Летом 1944 г. мы вернулись домой. Первое, что я увидела, — наш двор. Теперь он казался большим и пустым. На месте бывших сараев и большей части двора были огороды. Это были крохотные кусочки земли, огороженные металлическими сетками и спинками от кроватей, проводами, кусками ржавого железа. А возле нашего дома стояла будка деревянной уборной.
Почти сразу выяснилось, что в нашем дворе совсем не было довоенных детей. Ни одного! В доме дети, конечно, были, но все они были позднего заселения, и я никого из них не знала. Двор опустел, осиротел и стал скучным и недоброжелательным, и я оказалась в родном дворе — чужая. Уже не было коллективных игр, как раньше. Стало откровенное разделение на девчонок и мальчишек, чего раньше не было. Раньше мы были все вместе, и злостно никто никого не обижал. После возвращения домой часто приходилось пробираться украдкой, так как новые мальчишки часто задирались, не пускали в парадную или пугали, спрятавшись в подъезде. А то поймают, свяжут руки за спиной и, тыкая палками в спину, гоняют по двору. Палки — это у них оружие. Они сами.. — разведчики. А я у них — шпионка. А то поставят к стенке и начинают «пытать» — бьют палками по рукам, ногам и куда попала…, а потом начинают расстреливать — кидаются камнями и орут: «Смерть шпионам!» Издевались, пока кто-нибудь из взрослых не разгонял этих ловцов шпионов. И откуда они только взялись, эти издеватели! Мало им было войны… Идиоты! Навешают на себя чужие ордена и медали и корчат из себя героев. А настоящие герои бродят по улицам — кто слепой, кто без рук, кто на костылях. А другие и вообще без обеих ног сидят на маленьких тележках с маленькими колесиками, отталкиваясь от земли палками и другими разными приспособлениями. Таких почему-то называли, да и до сих пор называют «танкистами». Может, потому, что их тележки очень громыхают по мостовым. И не только после войны, но даже сейчас приходится видеть, как эти орденоносные, настоящие герои войны просят милостыню. Я каждый день езжу в школу из Суйды в Гатчину на поезде и постоянно вижу, как вереницы военных калек передвигаются по вагонам и просят о помощи. Кто-то из них поет жалобные песни, кто-то читает стихи о «проклятой войне»; кто-то играет на губной гармошке, а кто-то на настоящей. В ход идет все — гитары, балалайки и даже расчески. Многих из них сопровождают дети, особенно слепых и безруких. Неужели наша страна так жестоко несправедлива и неблагодарна этим людям, защитившим ее и всех нас от вражьей силы!? Ведь в силу своих увечий они не могут заработать себе на жизнь. Когда-то военврач госпиталя тетя Аня поддерживала в своих раненых уверенность, что у них все сложится хорошо. Думаю, она их не обманывала. Да и в школах нас учат тому, что наша страна — самая справедливая и заботливая во всем мире. Учат! А на самом деле? Так почему эти искалеченные войной защитники страны брошены на произвол судьбы? Сейчас многим плохо, и это понятно после такой-то бойни. Но мы-то с руками, ногами, с глазами… А им-то каково! Неужели они завоевали себе именно такую жизнь, какой они теперь живут? Ведь не по своей воле они не могут жить другой, более благополучной жизнью. Ведь это самое настоящее издевательство! Кто ответит? Кто поможет понять эту жестокость и несправедливость к собственным защитникам? Пройдя маленьким ребенком через войну, блокаду, госпиталь, дороги войны, я действительно «стала малолетнею старухой, все видела, все знала, все могла…». И теперь, вольно или невольно, прихожу к выводу, что живем-то мы все по Маяковскому: «Кому бублик, а кому дырка от бублика». Сейчас я — пионервожатая в третьем классе. Чудная малышня, любознательная. Задают тьму вопросов. Как на них отвечать, если я даже себе самой не могу ответить на мучающие меня вопросы. Врать им, что мы самые счастливые и справедливые? Что это и есть счастье и справедливость, когда наши изувеченные войной защитники стали побирушками?
Сложная и непонятная эта наша жизнь. 16 лет — много это или мало для того, чтобы в ней разбираться? Как-то в вагоне зашел разговор о просящих подаяние калеках. Много чего наговорили по этому поводу. Я сказала, что мне их жалко, и услышала в ответ: «Не думай об этом, живи проще. Живи как живется». Но война не дает мне покоя, и моя память вклинивается в тексты не всегда, где надо. Все, что смущает мою Душу, просится на бумагу, перебивая стройность мысли. Да и мои нелирические отступления тесно переплетаются с прошлым и настоящим…
Итак, мы вернулись домой…
Квартира была закрыта с тех пор, как мы уехали. Там никто не жил. Дом считался аварийным, и нас долго не прописывали в нашу пустующую квартиру. Тетя Ксения с Зоей жили теперь в доме напротив, на пятом этаже. Они приютили нас на время. Мы жили у них на кухне. Спали на плите. Как и раньше, мы с Зойкой с замиранием сердца рассматривали красочные открытки в альбомах у тети Ксении. Играли в блошки. Тетя Ксения стала мягче, приветливее и терпимее к нашим шалостям. Вот только по-прежнему, как до войны, она все писала и писала свои конспекты по истории ВКП(б), и эта неотвратимая обязанность приводила меня к непонятному страху.
Потом мы перебрались в свою квартиру. Она была пуста, полуразрушена и совсем заброшена. Все, что можно было сжечь, мы сожгли в блокадную зиму. Многое из наших вещей продала Зойкина мама, когда вернулась с торфоразработок. Уезжая в эвакуацию, мы взяли с собой лишь самое необходимое. Дома остались папины костюмы, пальто и обувь. Оставалось много маминых платьев, костюмы, шляпки, черно-бурая и рыжая лисы, несколько модных пар туфелек в коробках, разных пальто, сумочек и ридикюлей и других маминых вещей; чайный и столовый сервизы и другая посуда… Ничего не осталось, а мама очень надеялась, что уж дома-то она переоденется. А все мои вещи, которые мама отправила со мной, когда детей эвакуировали в самом начале войны, пропали после бомбежки детского эшелона в Лычково или уехали вместе с поездом, когда нас, раненных детей, бросили под откосом. А то немногое, что оставалось дома, я донашивала в блокаду и в эвакуации. Но даже из того, что оставалось, я успела вырасти. Вот так случилось, что мы остались разутые и раздетые. И в магазинах купить было нечего.
В комнате, кроме железных кроватей и комода, ничего не было. На полу были разбросаны матрасы и одеяла, прожженные угольным утюгом, который мы ставили к ногам в постели. Не было даже посуды, и мама отмыла детский горшок и приспособила его вместо кастрюли. И на все это и на нас с мамой смотрели со стен мои детские блокадные рисунки. А в самом конце коридора среди завала так и торчала, тускло блестя зловещим боком, то ли «бонба», то ли снаряд, попавший сюда той зимой, но почему-то так и не разорвавшийся. Может, права была Даниловна, которая рассказывала нам об антифашистах, которые заряжают бомбы и снаряды песком, чтобы они не взрывались. Крышу залатали, а вот в потолке были дыры, и с чердака очень тянуло холодом. В комнате и на кухне были выбиты все стекла. Мама насобирала где-то осколки стекол и застеклила окно в комнате. Сбила стол на козлах, навели относительный порядок и начали жить. Наступила осень, а мы были практически раздеты. Одежда пообносилась, а на ногах у обеих были брезентовые тапочки, которые мама купила на базаре в Ташкенте. На кухне стоял большой сундук. Там было множество всякого тряпья. Там же мама нашла и наши шторы с дверей. Вот из этих штор мама сшила мне шаровары и курточку. Боже, как я была рада! Еще мама нашла в сундуке мое маленькое голубое пальтишко. Оно было совсем мне мало, и мама расставила его черными лоскутами. Сделала черный воротник, манжеты, карманы и надставила подол. Мне оно казалось удивительно нарядным. Из серых кусков разных оттенков сшила полосатую юбку, но она мне не понравилась, потому что была узкая и длинная. А чередование серых полосок было даже ничего. Из детской клеенки сшила мне сумку через плечо, для школы. И я была вполне счастлива своим обновам. Но как-то я шла в школу в своих обновках, в брезентовых тапочках, довольная собой, и вдруг встречаю Риту с мамой. Девочку, с которой до войны ходила в одну группу детсада. Она не ездила с нами «на новую дачу» к немцам. На Рите были блестящие коричневые ботиночки, настоящие чулочки, светлое пальто с круглым коричневым бархатным воротником, белый беретик — на бочок, новенький коричневый портфель. И вся она такая аккуратненькая — загляденье. Ее мама обрадовалась, увидев меня, и все спрашивала про маму, как живем, давно ли приехали, где были… а Рита стояла, молчала и ковыряла носочком ботиночка землю. Наверное, ее мама поняла мою растерянность. Она погладила меня по голове и сказала, что мы еще встретимся. Они ушли, а я почему-то продолжала стоять. Потом я видела их много раз. Мама провожала и встречала ее после школы. Но каждый раз я почему-то перебегала на другую сторону улицы. Была ли это зависть? Вряд ли. В классе у нас тоже разные дети были. А вот Риту с мамой я стеснялась. Нет, я не была запущенной. Но внимания мне, безусловно, не хватало. Мама работала по сменам, и мы виделись редко и мало. Часто работала в ночные смены, и днем ей надо было поспать. Вот и получалось, когда я дома, мама на работе, мама дома — я в школе. Поэтому я чаще всего была одна. Вечно хотелось есть, и постоянно есть практически было нечего. Выкупала по карточкам Хлеб и газированную воду на сахарине, называемую «сироп». В основном это был мой дневной рацион. Иногда мама варила и оставляла мне суп или кашу из концентратов. В квартире я жила одна, но страшно мне не было. Ко мне свободно можно было забраться через незастекленное кухонное окно, а когда я уходила из дома, ключ для мамы оставляла под ковриком на лестнице. В комнате было холодно, так как у нас печку не разрешили топить пожарные, там завалило дымоход. Я ложилась в холодную постель, громко включала «тарелку» и слушала, пока не засыпала…
Так я это делала в блокадную зиму. Помню интересный радиоспектакль «Черный амулет». Его передавали много дней подряд по вечерам. И в эти дни я бежала из школы сразу домой. Какое-то время мы учились в чужой, 395-й школе и учились вразброд, то в первую, то во вторую и даже в третью смену. Идя в школу, мы не знали, в какую смену пойдем учиться завтра.
В один из вечеров я увидела в окне свет. Обрадовалась и через ступеньку влетела на свой второй этаж в свою квартиру. Врываюсь в комнату и… по радио передают «Черный амулет», на кровати сидит мама, на скамейке сидят два милиционера, а за печкой — выгоревший угол, через который видно кухню. На полу мокро, грязно, угли, обвалившаяся штукатурка. Мама рассказала, что она пришла с работы очень уставшая, затопила печку и уснула… Загорелся дымоход, и стена выгорела. Теперь вот ее обвиняют, что она сделала это нарочно, так как знала, что пожарные не разрешили топить нашу печь. Теперь ее за это забирают в тюрьму… Я так обалдела, что даже не заплакала. Я стояла столбом и молчала. У меня уже не было сил сопротивляться своим невзгодам. Милиционеры, наверное, сжалились надо мной, потому что стащили с кровати одеяло и стали занавешивать сгоревший угол. Маму увели. Я пожевала принесенные мамой шроты. (Я не могу объяснить, что это такое.) «Черный амулет» я уже не слушала. В комнате пахло дымом и теплой сыростью. Печка была чуть теплая. Я начала собирать грязь и мусор и выносить его на улицу. Возилась долго. На всем лежал толстый налет обвалившейся штукатурки. Сама вся перемазалась и не столько наубирала, сколько размазала все по мокрому полу. Воды в доме не было, и за ней надо было ходить в соседний дом. Утром мама вернулась. Ее отпустили. У нас снова появилась буржуйка.
Зима 1944–1945 гг. была для нас трудной. Дровами на зиму мы запастись не успели и ходили куда-то далеко за Турбинку и выдалбливали из мерзлой земли какие-то деревянные стоковые отводы. Они были сырые и очень тяжелые. Домой мы их везли на тех самых санках, на которых зимой 1941 г. увезли мертвую бабушку Даниловну. Эти обледеневшие деревяшки не горели, а зло шипели и «плакали» каплями оттаявших ледышек и неимоверно дымили. Мама складывала деревяшки-колобашки за печку для просушки, под ними всегда было сыро и подтекали струйки воды. Все это безобразно пахло, и в комнате стоял удушливый сырой воздух. На том же поле или где-то там же выкапывали мороженую картошку, и было совсем непонятно — люди живут впроголодь, а на поле не убрали картошку, оставили в земле на зиму. В комнате она согревалась и начинала течь и вонять. Мама мыла ее, пропускала через мясорубку и пекла блины, что-то еще туда добавляя. До сих пор помню неприятный вкус этих блинов-каши и неравную борьбу между моим голодным брюхом и этими блинами. Давясь, я их ела, и затем меня жестоко рвало, расстраивался живот.
Мои брезентовые тапочки на стеганной войлочной подошве были постоянно мокрые и совсем не успевали просыхать. После улицы их можно было выжимать, да они и хорошо износились, и у меня из них торчали большие пальцы. При медосмотре в школе врач обнаружил у меня ревматизм, что-то с почками, брюхом, легкими и увеличенное сердце.
И тогда мне в школе выдали ордер на ботинки и трикотаж. Как я была счастлива! Конечно, они были совсем не такие, как у Риты. Они были большие, жесткие и курносые. Нога в них плохо гнулась и болталась, но зато — как в них было тепло и сухо. А трикотаж оказался кофточкой с короткими рукавами, и после первой же стирки она вся полиняла, вытянулась в ширину и стала короткой и широкой.
Иногда я ездила к маме на «Электросилу» — на другой конец города. Подолгу ждала ее у проходной, а потом выходила мама и вела меня в рабочую столовую. Мы ели там «щи и овощи» — удивительно вкусные вещи, хоть там и плавали огромные «лопухи», да и вообще все было крупно нарезано. Но все равно очень вкусно. Иногда в овощи, наверное, добавляли муку или манку, и они тогда становились чуть-чуть слизистые. А иногда мама домой привозила «щи и овощи» в бидончике, и тогда мы обедали дома. Это бывало, когда мама получала дополнительные талоны за сверхурочные. И с горем пополам мы перезимовали.
Как-то утром, когда я еще валялась в постели, ко мне прибежала Нина — соседка по площадке. Но Нина заикалась. Мне это почему-то очень нравилось, и я стала подражать ей, и мама не разрешила нам дружить. Но мы все равно общались. Я никогда не закрывалась в квартире, и поэтому ко мне всегда можно было войти, в любое время. Я все надеялась, а вдруг мама ночью придет и я не услышу, как она стучит в дверь, поэтому я и не закрывалась. Вот Нина и влетела ко мне в комнату. Она меня толкала, стаскивала с кровати и кричала, что кончилась война… В «тарелке» гремела веселая музыка. Мы визжали, прыгали «и в воздух чепчики бросали»… Тут после ночной смены пришла мама. И, о чудо! Мама принесла белый пирог с яблоками и большую коврижку. Тогда, после всех мизерных порций, они показались сказочно большими. Мама сказала, что это им всем выдали на заводе в честь Победы. Радостная мама накрыла скатертью стол, вскипятила чай, не прогнала Нину, и мы втроем сидели за праздничным столом, пили чай с пирогом и коврижкой, и впервые мне было хорошо дома. Мы болтали, хохотали и веселились как умели…
Во второй половине дня мы поехали на Васильевский. Там на Большом проспекте жили родственники отца. Вечером мы с двоюродным братом поехали на салют. На мосту Лейтенанта Шмидта мы, с помощью гуляющих моряков, на ходу выпрыгнули из трамвая с визгом и писком, но вполне благополучно. Мы пошли по набережной к Зимнему дворцу. Народу было очень много, и я боялась потеряться. На Неве у набережных стояли военные корабли. Мне было плохо видно, и тогда брат поставил меня на какой-то выступ у стены Зимнего. Теперь мне было видно все. Вся набережная была забита людьми. Наверное, невозможно было даже упасть, места не было. И вдруг как грохнет!.. Посыпались разбитые стекла, поднялся ужасный крик, и заколыхалась толпа…
Брат схватил меня на руки и нырнул в толпу. Снова грохот, и по ногам ударило горячим воздухом. Снова звон разбитых стекол, не знаю только, где именно вылетали стекла… Кругом крик, плач, и я решила, что снова началась война и надо бежать прятаться. Но бежать было некуда и невозможно. Толпа раскачивалась, словно на волнах. Громко орали «Ура!», что-то бросали в воздух… Высоко-высоко в небе вспыхивали и рассыпались букеты разноцветных огней — это был салют. Прожектора освещали людей, а в небе они скрещивались, разбегались по всему небу и крышам домов.
Мой новоявленный страх стал проходить, и начала проявляться радость. Это был салют в честь Победы. И от этой неописуемой красоты и общего настроя мне хотелось всех любить, всем верить, всех обнимать… хотя при каждом очередном залпе сердце мое вздрагивало и замирало. Было оглушительно громко, и каждый раз по ногам ударял горячий воздух с песком и мелкими камешками. Стреляли очень близко — похоже, с кораблей. Я видела перед собой только спины да разрывы в небе.
Когда мы вернулись домой и я стала раздеваться ко сну, горю моему не было предела. Я ревела навзрыд, и мама долго не могла меня успокоить. Мои новенькие, единственные чулочки, которые мама где-то купила по случаю и я в первый раз надела их на праздник Победы, были все испещрены мелкими дырочками, как решето. А на ногах много-много крошечных точечных кровоподтеков — словно сыпь. Это когда стреляли с кораблей у набережной, песок и мелкие камушки, которые больно ударяли по ногам, они-то и посекли мои чулочки и ноги. Подозреваю, что такая беда случилась не только со мной. Но мне не жалко было посеченные ноги. Мне было жалко, очень жалко мои новые чулочки.
Началась мирная жизнь. Мама стала чаще бывать дома. Мы ходили в кино, гуляли по городу, сажали «Парк Победы», недалеко от «Электросилы», где работала мама.
Осенью мама работала на картошке и заработала несколько мешков картошки на зиму. Радовались, что не будем больше голодать. Купили дров и радовались, что не будем больше мерзнуть. Отремонтировали комнату, обзавелись кое-какими вещами — табуретками, посудой и радовались домашнему уюту. Теперь дома был обед, и как-то мама даже купила мне кисть винограда.
К 7 ноября 1945 г. мы получили неожиданно письмо от отца. Всю войну мы ничего о нем не знали. Правда, один раз в Сталинграде слышали по радио, что он разыскивает нас с мамой — эвакуированных из Ленинграда. Я в это время рисовала пушки, танки, самолеты на длинной узкой полосе бумаги, сложенной гармошкой. Я закричала, привлекая мамино внимание. По радио все перечисляли и перечисляли тех, кто ищет, и тех, кого ищут. Но про нас уже больше ничего не сказали, и видимо, мы пропустили номер полевой почты, куда надо писать, либо ее вообще не назвали, и мы опять потерялись… И вот письмо. Наконец-то мы нашлись. К новому году за нами приедет сопровождающий офицер и увезет нас к отцу в Бригаду. Было очень жаль продавать нашу картошку и дрова, оставлять нашу комнату.
Но мама решила, что нам надо ехать. По такому случаю маме на работе подобрали для меня самую маленькую телогрейку. Мама укоротила у нее рукава, и получилось что-то похожее на пальто. Из довоенных вещей на мне была только цигейковая эскимоска с длинными ушками, еще до войны привезенная из Комсомольска-на-Амуре, которую я носила в блокаду и которая каким-то чудом уцелела в общем квартирном сундуке. Из двух мешков из-под картошки мама соорудила вещевые мешки, в углы которых положила камушки и закрепила их веревками. Получилось что-то вроде солдатского «сидора». Она сложила в них наши нехитрые пожитки, и мы в таком неприглядном виде отправились к отцу. Он был в командировке, и нас встречал его ординарец дядя Андрюша. Думаю, он был немало удивлен нашему затрапезному виду. Но пока не вернулся отец, обустраивал и обихаживал наш быт. Мы с мамой были первыми из семей, приехавших в часть. Новый, 1946 год мы встречали с отцом и его друзьями. Школы в части не было, и полгода я была предоставлена сама себе. А мне ведь надо было учиться еще две четверти во втором классе. Я же их пропустила. Школа появится только первого сентября 1946 года. К этому времени в части уже было достаточно детей. Я пошла в третий класс с испытательным сроком, хотя у меня не было документов об окончании второго класса. Ничего, справилась и даже была отличницей. Уверена, что могла бы справиться и с четвертым классом. Может, не была бы отличницей, но наверстала бы хоть один год из пропущенных в войну. Это теперь я «умная» и понимаю упущенную возможность. А тогда я была очень рада, что закончилась война, что мы папой нашлись, что у меня появилось много разных обновок и даже настоящие хромовые сапожки, а вместо эскимоски — маленькая кубаночка, и дядя Андрюша сказал, что я стала настоящей барышней. В 1947 году папа вернул в семью брата, и мы снова стали жить все вместе. А в 1949 году отец получил назначение в Ригу, но в последний момент его перевели в Ленинград в ЛенВО. Мы радовались, что скоро будем дома. Но дома нас ожидала неожиданная беда… Мы не знали, что летом 1946 г. весь наш дом снесут как аварийный. Все наши вещи снова пропадут, а когда мы в 1949 г. вернемся в Ленинград (отца переведут служить в ЛенВО), нам скажут, что мы потеряли право на получение жилья в Ленинграде, и мы долго будем скитаться по чужим углам.
Спасибо
Спасибо вам всем, кто служил мне опорой,
Спасибо, кто Душу мою согревал,
Спасибо вам, светлые, добрые люди,
Кто беды и радость со мной разделял.
Спасибо, Даниловна. Пусть тебе пухом
Земля наша вечная будет теперь…
Меня не кляни, я была малолеткой
И смело ломилась в открытую дверь.
Спасибо, подружка моя по блокаде.
Я помню, как выли в два голоса мы,
Когда потеряли Даниловну нашу
В блокадной квартире, оставшись одни…
Тебе, тетя Ксения, навек благодарна —
Ты смерти косу от меня отвела…
Спасибо и тем незнакомым, но добрым,
Отзывчивым людям, хранившим меня.
Спасибо, Земля, что меня не отторгла
И щедро дарила богатства свои…
И в скудную жизнь красоту приносила,
Даруя надежду, рождая мечты…
И верить хотелось в свое воскресенье,
Увидев просторы родные в цвету
И синюю чашу бездонного неба
И нежа под солнцем свою худобу.
Я выжила, выжила, я уцелела,
Хоть детство мое растоптала война.
И много вопросов она породила…
Но жаль, я ответов пока не нашла…