она устроилась на скромную должность в конторе по продаже недвижимости в районе Гринвич-виллидж и перебралась в маленькую квартирку в доме без лифта, рядом с Хадсон-стрит. Эмили приехала к ней из Барнарда на уик-энд.
В данную минуту Пуки делала на ланч бутерброды с сардинами.
— А кроме того… — Она сняла с консервной банки жирную маслянистую крышку и облизала пальцы. — А кроме того, ты можешь представить меня бабушкой?
Эмили хотела ответить, что ее и матерью-то трудно представить, но сдержалась. Эти уик-энды для нее были настоящим испытанием. Завтра им предстояло совершить первое совместное паломничество в имение Уилсонов, в Сент-Чарльз, Лонг-Айленд.
— Сколько, говоришь, туда добираться?
— Сколько миль, не помню, а езды на поезде часа два. Приятное путешествие, если взять с собой что-нибудь почитать.
Эмили захватила с собой английский учебник, но только она его раскрыла, как появился контролер. Он прокомпостировал их билеты со словами «Пересадка вимайке».
— Что он сказал? — шепотом спросила Эмили.
— Чтобы попасть на поезд в Сент-Чарльз, надо сделать пересадку на станции Ямайка, — объяснила Пуки. — Это много времени не займет.
Еще как заняло! Они простояли полчаса на платформе, на жутком сквозняке, пока наконец не загромыхал прибывающий состав — и это было только начало! Интересно, все поезда на Лонг-Айленд были такими же шумными, грязными и давно не ремонтировавшимися или только те, что следовали до Сент-Чарльза?
— Такси здесь, конечно, нет из-за войны, — сказала Пуки, когда они наконец вышли на маленькой станции, — но здесь пешком недалеко. Ты только глянь, какие деревья! А этот воздух!
На главной улочке Сент-Чарльза они прошли мимо винного магазина, скобяной лавки и неопрятного вида заведения, предлагавшего «КРОВЬ И ПИЯВОК», после чего свернули на проселочную дорогу, и выходные туфли-лодочки Эмили тут же стали увязать в грязи.
— Еще далеко? — спросила она.
— Пройдем вот это поле, потом лесок, и мы на месте. Боже, какая красота!
Долго ли, коротко ли, показалось имение. Эмили готова была признать: да, красиво, хотя и запущенно. Подъездная дорожка, утонувшая среди деревьев и живых изгородей, в какой-то момент раздвоилась.
— Большой дом там, отсюда он почти не виден, туда мы наведаемся позже, — сказала Пуки. — А Сарин коттедж в эту сторону.
На лужайку перед бунгало из белой дранки им навстречу вышла Сара.
— Привет, — сказала она. — Добро пожаловать в Дом на Пуховой опушке.
Она произнесла это как отрепетированную реплику, и ее наряд тоже был хорошо продуман: яркая новенькая размахайка, возможно специально по этому поводу купленная. Выглядела она чудесно.
Ланч, который она приготовила, мог посоперничать с худшими трапезами Пуки. Другой проблемой был то и дело увядающий разговор. Сара желала услышать «всё» про Барнард, но когда Эмили начала рассказывать, она тут же увидела остекленевший взгляд и скучающую улыбку.
— Как чудесно, что мы снова собрались втроем, как в старые добрые времена, — заметила Пуки.
Но ничего чудесного на самом деле в этом не было: они сидели в скудно обставленной гостиной, с натянутыми улыбками, не зная, что сказать. Пуки все время дымила, пепел падал на ковер. На одной стене висели цветные фото истребителей, собранных на заводе «Магнум», на второй — обрамленная фотография Сары и Тони с памятного пасхального парада.
Джеффри Уилсон пригласил их на коктейли в большой дом, и Пуки, боясь опоздать, поглядывала на настенные часы.
— Вы идите, — сказала Сара. — Если Тони придет как положено, мы к вам присоединимся, но может и припоздниться. В последнее время он частенько работает сверхурочно.
В общем, они пошли без нее. Большой дом, тоже из белой дранки, вытянутый и несуразный, где в два, где в три этажа, венчали фронтоны, упиравшиеся в кроны деревьев. Уже на пороге в нос ударял запах плесени. Он шел от написанных маслом картин в коричневатых тонах, что висели в прихожей, и от скрипящих половиц, от ковров и стен, от мрачной мебели в гостиной, похожей на длинный темный пенал.
— Дом старый и слишком большой, чтобы управляться здесь без слуг, но мы стараемся, — говорил Джеффри Уилсон, наливая Пуки виски. — Эмили, вам тоже скотч или вы, как Эдна, предпочтете шерри?
— Шерри, пожалуйста.
— А главная проблема — это отопление, — продолжал он. — Дело в том, что мой отец строил это как летний дом, без нормального отопления. Один из жильцов поставил нефтяную топку, что отчасти помогло, но подозреваю, что большинство комнат нам придется на зиму закрыть. Ваше здоровье!
— А по-моему, очаровательный дом, — возразила Пуки, усаживаясь поудобнее, чтобы в полной мере насладиться атмосферой. — Не хочу слышать никакой критики. Эмми, посмотри на эти прелестные старые портреты. Предки Джеффри. С каждой вещью в этой комнате связана какая-нибудь история.
— Как правило, довольно заурядная, — вставил Уилсон.
— Удивительная история, — настояла на своем Пуки. — Джеффри, вы себе не представляете, как мне тут у вас нравится… эти чудесные луга и рощицы, Сарин коттедж, этот великолепный дом. В нем чувствуется… как сказать… настоящий шик. У него есть имя?
— Имя?
— Ну, вы же знаете, имениям часто дают названия. «Джална» или там «Дом с семью фронтонами»…
Джеффри Уилсон изобразил мыслительный процесс.
— С учетом нынешнего состояния я бы его назвал «Запущенная усадьба».
— Очень хорошо, — сказала Пуки, не уловив иронии. — Хотя «запущенная» — это не совсем то. А если… — она пожевала губами, — …а если «Большая усадьба»?
— Мм… — одобрительно промычал он в ответ. — Симпатично.
— Так, по крайней мере, я буду ее называть, — объявила она всем. — «Большая усадьба», Сент-Чарльз, Лонг-Айленд, штат Нью-Йорк.
— А как вам колледж? — спросил Уилсон, поворачиваясь к Эмили.
— Очень… интересно.
Она сделала глоток и уселась поглубже в кресле в ожидании, когда наклюкается ее мать. Ждать оставалось недолго. После второй Пуки монополизировала беседу: подавшись вперед и уперев локти в расставленные колени, она рассказывала длинные бессмысленные истории про дома, где ей довелось жить, и на глазах у сидевшей напротив нее Эмили ее лицо постепенно оплывало, а колени все больше раздвигались, открывая последовательно резинки на чулках, потом темнеющие дряблые голые ляжки и, наконец, трусы.
— …но самый чудный дом был у нас в Ларчмонте. Дорогая, ты помнишь Ларчмонт? У нас были настоящие створчатые окна и шиферная крыша. Конечно, он был нам не по карману, но стоило мне его увидеть, как я сразу сказала: «Здесь и больше нигде». Я тут же подписала контракт, и мои девочки были в восторге. Никогда не забуду, как… Джеффри, вы сама любезность. По последней, и мы поедем…
Почему она не могла напиться тихо, поджав ноги под себя, как это делала Эдна Уилсон?
— Еще немного шерри, Эмили?
— Нет, спасибо.
— …и конечно, там замечательная школа, уже только из-за этого можно было там остаться. Но я всегда считала, что девочкам полезно открывать для себя мир, к тому же…
Когда она наконец засобиралась, Джеффри Уилсону пришлось вести ее до дверей. На улице стемнело. Эмили взяла мать под руку, слабую, обмякшую, и они двинулись мимо деревьев и нестриженых кустов в долгий обратный путь к станции. В вагоне Пуки наверняка уснет — во всяком случае, она на это надеялась; всё лучше, чем выслушивать непрекращающуюся болтовню, а их ужин, если таковой будет, ограничится хот-догом и кофе в здании вокзала. Ну и ладно, уик-энд близился к концу, и через несколько часов она уже будет в колледже.
Колледж был центром ее жизни. В Барнарде она впервые услышала слово «интеллектуал», и оно сразу запало ей в сердце. Это было отважное слово, гордое слово, подразумевавшее пожизненное служение вещам возвышенным и холодное презрение к общим местам. Интеллектуалка может потерять невинность с солдатом в городском парке, но она способна посмотреть на это отстраненно, с трезвой усмешкой. Пусть ее мать напивается в компании, пусть «светит» своими трусами — интеллектуалка выше этого. Может, Эмили Граймз еще не стала настоящей интеллектуалкой, но она добросовестно записывала даже самую скучную лекцию и штудировала по ночам конспекты до рези в глазах, а значит, это было лишь вопросом времени. Да, собственно, слыша ее рассуждения, многие девочки в классе, и даже парочка студентов Колумбийского университета, уже считали ее интеллектуалкой.
— Это не просто тоска, — сказала она однажды о каком-то занудном романе восемнадцатого века, — это пернициозная тоска.
После чего дня три, как она про себя отметила, соседки по общежитию то и дело вворачивали в разговор ее словечко.
Но чтобы называться интеллектуалкой, мало красиво рассуждать или даже попадать каждый семестр в список лучших студентов или в свободное время ходить в музеи, на концерты и на «фильмы», а не просто в киношку. Надо научиться не проглатывать язык в кругу патентованных интеллектуалов и не впадать в другую крайность, когда ты начинаешь нести всякую ахинею в безнадежной попытке исправить одну глупость, сказанную двумя минутами ранее. А если уж ты свалял дурака, то не ворочаться потом всю ночь в постели, изводясь по этому поводу.
Следовало быть серьезным и при этом — убийственный парадокс! — ни к чему не относиться слишком серьезно.
— Лихо вы, — сказал ей, второкурснице, взъерошенный мужчина на вечеринке.
— Лихо? Вы о чем?
— О вашем разговоре с Ласло. Я прислушивался.
— С кем?
— Вы даже не знаете, кто это? Клиффорд Ласло, будущий политолог. Настоящий тигр.
— Вот как?
— Но вы молодец. Не стушевались, но и в бутылку не полезли.
— Вы об этом коротышке в бифокальных очках?
— Во дает! — Он затряс массивными плечами, симулируя приступ смеха. — Ха-ха-ха. Коротышка в бифокальных очках. Выпить не хотите?
— Да нет, хотя… ну ладно.
Эндрю Кроуфорд оказался аспирантом философского отделения и ассистентом преподавателя. Его влажные волосы падали на глаза, и у нее возникало желание зачесать их назад пятерней. Его пухловатость оказалась обманчивой; пожалуй, он даже был по-своему привлекателен, особенно в разговоре, но проводить больше времени на воздухе ему бы не помешало. Защитив докторскую, он намеревался продолжить преподавательскую деятельность («Если меня не заберут в армию, но кому нужна такая развалина?») и еще попутешествовать. Посмотреть, что останется от Европы, побывать в России и в Китае. Мир ждут непредсказуемые изменения, и он должен увидеть их своими глазами. Однако главное — преподавание.
— Мне нравится классная атмосфера. Я знаю, от этого веет скукой, но академическая среда — это мое. А ваша специализация?
— Я только на втором курсе. Вообще-то «английский и литература», но я еще…
— Серьезно? Вы выглядите старше. То есть, я хотел сказать, кажетесь старше. И поведение, и то, как вы разобрались со стариной Ласло. Я был уверен, что вы аспирантка. У вас такой… как сказать… У вас такой уверенный вид. В хорошем смысле слова. Все эти вечеринки в какой-то момент становятся неуправляемым сборищем, вы не находите? Каждый что-то кричит, пытается набрать очки. Я, я, я. Еще выпьете?
— Нет, мне пора.
— Где вы живете? Я вас провожу.
— Не стоит. Я вообще-то не одна.
— Кто он?
— Вы его не знаете. Дейв Фергюсон. Он стоит у дверей. Высокий такой.
— Этот? Ему же лет пятнадцать от силы.
— Не говорите глупости. Ему двадцать один год.
— Тогда почему этот крепыш не в армии?
— У него больное колено.
— Мениск? Повредил, играя в футбол? Мне этот тип знаком, как же.
— Я не знаю, на что вы намекаете, но только…
— Ни на что я не намекаю. Я никогда ни на что не намекаю, я всегда говорю, что думаю.
— Короче, мне пора идти.
— Подождите. — Он двинулся за ней сквозь толпу гостей. — Я могу вам позвонить? Вы мне дадите свой телефон?
Она написала номер на бумажке, сама не понимая, зачем это делает. Не проще ли было сказать «нет»? В том-то и дело: сказать Эндрю Кроуфорду «нет» было практически невозможно. Что-то в его облике — глаза, губы, вроде бы рыхлый торс — внушало мысль, что отказ будет равносилен смертельной обиде.
— Спасибо, — сказал он, пряча бумажку в карман с видом ребенка, которого только что перед всеми похвалили. — Нет, правда.
— Кто этот толстый коротышка? — поинтересовался Дейв Фергюсон, когда они вышли на улицу.
— Толком не знаю. Аспирант с философского. Я бы не назвала его толстым. — И после паузы добавила: — Высокомерный, пожалуй. — И снова засомневалась: вряд ли можно было назвать его высокомерным.
— Он на тебя запал.
— Ты так говоришь про всех.
Было приятно прогуляться с Дейвом Фергюсоном безоблачным вечером. Он прижал ее к себе, но без той голодной жадности, что свойственна некоторым парням. Они шли шаг в шаг, отбивая каблуками четкий, энергичный ритм.
— Я поднимусь? — спросил он ее у крыльца.
Теперь у нее была отдельная квартирка в студенческом блоке. Три или четыре раза она уже позволяла ему «подняться», и еще пару раз он оставался у нее до утра.
— Не сегодня, Дейв. — Она избегала встречаться с ним взглядом. — Я правда…
— Ты что, заболела?
— Нет, просто я устала и хочу сразу лечь спать. А завтра у меня тяжелый экзамен по Чосеру.
Глядя ему вослед, ссутулившемуся в своем пальто, она задала себя риторический вопрос: «И зачем я его прогнала?» Жизнь — противоречивая штука.
Один печальный опыт колледжа состоял в том, что Эмили почувствовала свое интеллектуальное превосходство над сестрой. По отношению к матери это произошло много лет назад, но то был особый случай; а тут у нее возникло ощущение совершенного предательства.
Впервые она обратила на это внимание, когда они с Пуки отправились в Сент-Чарльз вскоре после рождения второго мальчика. Тони-младший стоял на ногах, держась за мамину ногу и пуская слюни, пока взрослые разглядывали новое существо в колыбели.
— По-моему, Питер — чудное имя, — говорила Пуки. — И ты, Сара, права: он совсем другой. У него и у маленького Тони совершенно разные характеры. Правда, Эмми?
— Мм…
После того как инспекция закончилась и дети уснули, они втроем уселись в гостиной, и Сара налила три бокала шерри. Сказывалось влияние Эдны Уилсон.
— Ох, наконец-то можно посидеть.
Вид у нее был уставший, но стоило ей разговориться, как лицо оживилось. Временами, особенно после небольшой дозы алкоголя, Сара становилась почти такой же словоохотливой, как ее мать.
— Я тут невольно вспоминала папу. В августе?., ну да… в общем, когда Италия сдалась. Вы видели заголовки газет в тот день? «Ньюс» — единственная газета, которую мы здесь получаем, Тони она нравится — написала: «ИТАЛИЯ ВЫХОДИТ ИЗ ВОЙНЫ». В тот день я спускалась в деревню, так что мне попали в руки и другие газеты. «Тайме» и «Трибьюн», как и большинство изданий, сообщили: «ИТАЛИЯ СДАЕТСЯ» — или что-то в этом роде. А что написала «Сан»? Папина газета! В старой доброй «Сан» я вижу заголовок: «ИТАЛИЯ КАПИТУЛИРУЕТ». Представляете? Нет, вы можете себе представить, чтобы папа написал такой заголовок или пропустил его в печать? Да он бы скорее умер. Короче, он бы никогда такого не позволил, — тут же поправилась она и сделала изрядный глоток.
— Я что-то не поняла, — сказала Эмили.
— Ах, Эмми. Много ли людей знают слово «капитулировать»?
— Ты знаешь?
Сара захлопала глазами:
— Ну, то я, а то другие. Ежедневная газета рассчитана на миллионы читателей. Не знаю, мне это показалось забавным.
— Чудесно! — воскликнула Пуки.
Сара залезла на диван поглубже и убрала под себя ноги — интересно, это она тоже позаимствовала у Эдны Уилсон? — после чего разразилась очередным монологом с пылкостью актрисы, не сомневающейся в восторженной реакции зрителей.
— Я просто обязана вам это рассказать, — начала она. — В том году я получила письмо от Дональда Клеллона, в котором он…
— От Дональда Клеллона? — перебила ее сестра. — Правда?
— Ничего особенного, унылое письмецо, но дело не в этом. Он там писал, что часто меня вспоминает и все такое, что его воинская часть находится неподалеку, в Кэмп-Аптоне, и что…
— Когда это было?
— Я уже не помню. Примерно год назад. Короче, в прошлом месяце у нас объявили воздушную тревогу, слышали про это?
— Не-ет, — ответила Пуки, и ее лицо сразу приняло озабоченный вид.
— Естественно, ничего серьезного, хотя продолжалось это часа два. Я даже не успела испугаться, не то что многие в нашей деревне, они несколько дней потом только об этом и говорили. Короче, по радио объявили, что какой-то солдат в Кэмп-Аптоне врубил сирену по ошибке. Когда я рассказала об этом Тони, он долго хохотал, а я ему и говорю: «Наверняка это Дональд Клеллон».
Пуки запрокинула назад голову и разразилась неудержимым смехом, обнажив свои гнилые зубы, а за ней и Сара грохнула.
— Постойте, — подала голос Эмили, когда ее мать и сестра начали приходить в себя. — Кэмп-Аптон — это сборный пункт, через пару дней новобранцев отправляют в военные лагеря, а оттуда в регулярные части. Если письмо от него пришло год назад, это значит, что он давно уже где-то в Европе. — «Если вообще еще жив», — хотела она добавить, но решила не перебарщивать.
— Да? — удивилась Сара. — Я и не знала, а впрочем, какая разница.
— Эмми, не надо портить хорошую историю, — сказала Пуки. — Где твое чувство юмора? — И она еще раз, для пущего удовольствия, повторила ударную фразу: — Наверняка это Дональд Клеллон.
Эмили не знала, куда подевалось ее чувство юмора, но, совершенно точно, оно было не здесь и не в большом доме, куда они с Пуки позже отправились на ритуальный коктейль со старшими Уилсонами. По всей видимости, вместе с другими жизненно важными качествами оно осталось в колледже.
Какое-то время она ждала, что Эндрю Кроуфорд ей позвонит не сегодня завтра, потом она перестала об этом думать, и только через год с лишним, когда она уже была третьекурсницей, раздался звонок.
За этот год она успела расстаться с Дейвом Фергюсоном и провести шесть романтических и несколько печальных недель с неким Полом Резником, ожидавшим призыва в армию. Позже он написал ей длинное письмо из Форт-Силла, Оклахома, где объяснял, что он ее любит, но не желает себя связывать узами брака. Летом она поработала в книжном магазине в Верхнем Бродвее («Из студентов-филологов выходят отличные книготорговцы, — сказал ей хозяин. — Будущего филолога я готов взять на работу не глядя»), а зимой как снег на голову обрушился этот звонок.
— Честно говоря, я сомневался, что ты меня вспомнишь, — сказал он, когда они уселись в кабинете греческого ресторана неподалеку от кампуса Колумбийского университета.
— Почему ты так долго тянул со звонком? — спросила она.
— Природная застенчивость, — объяснил он, разворачивая салфетку. — К тому же этот несчастный роман с молодой особой, чье имя пусть останется неназванным.
— Ясно. Кстати, как тебя все называют? Энди?
— Избави бог. «Энди» вызывает ассоциации с крутым парнем в кожаном прикиде, а это не мой тип. Я всегда был Эндрю. Так сразу и не выговоришь, согласен, — что-то вроде Эрнеста или Кларенса, — но я привык.
По тому, как Эндрю Кроуфорд налегал на принесенное блюдо, можно было понять, что еда ему нравится, — он таки был пухловатым, — и в основном он помалкивал, пока не отвалился, поблескивая жирным ртом. Вот теперь он заговорил, судя по всему получая от этого такое же чувственное наслаждение, как от еды, и пересыпая свою речь словечками вроде «тангенциальный» и «редуктивный». О войне он говорил не как о катаклизме, способном его поглотить, — вторично прозвучала фраза о том, что он развалина, — а как о сложной и интригующей всемирной игре; он говорил о книгах, которых она не читала, и об авторах, чьи имена она слышала в первый раз, а потом перешел на классическую музыку, в которой она была почти полный профан.
— …а как тебе известно, партия рояля в этой сонате одна из самых сложных в мире. В техническом отношении.
— Ты еще и музыкант?
— В некотором роде. Я был так называемым одаренным ребенком, а когда выяснилось, что исполнительского таланта у меня нет, я взялся за сочинительство. Изучал композицию в «Истмане», пока не понял, что здесь мне тоже ничего не светит, и тогда забросил музыку окончательно.
— Наверно, это очень тяжело… вот так бросить то, чем ты жил.
— Да уж, мое сердце разбилось. Хотя мое сердце тогда разбивалось в среднем раз в месяц, так что это был лишь вопрос степени. Что ты хочешь на десерт?
— А сейчас твое сердце как разбивается?
— Мм? Уже реже. Два-три раза в год. Так как насчет десерта? У них здесь отличная пахлава.
Пожалуй, он ей нравился. Если не считать жира на губах, которые он, впрочем, вытер, прежде чем навалиться на пахлаву. Никто из ее знакомых мальчиков не обладал такими широкими познаниями, не умел так хорошо обосновать свою точку зрения (вот кто был настоящий интеллектуал!), не был настолько зрелым, чтобы позволить себе самоиронию. В том-то и вся штука: он не был мальчиком. Ему уже стукнуло тридцать. Он пришел в согласие с этим миром.
Идя по улице, она почти прильнула к его руке, а когда они остановились перед ее подъездом, она спросила, не хочет ли он подняться к ней на чашечку кофе. Он попятился, явно удивленный таким поворотом.
— Нет. Нет, нет, спасибо. Как-нибудь в другой раз.
Он ее даже не поцеловал, только улыбнулся и как-то неуклюже помахал ручкой. Поднявшись к себе, она долго ходила по комнате, засунув в рот костяшку пальца, и все пыталась понять, какую же она совершила ошибку.
Но через пару дней он ей позвонил. В этот раз они пошли на Моцарта, а когда вернулись, он сказал, что, пожалуй, не отказался бы от чашечки кофе.
Он сел на диван-кровать, который она вместе с матерью купила на распродаже Армии спасения, а она, хлопоча на кухне, решала для себя трудный вопрос: должна ли она сесть подле него или на стуле, по другую сторону журнального столика. Она выбрала первый вариант, но он, кажется, никак не отреагировал. Когда она откидывалась назад, он подавался вперед, чтобы помешать свой кофе, и наоборот. Говорил он не переставая — о концерте, о войне, о мире, о себе.
Она взяла сигарету (надо же было чем-то занять руки) и только успела ее зажечь, как он на нее набросился. Искры полетели на ее волосы и на платье, она вскочила, лихорадочно отряхиваясь, а он рассыпался в извинениях.
— Господи прости… вот увалень… вечно со мной случаются такие… представляю, что ты сейчас про меня думаешь…
— Ничего. Просто ты меня испугал.
— Знаю… я… ради бога, извини.
— Да нет, ничего страшного.
Она избавилась от сигареты и снова села рядом, и на этот раз он без особых проблем сумел ее обнять. Целуя ее, он весь порозовел, и еще она заметила, что он не спешит нащупать ее грудь или бедро, как это делают все парни; ему хватало объятий и поцелуев, которые он сопровождал тихими постанываниями. В какой-то момент он оторвался от ее губ и спросил:
— Во сколько у тебя завтра первая пара?
— Не важно.
— Как это — не важно? Время позднее. Пожалуй, я пойду.
— Нет, останься. Пожалуйста. Я хочу, чтобы ты остался.
Только после этого он приступил к решительным действиям. Со стоном сорвал с себя пиджак и галстук и швырнул их на пол, потом торопливо помог ей расстегнуть платье. Она наскоро разобрала диван-кровать, и через пару минут они уже сплелись в клубок, тяжело дыша и вжимаясь друг в друга. Его теплый массивный торс, хотя и мягкий на ощупь, выдавал силу.
— О, — стонал он. — О Эмили, я люблю тебя.
— Не надо, не говори этих слов.
— Но почему, если это правда. Я люблю тебя. Он присосался сначала к одному ее соску, потом к другому, а в это время руки ласкали ее тело. Так продолжалось долго, после чего он сполз с нее и затих.
— Эмили?
— Да?
— Извини, но… я не могу. Со мной это иногда случается. Ступор.
— А…
— Ужасно неловко. Бывают такие… Ты меня ненавидишь?
— Ну что ты, Эндрю.
С глубоким выдохом, как будто из матраса выпустили воздух, он приподнял свое грузное тело и медленно спустил ноги на пол. Вид у него был такой подавленный, что она обвила его руками сзади.
— Как здорово, — сказал он. — Держи меня так. Это правда, что я тебя люблю. Ты прелесть. Ты милая, добрая, цветущая, и я тебя люблю. Просто сегодня у меня… не стоит.
— Ш-ш-ш. Все хорошо.
— Скажи мне правду. В твоей жизни такое уже бывало? Когда у мужчины не получалось?
— Конечно.
— Ты это говоришь, чтобы меня успокоить. С твоей стороны это очень мило. Эмили, послушай. Такое случается со мной редко, ты мне веришь?
— Разумеется.
— Обычно я в полном порядке. Господи, иногда я до того завожусь, что меня невозможно…
— Ш-ш-ш. Все нормально. Просто не самая удачная ночь. Ничего, будут другие.
— Обещаешь? Правда?
— Конечно.
— Вот и прекрасно. — С этими словами он развернулся и заключил ее в объятия.
Однако все их дальнейшие попытки на протяжении недели — ночные, дневные, утренние — не увенчались успехом. В памяти осталось ощущение борьбы, жаркой, потной, и простыни, пропахшие их телами.
Несколько раз она говорила, что это, наверно, ее вина, а он отвечал, что своими словами она только усугубляет ситуацию.
Однажды он был почти у цели: она уже почувствовала его в себе.
— Вот! — сказал он. — Господи, вот, вот… — Но уже в следующее мгновение он из нее выскользнул и, придавив ее всем телом, не то всхлипывая, не то тяжело дыша, запричитал: — Сорвалось… сорвалось…
Она погладила его по влажной шевелюре.
— Это была волшебная минута.
— Спасибо на добром слове, но что уж тут волшебного. Это было всего лишь начало.
— Вот именно, Эндрю. Начало положено, и в следующий раз мы добьемся большего.
— Господи. Вот и я так говорю. Каждый раз, возвращаясь от тебя в этот убогий, жестокий, визгливый мир, я говорю себе: «В следующий раз я добьюсь большего». А заканчивается одним и тем же. Всегда — одним и тем же.
— Ш-ш-ш. Давай просто поспим. А утром попробуем…
— Утром будет еще хуже, сама знаешь.
В разгар февральской оттепели он позвонил ей и объявил о том, что принял решение. Разговор был не телефонный, поэтому он предложил встретиться в Вест-Энде в четыре тридцать.
Она нашла его одного за стойкой бара, с кружкой пива, одна нога на подставке. Он повел ее в кабинет широкими шагами и, судя по всему, расслабленный. Она замечала это в нем не первый раз: встречая ее в баре или где-нибудь на углу, он двигался как атлет на отдыхе.
Он уселся к ней вплотную и, держа ее за руку в перерыве между первой и второй кружками, рассказал, что он решил обратиться к психоаналитику. Телефон он взял кое у кого «на факультете», уже договорился о первом визите и настроен посещать врача два-три раза в неделю, не важно. На это уйдут все его сбережения и часть зарплаты — возможно, ему даже придется одолжить деньги, — но иного пути нет.
— Это… это очень смелый шаг, Эндрю. Он стиснул ее ладонь.
— Не смелый шаг, но акт отчаяния. Наверно, надо было сделать это давно. А теперь, Эмили, самое трудное: мне кажется, пока я прохожу терапию, нам лучше не видеться. Как минимум год. После этого я тебя найду, но к тому времени у тебя наверняка появится кто-то другой. Мне остается только надеяться на то, что ты будешь свободна. Видишь ли, Эмили, я хочу на тебе жениться, и если…
— Ты хочешь на мне жениться? Но ведь ты даже не…
— Не надо. — Он закрыл глаза со страдальческой гримасой. — Я знаю, чего я не сделал.
— Я не это собиралась сказать. Ты даже не сделал мне предложение.
— Ты самая милая, добрая, цветущая девушка из всех, кого я знал. — Он обнял ее за плечи. — Не сделал, и это естественно в таких обстоятельствах. Но через год, как только я стану… сама знаешь… я вернусь и сделаю тебе такое предложение, о каком ты даже не мечтала. Ты меня понимаешь, Эмили?
— Да хотя… в общем, да, понимаю.
— Вот и чудесно. А теперь пойдем отсюда, пока я не расчувствовался.
Денек был хороший. Молодые парочки высыпали на бульвар, чтобы насладиться обманчивой весной. Он быстро повел ее к цветочному магазину на углу.
— Сейчас я посажу тебя в такси и отправлю домой, — сказал он, — но сначала я куплю тебе цветы.
— Но это глупо. Я не хочу.
— Хочешь. Жди здесь. — Он вышел из магазина с десятком желтых роз и всучил ей букет. — Вот. Поставь их в воду, чтобы помнить обо мне, по крайней мере пока они не завянут. Эмили, ты будешь по мне скучать?
— Конечно.
— Считай, что я отправился на фронт, как лучшие из тех, кого ты знала. Ну, всё. Без долгих прощаний.
Он поцеловал ее в щеку, вышел на улицу совсем не вяжущейся с его обликом походочкой атлета, поймал такси и открыл перед ней дверь. В его слегка рассеянных глазах сквозила улыбка.
Когда машина, в которой тут же распространился тяжелый запах роз, тронулась с места, она обернулась в надежде, что ей машут вслед, но увидела только удаляющуюся спину.
Если не считать желания заплакать, Эмили, пожалуй, не смогла бы сказать, что же она сейчас испытывает. И только поразмышляв над этим всю дорогу, уже поднимаясь к себе по лестнице, вдруг поняла, что испытывает чувство огромного облегчения.
Вскоре после окончания войны в Европе в книжный магазин зашел молодой моряк торгового судна и заговорил с ней так, точно знал ее всю жизнь. У него были черные сломанные ногти, но при этом без всякой рисовки он шпарил наизусть Мильтона, Драйдена и Поупа; на корабле, по его словам, оставалось много свободного времени на чтение. Это был блондин с красивой шевелюрой, которую она для себя определила как «нордическую», в черном, не по сезону теплом свитере. Пока он говорил, переминаясь с ноги на ногу, с прижатой к бедру стопкой книг, она испытывала сильнейшее желание положить ему руки на плечи. Она боялась, что он уйдет, не назначив ей свидания, и к этому уже шло. Попрощавшись, он уже сделал шаг к выходу, но затем повернулся и спросил, когда она заканчивает работу.
Ларс Эриксон — так его звали — остановился в затрапезной гостинице в районе Адская Кухня, и вскоре ей предстояло узнать все про это заведение — от запахов мочи и дезинфицирующих средств в вестибюле и медлительного лифта до вытертого зеленого ковра в номере. Его судно серьезно ремонтировалось в бруклинском доке, а это означало, что он пробудет в Нью-Йорке все лето.
Он был весь твердый и гладкий, как слоновая кость, и восхитительно сложен. Лежа в постели, она любила смотреть, как он голый расхаживает по комнате. Он напоминал ей микеланджеловского Давида. Его шея и плечи играли мышцами — как будто перекатывались маленькие узелки, но стоило ей слегка прищуриться, как эта картина пропадала.
— Так ты не получил никакого образования?
— Почему? Я же тебе объяснял: восемь классов.
— И ты знаешь четыре языка?
— Не преувеличивай. Я говорю свободно по-французски и по-испански, а вот итальянский у меня на самом примитивном уровне.
— Ты бесподобен, иди ко мне…
Она представляла, что из него мог бы получиться писатель или художник. Ей грезилось, как он трудится в продуваемом ветром коттедже на берегу моря, что твой Юджин О'Нил, а она в это время, по колено в воде, собирает мидий и устриц на ужин, а над головой с криками носятся чайки. Но его вполне устраивала моряцкая жизнь. Она давала ему свободу, столь дорогую его сердцу.
— Не понимаю. Свобода делать что?
— Почему обязательно «делать»? Свобода быть.
— А-а. Понятно…
Она много чего поняла в это роскошное, вдохновенное лето с Ларсом Эриксоном. Например, что в колледже она — если не все — попусту тратит время. И трагедия Эндрю Кроуфорда, вполне возможно, тоже с этим связана: он отдал академической карьере свою жизнь — именно что жизнь, а не только мозги, — и она высосала из него мужскую силу.
Зато у Ларса Эриксона с этим проблем не было. Его мужское достоинство торчало, как толстый сук, вонзалось и буравило ее, медленно и верно поднимало к бесконечному блаженству, выразить которое можно было только криком, после чего, обессиленная и задыхающаяся, она ощущала себя женщиной, желающей еще и еще.
Как-то ночью, когда они лежали без сил, раздался стук в дверь, и голос подростка позвал:
— Ларе? Ты дома?
— Да, — отозвался он, — но я занят. У меня гости.
— А…
— Увидимся завтра, Марвин. Или… в общем, как получится. Я тебя найду.
— Ладно.
— Кто это? — спросила она, когда шаги удалились.
— Паренек с нашего судна. Он иногда приходит поиграть в шахматы. Мне его немного жалко. Совсем один, не знает, чем себя занять.
— Пусть познакомится с какой-нибудь девушкой.
— Ну, он такой застенчивый. Что ты хочешь, семнадцать лет.
— Ты-то наверняка не был застенчивым в семнадцать лет. Или нет… был, но девушки не давали тебе проходу. И не только девушки, а и зрелые женщины. Шикарные опытные женщины в пентхаусах. Да? Они приводили тебя в свои пентхаусы, зубами сдирали с тебя одежду, вылизывали тебе грудь, на коленях вымаливали: «Возьми нас!» Да? Так было дело?
— Не знаю, Эмили, что тебе ответить. У тебя богатое воображение.
— Тобой распаленное, тобой подпитанное. Подпитывай меня. Давай.
Однажды он появился у нее под вечер в новом дешевом голубом костюме с накладными плечами. Любой студент Колумбийского университета скорее застрелился бы, чем надел такой костюм, но Ларсу он только добавлял шарма. Он одолжил машину и предложил ей прокатиться в Шипсхед-Бэй, чтобы поужинать на берегу океана.
— Отличная мысль. У кого ты одолжил машину?
— У одного знакомого.
Весь долгий путь через Бруклин он был погружен в себя и практически с ней не говорил. Ведя машину одной рукой, вторую он использовал для забавы: раз за разом оттягивал пальцем нижнюю губу, а затем отпускал. Она надеялась, что в ресторане они сядут рядом и он ее обнимет, что они смогут перешептываться и валять дурака, а в результате они оказались по разные стороны большого стола посреди зала, пол которого был посыпан опилками.
— Тут где-нибудь можно после ужина потанцевать? — спросила она.
— Даже не знаю, — ответил он с полным ртом лобстера.
Обратно она ехала с ощущением тяжести в желудке — жареный картофель оказался слишком жирным, — и опять Ларе словно воды в рот набрал, пока они не остановились возле ее дома. И тогда, в наступившей тишине, глядя прямо перед собой в лобовое стекло, он сказал:
— Эмили, я думаю, нам не стоит больше встречаться.
— Не думаешь? Почему?
— Потому что я должен быть верен своей природе. Ты очень милая, и нам было хорошо, но я должен считаться со своими потребностями.
— Я тебя никак не связываю, Ларе. Ты свободен в своих…
— Я и не говорил, что ты меня связываешь. Я просто сказал, что должен быть верен своей… Послушай, у меня кто-то есть.
— Вот как? И кто же она?
— Это не «она», — он словно успокаивал ее, — это мужчина. Видишь ли, я бисексуал.
Во рту у нее вдруг пересохло.
— Ты гомосексуалист?
— Скажешь тоже! Уж тебе ли не знать. Я бисексуал.
— Разве это не одно и то же?
— Конечно, нет.
— Но женщины нравятся тебе больше, чем мужчины?
— Мне нравятся все. С тобой был один опыт, теперь будет другой.
— Ясно.
И когда уже она перестанет говорить «ясно», притом что ей ничего не ясно?
Он проводил ее до парадного. Они стояли лицом к лицу, на небольшом расстоянии.
— Мне жаль, что все так закончилось. — Держа одну руку на бедре, он повернулся в сторону улицы, чтобы дать ей возможность полюбоваться своим профилем; даже в этом жутком костюме он больше, чем когда-либо, напоминал микеланджеловского Давида.
— Прощай, Ларс, — сказала она.
Всё, никакого секса, зареклась она, молотя кулаком по подушке. Она будет знакомиться с мужчинами, ходить на свидания, шутить и танцевать, делать все, что полагается, но никакого секса — во всяком случае, пока у нее не будет стопроцентной уверенности.
Свое обещание она нарушила в ноябре с воинственно настроенным студентом-правоведом левых убеждений, а потом еще раз, в феврале, с остроумным барабанщиком из джазового оркестра. Студент-правовед перестал ей звонить, назвав ее «идеологически нечистой», а у барабанщика, как выяснилось, были еще три девушки.
Наступила весна. Близилось окончание учебы с туманными перспективами, а также конец психоаналитической ссылки Эндрю Кроуфорда.
— Эмили? — как-то вечером раздался в трубке его голос. — Ты одна?
— Да. Привет, Эндрю.
— Ты не поверишь, сколько раз я начинал набирать этот номер и вешал трубку. Но ты действительно на месте. Я действительно говорю с тобой. Послушай, прежде чем я продолжу, я должен тебя спросить. Ты… у тебя кто-то есть?
— Нет.
— Невероятно. Я на это почти не надеялся.
На следующий день они встретились в Вест-Энде.
— Два пива, — сказал он официанту. — Нет, подождите. Два сухих, суперсухих мартини.
Он не изменился, ну разве что немного погрузнел; лицо его оживилось от некоторой взвинченности.
— Нет ничего скучнее психоаналитических подробностей, — начал он, — поэтому я тебя от них избавлю. Замечу лишь, что это был потрясающий опыт. Трудный, болезненный — не то слово! — но потрясающий. Мне могут потребоваться годы, но я уже преодолел первый барьер и чувствую себя гораздо лучше. Мне уже не мерещатся всюду чудовища. Впервые в жизни, кажется, я знаю, кто я.
— Эндрю, это же замечательно.
Он сделал жадный глоток мартини и с выдохом откинулся на спинку сиденья, а рука соскользнула к ее бедру.
— А ты? — спросил он. — Как прошел год для тебя?
— Не знаю, что сказать. Год как год.
— Я поклялся, что не стану задавать вопросов, но, когда моя ладонь ласкает это шикарное бедро, трудно удержаться. Сколько у тебя было романов?
— Три.
Он вздрогнул:
— Господи. Три. Я боялся, ты скажешь восемь или десять, но три — это даже хуже. Три подразумевает настоящие, серьезные романы. Это значит, что ты их любила.
— Я не знаю, что такое любовь, Эндрю. Я тебе уже говорила.
— Ты это говорила год назад. И сейчас не знаешь? Гм… это даже хорошо. Уже что-то. Поскольку я знаю, что такое любовь, я буду работать над тобой до тех пор, пока ты тоже не узнаешь. Ох, что я несу… «работать над тобой»… как будто я собираюсь… извини, ради бога.
— Тебе не за что извиняться.
— Ну да. Вот и доктор Гольдман говорит то же самое. «Вы всю жизнь только и делаете, что извиняетесь».
В тот вечер в греческом ресторане был выпит не один бокал мартини, а потом вино за ужином, и когда они наконец двинулись в сторону ее дома, Эндрю был уже пьяненький, и Эмили оставалось только гадать, плюс это или минус.
— Нас ждет главное спортивное событие года, — объявил он, когда они подходили к крыльцу. — Схватка за чемпионский титул. Претендент тренировался целый год — сумеет ли он продержаться на ринге в этот раз? После выпуска новостей смотрите первый раунд захватывающего…
— Эндрю, не надо. — Она обхватила его широкую спину. — Не говори глупостей. Мы просто поднимемся ко мне и займемся любовью.
— Все такая же милая, добрая и цветущая.
Они бились не один час, всё перепробовали, а результат тот же. И вот он сидел, обмякший, на краю постели, как проигравший боксер в углу ринга.
— Всё, — подытожил он. — Технический нокаут в четвертом раунде. Или уже в третьем? Победитель, сохранивший чемпионский титул, Эмили…
— Эндрю, не надо.
— Почему? Я пытаюсь обратить это в шутку. По крайней мере, спортивные журналисты напишут, что я встретил поражение достойно.
Следующая ночь стала для него победной, пусть и не идеальной — она так и не сумела по-настоящему откликнуться на его ласки, — но автор какого-нибудь руководства по занятию сексом выставил бы ему оценку «удовлетворительно».
— О Эмили, — заговорил он, отдышавшись. — Так бы в нашу первую ночь… сколько ужасных, бесплодных…
— Ш-ш-ш. — Она погладила его по плечу. — Не надо ворошить прошлое.
— Ты права. Не будем ворошить прошлое. Лучше подумаем о будущем.
Вскоре после ее выпускных экзаменов они сочетались гражданским браком. При сем присутствовали только свидетели — молодая пара по фамилии Кролл, знакомые Эндрю. Из ратуши через городской парк они отправились, по выражению миссис Кролл, на «свадебный завтрак», и Эмили узнала этот забитый до отказа ресторан — когда-то давным-давно она приходила сюда с отцом.
Перед «завтраком» они позвонили мамам. Пуки ожидаемо заплакала в трубку и взяла с Эмили слово, что завтра вечером они к ней приедут. Мать Эндрю, жившая в Энглвуде, Нью-Джерси, пригласила их на следующее воскресенье.
— Дорогая, он такой милый. — Пуки зажала дочь в углу тесной кухни, пока Эндрю потягивал свой кофе в соседней комнате. — Поначалу я его немного… побаивалась, но он на самом деле ужасно милый. И мне нравится его речь, как бы подчеркнуто официальная… Он должен быть очень умным…
Мать Эндрю оказалась старше, чем Эмили предполагала: морщинистая, сильно напудренная голубоволосая женщина в эластичных чулочках до колен. В гостиной, которую, судя по запахам, только что пропылесосили, она сидела на обитом ситцем диване в компании трех белых персидских кошек и беспрестанно моргала, словно вспоминая, что рядом еще кто-то находится. На ярко освещенной, но затхлой застекленной террасе, именуемой «музыкальной комнатой», стояло пианино, а на стене висел фотопортрет Эндрю в возрасте восьми-девяти лет, в матросском костюмчике, на банкетке, с лежащим на пухлых коленках кларнетом. Миссис Кроуфорд откинула крышку пианино и с мольбой взглянула на сына.
— Сыграй нам что-нибудь, Эндрю, — попросила она. — Эмили слышала, как ты играешь?
— Мама, пожалуйста. Ты же знаешь, я давно не играю.
— Ты играешь как ангел. Когда я слышу по радио Моцарта или Шопена, я закрываю глаза, — тут глаза ее закрылись, — и представляю тебя сидящим за инструментом…
В конце концов он сдался и сыграл что-то из Шопена. Эмили показалось, что он «гонит лошадей», хотя, возможно, он сознательно валял дурака.
— Господи! — сказал он, когда они сели в нью-йоркский поезд. — Каждый раз после этих поездок мне требуется несколько дней, чтобы прийти в себя, чтобы снова начать дышать…
Оставался последний визит — к Саре с Тони в Сент-Чарльз, — и они тянули с ним до конца лета, когда Эндрю купил подержанную машину.
— Итак, — сказал он, разгоняясь по широкому лонг-айлендскому хайвэю, — наконец-то я познакомлюсь с твоей красавицей-сестрой и твоим утонченным романтическим героем-зятем. У меня такое ощущение, будто мы сто лет знакомы.
Он был не в духе, и она знала причину. Все лето он справлялся со своими супружескими обязанностями, если не считать отдельных срывов, но в последнее время — что-то около недели — превратился в былого неудачника. Прошлой ночью у него случилось преждевременное семяизвержение ей на ногу, после чего он рыдал у нее на плече.
— Он был в армии?
— Кто?
— Лоренс Оливье. А о ком мы говорим?
— Я тебе рассказывала. Его призвали во флот, но потом приписали к заводу «Магнум» как морского специалиста.
— Что ж, по крайней мере, он не высаживался с боями в Нормандии и не удостоился Серебряной звезды с четырнадцатью дубовыми листьями. По крайней мере, от этих рассказов мы будем избавлены.
Найти Сент-Чарльз по хитросплетениям дорожной карты оказалось непростым делом, но уже в самой деревне Эмили по некоторым опознавательным знакам («КРОВЬ И ПИЯВКИ») довольно легко указала путь к имению Уилсонов. У въезда на территорию стоял столб с табличкой, на которой рукой Сары было выведено: «Большая усадьба».
Молодые Уилсоны сидели на одеяле, разостланном на лужайке перед домом, а трое их малышей барахтались и щебетали вокруг них под полуденным солнцем. Они были так заняты собой, что даже не заметили появления гостей.
— Жаль, у меня нет фотоаппарата, — обратилась Эмили к хозяевам. — Вы отлично смотритесь.
— Эмми! — Сара вскочила и с распростертыми руками двинулась им навстречу по яркой, сочной траве. — А вы, стало быть, Эндрю Кроуфорд. Очень приятно познакомиться.
Приветствие Тони было не столь экспансивным — в его прищуренных улыбающихся глазах читалась не столько радость, сколько легкое любопытство, он словно спрашивал себя: «А почему, собственно, я должен распинаться перед этим типом? Только потому, что он женат на моей свояченице?» Впрочем, он достаточно крепко пожал руку гостю и произнес при этом все, что полагается.
— Эрик-то, оказывается, уже пошел, — сказала Эмили.
— Ну да, — откликнулась Сара. — Ему почти полтора года. Это вот наш Питер — все лицо испачкал печеньем, а это Тони-младший, ему уже три с половиной. Что скажешь?
— Они такие симпатяги.
— Мы недавно вышли погреться на солнышке. Пойдемте в дом — самое время для коктейлей. Дорогой, ты не вытряхнешь одеяло, а то оно все в крошках.
«Коктейли» свелись к следующему: хозяева, следуя давнишнему ритуалу, переплели руки, чтобы совместно сделать первый глоток, а гости сидели и смотрели на них с вымученными улыбками. Веселее после этого не стало. А время шло, удлинились тени на полу, выходящие на запад окна окрасились червонным золотом, а все четверо сидели неподвижные и зажатые. Даже Сара не болтала, как обычно, не рассказывала бессвязных анекдотов, и, если не считать ее двух-трех неловких вопросов о том, чем Эндрю занимается, она выглядела скованной, словно боялась показаться простоватой в присутствии столь ученого человека.
— Философия? — Тони погонял кубики льда в пустом стакане. — Боюсь, что для меня это тайна за семью печатями. Одолеть такую книгу — уже подвиг, а уж преподавать… Как это возможно?
— Ну как, — развел руками Эндрю. — Выходишь на кафедру и пытаешься вправить мозги этим недоумкам.
Тони одобрительно хмыкнул, а Сара, рассмеявшись, встретилась с мужем взглядом, как бы говоря ему: «Ну? А я что тебе говорила? Эмми никогда не выйдет замуж за болвана».
— Мы есть сегодня будем? — спросил Тони.
— Дай мне выкурить последнюю сигаретку, — сказала Сара. — Потом я уложу мальчиков спать, и мы будем ужинать.
Ростбиф оказался пережаренным, как и овощи, но Эндрю был предупрежден: не стоит ждать от стряпни чего-то особенного. А в целом визит можно было считать удачным — во всяком случае, до кофе, после которого все вернулись в гостиную.
Они продолжили возлияния уже из высоких стаканов, что, видимо, отчасти сыграло свою роль — Эндрю, не привыкший столько пить, слишком уж горячо рекомендовал югославское кино, а точнее, «фильм», который они с Эмили недавно посмотрели.
— …Он не может не тронуть всякого, кто хоть капельку верит в человечность, — заключил Эндрю.
Тони, откровенно клевавший носом во время этого монолога, на последних словах проснулся.
— Я верю в человечность. — Тут в уголках рта появились иронические складочки — намек на то, что следующая фраза заставит всех покатиться со смеху. — Я люблю всех, кроме ниггеров, жидов и католиков.
Сара заранее начала смеяться, но, услышав это, прикусила язык и опустила глаза, демонстрируя белый шрамик над бровью — следствие удара о железную перекладину в детстве. Повисло неловкое молчание.
— Вы этому научились в английской школе? — полюбопытствовал Эндрю.
— Мм?
— Я спрашиваю, таким фразочкам вас научили в английской школе?
Тони заморгал в растерянности и, пробормотав что-то неразборчиво — может, свое «знаете ли» или «извиняюсь», а может, ни то ни другое, — уставился в свой стакан со скучающей улыбочкой, как бы говорящей, что эти глупости ему уже порядком поднадоели.
Кое-как атмосфера благопристойности была восстановлена, светский разговор продолжился, потом все любезно распрощались, и наконец гости остались одни.
— Настоящий эсквайр и без пяти минут инженер, — не без ехидства заговорил Эндрю, крепко сжимая руль обеими руками. Они мчались по хайвею в сторону дома. — Он воспитывался в лучших традициях английской аристократии и живет не где-нибудь, а в «Большой усадьбе» вместе с красавицей-женой и тремя мальчуганами… Неандерталец! Мужлан!
— Непростительное поведение, — заметила Эмили. — Совершенно непростительное.
— Кстати, насчет «Дейли ньюс», — продолжал Эндрю. — Они действительно больше ничего не читают. По пути в ванную я наткнулся на пирамиду из газет высотой в половину человеческого роста. Подходящая литература для уютного гнездышка.
— Да уж.
— Но ведь ты его любишь.
— Что значит «люблю»? О чем ты?
— Ты сама мне говорила, не отпирайся. Ты говорила, что, когда они начали встречаться, у тебя были фантазии. Ты фантазировала, что на самом деле он любит тебя.
— Эндрю, ну ладно тебе.
— Могу себе представить, как ты поддерживала эти фантазии — реализовывала их, так сказать, во плоти. Готов поклясться, что ты мастурбировала А? Ты теребила свои маленькие соски, пока они не становились твердыми, а потом…
— Эндрю, прекрати.
— …а потом ты принималась за клитор, рисуя этого красавчика в своем воображении, представляя, какие слова он тебе будет говорить и что он с тобой будет проделывать… и тут ты раздвигала ноги и засовывала пальцы поглубже в свою…
— Если ты сию секунду не прекратишь, я выйду из машины…
— Ладно, всё.
Можно было предположить, что он в бешенстве ударит по газам, но скорость не увеличилась. В слабом голубоватом свете от приборного щитка его напряженный профиль говорил о том, что он сдерживается из последних сил. Она отвернулась и долго смотрела в окно на проплывающую мимо бескрайнюю темную равнину и мигающие красные лампочки радиобашен в отдалении. Интересно, женщины разводятся с мужьями, не прожив с ними и года?
Они пересекли мост Квинсборо, а он все хранил молчание, они долго ползли в потоке машин до Вест-Сайда, а он все молчал. И только когда они повернули в сторону дома, он заговорил:
— Сказать тебе кое-что, Эмили? Я ненавижу твое тело. То есть в каком-то смысле я его люблю, во всяком случае пытаюсь, видит бог, но при этом я его ненавижу. За то, через что я прошел из-за него год назад и через что прохожу сейчас. Я ненавижу твои чувствительные сисечки. Я ненавижу твой зад и твои бедра, как они крутятся и гуляют туда-сюда; я ненавижу твои ляжки, как они раздвигаются. Я ненавижу твою талию, и твой живот, и твой волосатый лобок, и твой клитор, и твое мокрое влагалище. Я повторю это слово в слово завтра доктору Гольдману, и когда он спросит меня, почему я это сказал, я ему отвечу: «Потому что должен был это сказать». Ты следишь за моей мыслью, Эмили? Понимаешь, о чем я? Я говорю все это, потому что должен это сказать. Я ненавижу твое тело. — Щеки его дрожали. — Я ненавижу твое тело.