Мы жили на ул. Стачек. Наш двухэтажный каменный дом был с трех сторон окружен пятиэтажными домами. В нашем доме было три подъезда с широкими деревянными лестницами. Нашу лестницу всегда мыли с голиками, и она была очень-очень чистая. На лестничной площадке три квартиры. Наша, № 55, была средняя. В квартире три комнаты, кухня и уборная в углу кухни. Коридор длинный и узкий. Наша комната 12 кв. метров тоже длинная и узкая, почти как трамвай. В блокаду мне казалось, что расстояние от двери до окна бесконечно. Нас было четверо — мама, папа, брат и я. Отец был единственный мужчина в квартире. В соседней комнате жили Зойка с мамой и бабушкой. Напротив их двери стоял огромный черный шкаф, пугавший меня в детстве, когда я была маленькой. За шкафом, в торце коридора, комната тети Ксении. Из-за шкафа дверь ее комнаты только приоткрывалась.
Перед домом впритык друг к другу тянулись сараи с дровами, старым барахлом, курами и голубятнями на крышах. С нашего двора была видна часть площади с памятником Кирову, Дом Советов и часть «Сада 9-го января». А видно это все было потому, что большие дома были построены в виде буквы «П». Как раз в середине этой «П» и был наш дом.
Мы любили играть в своем уютном дворе, где под ногами путались куры, где жил задиристый петух, который не жаловал «чужаков». Мама рассказывала, что, когда я была маленькая и шла из булочной с Хлебом и булкой, орава кур набрасывалась на меня и выклевывала куски из прижатого к груди Хлеба. Я отбивалась от них и кричала: «Ой, кулька-ляба меня кусает…» А когда мы вернулись в Ленинград из воинской части в 1949 г., нашего дома там уже не было. Сараи сожгли в блокаду, а дом снесли в 1946 г. как аварийный. Двор стал большой, но какой-то очень сиротский и неухоженный… И уже трудно было представить, что этот пустой двор когда-то вмещал и наш дом с сараями. Детей в нашем доме было много. Было очень весело и дружно. И вот война… Дворы опустели…
Когда меня привезли домой после неудачной эвакуации в самом начале июля 1941 г., я долго болела и не могла выходить из дома, пока не заросли «мои боевые раны». А когда стало можно выходить, город показался мне странным и чужим, и я ничего не понимала, что произошло. Окна во всех домах были заклеены крест-накрест бумажными полосками. Всюду эти кресты, кресты… кресты… На улицах и особенно у Нарвских ворот стояло множество каменных пирамид и железных «ежей». Некоторые улицы перерыты… Гуляя с соседкой Зоей по окрестностям, мы видели много странного и непонятного. Мы видели зенитки, которые почему-то называли «хлопушками». Видели на крышах звукоулавливатели, похожие на уличные репродукторы, только с изогнутой узкой частью, как у граммофона, и вертелись они в разные стороны и по кругу. Они ловили звуки приближающихся немецких самолетов. Похожи они были на четырехглавых чудищ. Кругом много военных и женщин с лопатами и противогазами. Часто у длинных черных репродукторов собираются люди и слушают сводки с фронтов. Но больше всего меня поражали аэростаты — огромные, серые, они словно плыли по улицам и занимали собой много места. Каждый такой аэростат несли люди. Их было по несколько человек с каждой стороны, и они держали аэростаты за веревки. Мне всегда было боязно, что вот сейчас он вырвется из рук и унесет с собой того, кто не успеет отпустить веревку. И когда аэростаты зависали над городом, я всегда вглядывалась в небо, пытаясь разглядеть, не висит ли там кто-нибудь из людей. Вообще-то я не знала, что эти «штуки» делают там, в небе. А говорили очень разное. Жизнь менялась так стремительно, так много появилось нового, необычного и непонятного для моих семи лет. Тогда я непроизвольно, очень рано и быстро начала пополнять свой словарный запас совершенно ненужными для семилетней девочки словами и понятиями военного времени и происхождения. Я узнала так много нового и неожиданного для своей маленькой детской жизни, что делало меня старше моих истинных лет. Хотя тогда я этого сразу и не поняла…
Вечером город погружался в темноту. Все соблюдали светомаскировку. Поздно ходить не разрешали. Когда начались обстрелы и налеты, все равно было очень страшно, хотя я уже прошла через такое… К страху привыкнуть невозможно. Я об этом узнаю, когда пройду через блокаду, Сталинград, эвакогоспиталь, горящую Волгу и штормовой Каспий. Все это будет очень страшно, хотя страхи были очень разные. Но по порядку. Жутко было видеть, как в разрушенных домах на уцелевших стенах еще висят часы, зеркала, портреты… болтаются на шнурах абажуры. У стен еще жмутся уцелевшие — где кровать, где шкаф, где фикус в кадушке… висят на покореженных металлических прутьях лестничные марши… При виде такого начинали по голове бегать мурашки и возникало смятение Души. Правда, о Душе я тогда не имела ни малейшего представления, но внутри все обмирало, съеживалось и холодело. Это ощущение я помню до сих пор. Когда объявляли тревогу, первое время соседка — бабушка Даниловна — хватала нас с Зойкой за руки, совала нам в руки узелки с едой и тащила нас в бомбоубежище. Мы бежали, подгоняемые воем сирены, оповещавшей о налете или обстреле. Мне казалось, что этот противный вой накручивает на себя все мои внутренности и вытягивает их из меня, оставляя внутри острую боль. Когда на Турбинке от прямого попадания рухнул дом и завалил бомбоубежище и мы увидели, как из-под руин вытаскивали мертвых и искалеченных людей, мы перестали ходить в бомбоубежище. Бабушка сказала, что дом наш маленький и фриц его с неба не разглядит, а потому и «бонбу» на него не сбросит, а если «бонба» и попадет в наш дом, то нас завалит не пять этажей, а только два, и что она лучше будет умирать у себя дома. И все же то ли «бонба», то ли снаряд влетел в угол коридора между шкафом, могучим и старинным, и дверью тети Ксении, но не взорвался. А бабушка сказала, что это антифашисты в неметчине на своих заводах зарядили его песком и поэтому он не взорвался. Но бед он наделал много, и Даниловна с Зоей вынуждены были перебраться ко мне. Когда мама почти перестала ходить домой, так как была на казарменном положении, мне с ними стало куда легче и спокойней, да и с дровами было экономней. В душе я даже радовалась этой нашей общей беде. Теперь и спали для тепла вместе, на одной кровати.
Недалеко от нас был Кировский завод. Его часто бомбили и обстреливали. Все это доставалось и на нашу голову. И все же, пока было не слишком холодно, мы с Зоей бродили по улицам и везде совали свои любопытные носы. Иногда нам попадались разбросанные немецкие листовки. Вот кое-что из запомнившегося…
Спите, советские бабешки,
Сегодня не будет бомбежки…
…………………………………
…………………………………
Советские дамочки,
Не ройте ваши ямочки.
Придут наши таночки —
Зароют ваши ямочки…
Было еще тепло, когда немцы начали бомбить город. Мы с Зоей слышали разговоры старших, что в городе во многих местах были сильные пожары и что разбомбили и полностью сгорели какие-то Бадаевские склады, а в них запасы продуктов для всего города. О чем мы могли тогда думать, слушая тревожные разговоры взрослых? Да ни о чем и ничего. Одни сгорели — будут другие… Но очень скоро начали сокращать пайки, и мы почувствовали первый голод.
Как-то мама сказала мне, что поедем на Бадаевские и, может, что-нибудь найдем там из продуктов. Не знаю, кому и что там досталось после пожара, удалось ли хоть что-то спасти, но когда мы приехали туда, там, кроме обгоревших обломков да спекшейся земли, ничего не было. Но там были люди. Они что-то ковыряли, долбили и складывали в сумки. Мы тоже присоединились к ним и стали ковырять спекшуюся землю. Это была земля, пропитанная жженым сахаром. Когда наступил отупляющий голод, эта земля очень и очень выручала меня. Я клала в ковшик горсть земли и заливала водой. Земля оседала на дно, «сахар» растворялся, мусор всплывал. Я старалась аккуратно процедить раствор в кружку. Цвет этой жидкости был очень сомнительным, с запахом земли, пыли, гари и еще чего-то непонятного. Зато это «что-то непонятное» было почти сладкое. Вначале мне это не понравилось, и тогда мама убрала сумку, но мыши ее прогрызли, видимо тоже с голода… Тогда мама разложила землю по кастрюлям и спрятала в шкаф, чтобы мыши не перепачкали землю своими каками. А в страшную блокадную зиму этот «чай» согревал и, наверное, давал силы.
Когда приходила с завода мама, она рассказывала нам новости, которые стекались на завод из разных концов города. Но нас с Зойкой все это не очень интересовало, и поэтому помню лишь обрывки разговоров о том, как немцы пытались сбросить на завод парашютный десант; как умирали люди от обстрелов, бомбежек и голода; как какой-то рабочий от голода и отчаяния решил вывесить белый флаг на куполе Исаакиевского собора. Она даже называла его фамилию, но я не помню. Он хотел, чтобы город сдали и тем самым спасли людей от голодной, лютой смерти. Но его не то поймали, не то подстрелили. Тоже не помню. А народ действительно умирал. На улицах было много убитых, замерзших и умерших от голода. Очень была сокращена выдача Хлеба. Я получала всего 125 грамм Хлеба. Люди пухли от голода и замерзали от морозов. У мамы очень распухло лицо и было похоже на восковое. Ходила она, тяжело шаркая ногами. Она их совсем не поднимала, а перетаскивала одну за другой. Я не представляю, как мама могла работать в таком состоянии…
А зима тогда выдалась очень холодная, и как справлялись с ней наши голодные, оскелетившиеся тела, теперь невозможно даже представить…
Отчаяние
Молилась мама, стоя на коленях,
Молилась без иконы и креста…
Молила Николая Чудотворца…
Просила Мать распятого Христа…
Просила чуда — сохранить от смерти
Меня — ее голодное дитя…
Тянула в угол худенькие руки
И горестно смотрела в никуда.
И призывала всех святых на помощь,
Всех мучеников, самого Христа…
Взывала к небесам и Божьим Храмам,
Не верившая в Бога никогда.
Шептали синие иссохшиеся губы
Молитвы, исторгающие боль…
Молилась за меня и проклинала
Блокады беспросветную юдоль…
И я стояла рядом на коленях…
Не зная слов, крестила молча лоб…
А по спине елозили мурашки,
И бил от холода и голода озноб…
Но я ждала, что состоится чудо —
Христос появится из темного угла
И сразу кончится и голод, и блокада,
И прекратится страшная война…
Сводила боль костлявые коленки,
Но мне хотелось увидать Христа,
Которому в слезах молилась мама,
Не верившая в Бога никогда…
Не верила и в церковь не ходила,
Не знала и нательного креста.
И все ж она с отчаяньем молилась
И истово просила за меня…