В течение всей следующей недели французская полиция оказала мне одну-единственную любезность: позволила выбрать, на какой, нижней или верхней, койке спать. Я выбрал верхнюю и, как оказалось, не ошибся – каждый вечер в камеру приводили какого-нибудь пьянчужку, который валился на нижнюю койку и всю ночь храпел, бубнил и метался. Утром его уводили, так что я даже не успевал разглядеть лица своего сокамерника. Вполне возможно, это был один и тот же бедолага.
Неделя выдалась хуже не придумаешь, и к концу ее я и сам дошел до предела. Чертовски болела рука. Пулю вытащили, но провести хотя бы ночь на больничной койке не разрешили, посчитав, наверное, что это было бы недопустимой роскошью. Рану зашили, повязку наложили и отправили меня прямиком в камеру.
В камере было жарко, душно и сумрачно. Время от времени в крохотное зарешеченное окошко под потолком заглядывали редкие солнечные лучи, но и они только усиливали ощущение густеющего внизу мрака. Позвонить мне не позволили и, более того, ясно дали понять, что и в будущем к телефону не допустят. Я не мог связаться ни с консульством, ни с адвокатом – ни с кем.
Месье не получит никакой помощи, пока не назовет имена всех членов наркосиндиката.
Объявление в «Таймс», визит Уэзерби – все это их совершенно не интересовало. Снова и снова от меня требовали правды.
Каждый день на протяжении целой недели меня вытаскивали из камеры и вели в другую комнату, тоже без окон, но с яркими лампами – на допрос. Через какое-то время я уже начал кричать на них, этих злобных недоумков, от которых постоянно несло вчерашним чесноком. Ничего другого не оставалось. Я ничего не знал, а сочинять небылицы счел нецелесообразным – ложь в конечном счете сыграла бы против меня.
Каждую ночь на протяжении этой долгой-долгой недели я проклинал себя за глупость, за то, что поддался на уловку, паршивые пятьсот фунтов, которых, скорее всего, и не увижу больше. А еще я точно знал, что сделаю, если когда-нибудь выберусь из тюрьмы. Найду Уэзерби и выбью из него все дерьмо.
Искать не пришлось – он сам меня нашел.
В тот день надзиратель, как обычно, повел меня на допрос в хорошо знакомую комнату. Я сел на деревянную табуретку и приготовился ждать следователей. Вместо них вошел Уэзерби.
На этот раз он не стал протягивать мне руку, но с заметным усилием опустился на соседний стул. На нем был тот же макинтош, тот же костюм и тот же зеленый галстук. Только рубашку мой клиент сменил на более легкую. А вот бисеринки пота были на месте, и промокнул он их вроде бы тем же несвежим платком. Отдышавшись, Уэзерби похлопал себя по колену. Вид у него был бодрый.
– Ну, старина, вляпались вы в неприятности.
– Неужели?
– Да уж вляпались. Ох, господи…
Он никак не походил на человека, находящегося под арестом.
– А что вы тут делаете? – поинтересовался я.
– Я? Да вот прослышал, что у вас не все ладно, и заглянул посмотреть, как вы тут.
– Вы кто, черт возьми, такой?
– Жарко здесь. С кондиционерами у них плохо, у французов. Понять не могу – лето каждый год жаркое, а кондиционеров как не было, так и нет. Хотя в Англии их тоже не много. Да. А вот у американцев они есть. Там у них везде кондиционеры.
Уэзерби определенно производил впечатление человека, чрезвычайно собой довольного. И само его появление в комнате для допросов представило всю ситуацию в каком-то странном свете. Чрезвычайно странном. Он определенно что-то знал, и мне очень бы хотелось выяснить, что именно.
– Скажете, кто вы, черт побери, такой?
– За наркотики во Франции дают большой срок. Очень большой. Тяжелые работы. Мерзкие тюрьмы. Досрочного освобождения не бывает. За героин – минимум пять лет. Да, как минимум пять. Но столько обычно не дают. Четырнадцать, пятнадцать, может быть, меньше. Двенадцать. Нехорошо это, героин. – Он снова похлопал себя по колену. – Убийство – очень плохо. Очень. Гильотина у них до сих пор работает. Правда, редко. Дают обычно пожизненный. Пожизненный во Франции – это долго. Двадцать лет. Может, тридцать. Плохо.
Он замолчал. Надолго. Странно, но я немного успокоился. Мне уже не было так страшно, как во все предыдущие дни проклятой недели. Присутствие этого чудака действовало успокаивающе.
Но потом все началось снова. Поднялось, выворачивая наизнанку желудок. Я влип по-настоящему. И это настоящая тюрьма, а я – настоящий преступник. Школа кончилась, меня уже не поставят в угол и не высекут розгами за плохое поведение. Я не в Сандхерсте, где мне устроили головомойку за снос макета танка перед инспекционным визитом фельдмаршала. Я – наркокурьер и убийца. Суд определит мое будущее, и меня отправят за решетку едва ли не до старости. Внутри у меня все дрожало от страха, и чувства к Уэзерби накатывали волнами любви и ненависти. Ненависти за то, что это из-за него я оказался здесь, а любви – потому что он представлял собой надежду. Должен был представлять.
– Помогите мне.
Уэзерби сунул руки в карманы плаща. Втянул щеки. Чмокнул.
– Плохое место для молодого человека. Никуда не годное.
И снова замолчал. Надолго. Я ждал.
– Вы пришли туда рано. Очень рано. К сожалению. Может, и пропустили бы все, если бы пришли вовремя, в одиннадцать. А может, и нет. Стрельба. Пули. – Он достал из кармана белый бумажный пакетик и предложил мне. Там были орешки. Арахис. Я отказался. Он взял один орешек и стал не спеша его лущить. – Да, слишком много шума. Вы там сами управились. Очень хорошо. – Он положил орех в рот. Прожевал. – Не могут же все быть гнилыми. – Взялся за второй орех. – Боюсь, у вас большие неприятности. Не мне вам рассказывать. Интерпол давно уже за этой шайкой гоняется. Очень давно. Большой синдикат. Большие проблемы. Героин. Торговля оружием. Да и много чего еще. Защита у вас слабая. Судья, может быть, смилостивится. Даст за все лет двадцать. И это будет еще легкое наказание. Получите двадцать – считайте, повезло.
– И какой выход? Или вы только затем пришли, чтобы сообщить мне плохие новости?
– Дорого. Очень дорого.
– Больших денег у меня нет.
Уэзерби расколол орех пополам. Покачал головой:
– От денег пользы не будет. Денег не нужно. Нет. Совсем не нужно.
– Что же вам нужно?
И снова бесконечная пауза. Уэзерби откинулся на спинку стула – с целой пригоршней орехов. Лущил, жевал. А когда закончил, посмотрел мне прямо в глаза:
– Вы.
– Извините?
С ним вдруг случилась перемена. Трескающий орешки толстяк исчез; лицо ожило, сделалось умным и твердым, как сталь.
– Нам нужно, чтобы вы поступили на государственную службу.
– На государственную службу? Шутите?
– Нет, мистер Флинн. Не шучу.
– Хотите, чтобы я сидел в Уайтхолле? Передвигал бумажки по столу? – Я был потрясен.
– Не совсем, старина.
– Тогда что именно вы имеете в виду? И на какой срок?
– Понятия не имею, старина. Но все лучше, чем здесь. И оплата чертовски хорошая.
– Чем же я буду заниматься? Муниципальным планированием? Детским здравоохранением?
– Нет, старина. Работа в министерстве внутренних дел. В департаменте, имеющем отношение к безопасности. И речь идет не о замках и пенсиях. Служба безопасности, бывший пятый департамент военной разведки, более известный по аббревиатуре – МИ-5. Вы, конечно, слышали?
Я машинально кивнул.
– Мы считаем, что вы подойдете. Нам нужна молодежь, способная, инициативная, с драйвом. Конечно, это не накладывает на вас никаких обязательств. – Он потянулся за орешком. – Абсолютно никаких. Но лично я полагаю, что вы сочтете предложение приемлемым.
– Выбора у меня, похоже, нет.
– Хорошо. Мы вас посмотрим. Пройдете подготовку. Если покажете результат, хорошо.
– А если не покажу?
– Во Франции, старина, срока давности по убийству нет.
– Что вы имеете в виду?
– В некоторых странах существует такой порядок. Если полиция в определенный срок – скажем, пять, десять или пятнадцать лет – не предъявляет обвинение по совершенному преступлению, то преступник считается свободным. Во Франции этого нет. За вами могут прийти завтра, через шесть месяцев… или через сорок лет.
Я долго смотрел на Уэзерби. Лицо его снова расслабилось, и, казалось, кроме орешков, моего недавнего клиента ничто не интересует. Неужели это стандартная процедура в британской секретной службе? Если так, то у них там весьма странный способ вербовки.