Глава третья
— Сыпал снег буланому под ноги,
С моря дул холодный ветерок.
Ехал казак дальнею дорогой,
Завернул погреться в хуторок…
Врангель проснулся и довольно долго вслушивался в завывание ветра. А потом в звуки непогоды вдруг вплелась эта песня. Голос был молодой, чистый, но звучал он тягуче, печально.
Было еще сумеречно. Но небо уже посветлело. Шторм продолжался с прежней силой.
— Встренула хозяйка молодая,
Как встречает родная семья…
— Чего горло здесь дерешь! — прервал пение властный, с хрипотцой, голос, вероятно, вахтенного.
— А что, нельзя?
— Здесь нельзя! Иди вниз, там надрывайся сколь хочешь!
— А мне здесь сподручнее.
— Дура! Тут их превосходительство почивают! А ну как разбудишь…
Удаляясь, прозвучали шаги — сначала по палубе, потом по металлическому трапу. Стихли голоса.
Врангель с легкой досадой пожалел, что так и не узнал, что же дальше случилось с тем казаком в незнакомом ему хуторке.
Котляревский поворочался, что-то промычал во сне и с головой укутался одеялом.
Врангель тихо оделся и вышел на палубу.
Дождь кончился, но ветер дул холодный, порывистый. Море было темное, неприветливое. Тяжелые, отливающие холодным блеском волны медленно надвигались на крейсер и шумно дробились о его бронированные борта.
Крейсер лежал в дрейфе.
Врангель прошел в капитанскую рубку, капитан сидя курил. При виде Врангеля поднялся.
— Доброе утро, — мрачно поздоровался Врангель.
— Не сказал бы, — не согласился капитан и погасил в пепельнице папиросу. — Здравствуйте, ваше превосходительство!
— Что нового у нас?
— Ничего хорошего. Еще с ночи собираем до кучи эскадру. Раскидало по морю. Часть керченских плыли черт знает на чем. На такой посуде в пруду, и то плавать опасно. Начали тонуть. Пришлось спасать людей, пересаживать. А всю эту мелочевку — баркасы, парусники, самоходки — пришлось затопить. Семь корыт.
— Все?
— Потерялся эсминец «Живой». Тоже ночью. Шел на буксире у «Херсона», лопнул трос. И вот уже третий час ищем. Катера, тральщики задействовали. Пока ничего утешительного.
— Может, тоже трос топором? — спросил Врангель.
— Нет-нет. Перетерся и оборвался. Никаких сомнений.
Вскоре из серых утренних сумерек вынырнул катер Главнокомандующего. Он зашел к крейсеру с подветренной стороны. Матросы проворно его закрепили, помогли генералу Кутепову и адмиралу Кедрову подняться на борт крейсера.
Врангель пошел им навстречу.
Кедров стал докладывать о ночных происшествиях, в частности, об эсминце «Живом».
Еще во время загрузки судов капитан первого ранга Потемкин выразил Кедрову сомнение, что старый эсминец вряд ли выдержит переход до Константинополя. Особенно, если, неровен час, начнутся штормы.
Но времени на ремонт уже не было. И надеяться тоже уже было не на что. «Живого» загрузили, как и остальные суда, сверх всякой меры — двести пятьдесят человек, главным образом казаков и офицеров Донского корпуса. Перестраховываясь, решили, что «Живой» пойдет не своим ходом, а его будет буксировать мощный транспорт «Херсон». Учли, казалось бы, все. Забыли или не успели проверить только буксировочный трос. На «Живом» он был старый, состоящий из нескольких кусков.
Заканчивая свой доклад, Кедров сказал:
— Полагаю и надеюсь, что «Живой» своим ходом придет в Константинополь. Если же погибнет, осознавая свою вину, готов предстать перед военным судом.
— Ну, о суде, буде такая угроза над вами повиснет, поговорим потом, — насупился Врангель. — Что можно предпринять еще сейчас?
— Думаю, мы уже исчерпали время на поиски. Сейчас мы уже рискуем всей эскадрой.
— Вы имеете в виду большевистские подводные лодки?
— Не только. Но и их тоже.
Врангель вопросительно посмотрел на Кутепова, но тот промолчал.
— Ну, что ж… — не дождавшись ответа Кутепова, тихо сказал он. — Будем надеяться, Господь не обойдет их своею милостью.
Кедров прошел к рубке, сказал стоящему у двери и ожидающему дальнейших указаний капитану:
— С Богом!
Капитан ушел в рубку, звякнул судовой телеграф. Тот час заработали судовые двигатели и крейсер, набирая скорость, стал резать носом на него набегающую и все еще крутую волну.
Врангель обернулся, посмотрел назад. Из рваной серой утренней мороси за «Генералом Корниловым» тянулась вся эскадра. Друг за дружкой тянулись миноносцы и крейсеры, броненосцы и ледоколы, транспорты, пароходы и плавучие мастерские. Шла в этом кильватерном строю даже подводная лодка с диковинным для черноморских судов именем «Тюлень».
Серьезных потерь до самого Константинополя эскадра больше не претерпела, кроме разве что грустных приключений самоходной баржи «Хриси». Во время посадки солдат и офицеров она находилась в ялтинском порту, но как на судно на нее никто не обращал никакого внимания. Но когда все суда уже были загружены, а на берегу еще оставалось большое количество боящихся плена солдат, взгляд генерала Драценко упал на эту старую плоскодонную посудину. После небольших препирательств с владельцем и одновременно капитаном баржи греком Паскуриди Драценко усадил на «Хриси» всех остававшихся на берегу.
Два дня она шла вместе со всей эскадрой, а на третью ночь, когда начался шторм, она, как и эсминец «Живой», исчезла. Но ее с трудом нашли. И выяснилось: оторвавшись в темноте от эскадры, она держала путь строго на Одессу. Решили, что Паскуриди хотел вернуться к большевикам. Оказавшийся на борту «Хриси» генерал-лейтенант Римский-Корсаков свершил скорый суд и приказал Паскуриди расстрелять.
После того как мертвое тело Паскуриди оказалось за бортом, выяснилось, что грек ни в чем не был виноват. Во время погрузки солдат и офицеров на баржу кто-то поставил неподалеку от руля два «максима» и еще кучу какого-то железа. Пока погода благоприятствовала эскадре, все шли в едином строю, не особо обращая внимания на некоторые погрешности в показаниях компаса. В ночь, когда разыгрался шторм, Паскуриди вдруг не обнаружил поблизости кораблей. Что делать? Он был опытным мореходом, много раз вдоль и поперек избороздил Черное море и был уверен, что сумеет самостоятельно привести баржу в Константинополь. Он только не догадывался, что его компас врет.
Когда «Хриси» обнаружили, она уверенно шла на Одессу. А причину, почему врал компас, выяснили уже тогда, когда Паскуриди не было в живых.
Из-за нехватки продовольствия и пресной воды эскадру постигла еще одна беда. Люди ели селедку, которой было вдосталь, и запивали морской водой. И уже через сутки всю эскадру поразила желудочная болезнь. Многие не успевали добежать до судового гальюна и испражнялись прямо на палубе. Все трюмы тоже были загажены. К этой напасти, когда заштормило, добавилась еще одна напасть: морская болезнь. Большинство эвакуированных с трудом могли передвигаться и рвотными массами заливали каюты. Повсюду на эскадре стоял невыносимый смрад.
Во время доклада Врангелю Кутепов объяснил, что Крым всегда страдал из-за нехватки продовольствия. Ко времени исхода армии из Крыма местные жители разграбили почти все продовольственные склады и припрятали все, что можно было припрятать. И то количество продуктов, на которое рассчитывали, снабженцам достать просто не удалось.
— Ну, а вода? Уж питьевой водой могли запастись вдоволь, — мрачно сказал Врангель.
— Питьевой водой не запаслись по другой, но тоже уважительной причине.
И Кутепов объяснил, что в последние часы эвакуации возникла нешуточная дилемма: или взять вдосталь воды и оставить на берегу часть людей, или обойтись самой малостью воды, но не оставить противнику ни одного человека из тех, кто заявил желание выехать. Решение на всех судах принимали в пользу людей: путь до Константинополя казался не таким уж дальним и недостаток воды можно перетерпеть.
— Я тоже стоял на этом. Еще сутки-двое — и, даст Бог, мы сойдем на берег, — закончил свой доклад Кутепов.
— Будем надеяться, — бесцветным голосом согласился Врангель. И что-то вспомнив, спросил: — Слащёва-то отыскали?
— Да. Доставили на «Тверь».
— Ну, и как он воспринял прибавление семейства?
— Молча. Потом, правда, спросил: «Мальчик?» Мы ему сказали, что девочка. Больше он не проронил ни слова.
— Надеюсь, поздравили от моего имени?
— Да, конечно. Но он никак не отреагировал. Видимо, всё же расстроился из-за девочки.
— Ничего, он и девочку вымуштрует в своем духе. Он это умеет, — Врангель скупо улыбнулся. — Свою жену, «юнкера Нечволодову», вон как отмуштровал. Я сам видел, как она саблей орудует. Двух казаков за пояс заткнет. В бою всегда рядом с ним! — и, кивнув, он молча пошел по палубе.
Слащёва новость о том, что Нина родила, и верно, огорошила. По всем их подсчетам, ребенок должен был родиться не раньше, чем через месяц. И по поводу пола ребенка она тоже обманулась: по всем бабьим признакам и поверьям выходило, что должен родиться мальчик.
В тихие минуты Слащёв иногда думал о будущем мальчике и представлял себе эдакого сорванца, с такими же рыжыми вихрами, какие были у него в детстве, и с вечно разбитыми и исцарапанными коленками.
Старый денщик Пантелей откуда-то узнал, что к жене на «Тверь» наконец-то прибывает Яков Александрович, и поторопился на нижнюю палубу его встречать. Увидел его еще издали по его странному одеянию. Ментик он потерял или оставил где-то на «Илье Муромце» и сейчас стоял в расшитом шнурами красном доломане.
Слащёв тоже увидел Пантелея и даже не сразу его узнал. Он стоял возле трапа, сильно похудевший, со впалыми щеками, с жеваным морщинистым лицом. Отступление, эвакуация и его зацепили своим черным крылом. Соблюдая устав, старик сколько возможно вытянулся и радостно «ел» глазами своего подопечного.
— Здрав желаю, ваш дитство! — во всю мощь своего старческого голоса гаркнул он и закашлялся. Откашлявшись, уже тише, с легким упреком, сказал: — Заждались, как жа! Три дни носа не кажете. И Нина Николавна…
Слащёв, хлопнув ладонью по плечу, оборвал его упреки:
— Здравствуй, старый греховодник! И не причитай! Я уже все знаю.
— А одежа — срамота. Одели б свое, генеральское.
— Веди молча! И не болтай! Разжалую!
На «Твери» было, как и на «Илье Муромце», все загажено, заплевано, стоял удушающий смрад. И повсюду, на палубах и в узких коридорах, сидели и лежали эвакуированные военные и цивильные, родственники военных и родственники членов пароходной команды. Лица почти у всех были изможденные и зеленые от недоедания, морской болезни и тесноты. Теснота была такая, что прежде чем переставить ногу, надо было предупредить того, кто сидел или лежал, чтобы он на мгновенье слегка потеснился.
Старый Пантелей семенил впереди, время от времени предупреждающе слегка покрикивал «Посторонись!» и вопреки приказу Слащёва идти молча иногда оборачивался и докладывал домашние новости:
— Сперва на «Руси» в трюме поместили. Нина Николавна зачала задыхаться. Я им сказал: Яков Лександрыч прибудет, всех вас постреляет. Спужались. На «Тверь» перевели, тут лучшее, тут у нас каюта и в окошко море видать. А для меня поблизости каптерку определили.
Они поднялись по железной винтовой лестнице в коридор верхней палубы, пошли по нему.
Здесь было немного чище, хотя и здесь была теснота, и от голода и морской болезни страдающих тоже было предостаточно. Они сидели и лежали вдоль стенок кают, образовав узкий проход.
Им навстречу шла дородная дама в горностаевой накидке, ведя на поводке белую пушистую крошечную собачку. Не доходя до них, собачка обнаружила что-то для себя интересное, но дама дернула ее за поводок и строго сказала:
— Зизи, не сметь!
Пропуская даму, они отступили к стене. Собачка, проходя мимо Слащёва, вдруг встала на задние лапы и, привычно что-то выпрашивая, радостно залаяла.
— Зизи, как не стыдно! Прекрати! — снова прикрикнула на собачку дама и, удивленно разглядывая странное одеяние Слащёва, сказала: — Зизи очень любит военных. Мой муж — тоже генерал.
— Здравствуйте! Очень приятно, — учтиво поклонился Слащёв, и они разошлись. Когда дама с собачкой удалилась, Пантелей сообщил:
— Графиня Соболевская. Наши соседи. Занимают каюту капитана «Твери».
— Завидуешь?
— Жалею генерала.
Пошли дальше. Пантелей в который раз обернулся:
— А какая красивая, ваш дитство. Верите-нет, я как первый раз ее увидел…
— Ты про собачку?
— Та ну вас! Я про дите. Ну чистый ангелочек!
— Девка?
— Ага. Девонька. Махонька, волосики рыженьки, а глаза, ну, прям як… — на мгновенье он смолк, не сразу найдя сравнение. — Знаете, прям як у нашего филина Яшки.
— Что? Опять со всех севастопольских свалок живность насобирал? — сердито нахмурился Слащёв.
— Та не! Только наших старых вывез: кота Барона и филина Яшку, — стал оправдываться Пантелей. — Но оны не в каюти. Оны при мне, в каптерки.
— То-то же! А то еще микробов занесут, — сердито вразумил Пантелея Слащёв.
Возле двери одной из кают Пантелей остановился. Из-за двери донесся тихий детский плач.
— Тут оны, — пальцем указал на дверь Пантелей.
Слащёв резко распахнул дверь и увидел склонившуюся над деревянной коробкой, заменяющей колыбельку, Нину. Она подняла голову, и Слащёв не сразу узнал ее: худая, осунувшаяся, с синими кругами вокруг глаз, увидев Якова Александровича, она посветлела лицом, хотела броситься к нему, но он опередил ее и строго спросил:
— Почему дите плачет?
Иначе представляла себе Нина эту встречу. Она поникла головой и растерянно ответила:
— Молока нету.
— Как это — нету? А сиськи?
— Пустая грудь. Третьи сутки на хлебе и воде. И того не вдоволь. Откуда ж оно возьмется, молоко, Яша?
— Так! Все ясно! — решительно сказал Слащёв, и Нина поняла, что он тот час же уйдет, чтобы что-то где-то добыть: молока ли, хлеба. Он был человек действия.
Нина опередила его:
— Хоть подойди до дитяти, поздоровайся. Твоя она. На всю жизнь, до смерти твоей, твоя.
— Девка, — сказал он с некоторым укором.
— Девочка, — Нина заметно ощетинилась. — Ну и что?
— Ну, и ничего, — он шагнул к Нине и широко заулыбался, — Я рад, что девка! Я хотел девку, — он обнял ее. И она, кутая голову в полы его френча, вдруг заплакала. В голос. Громко.
— Ну, ты чего? Ты чего? — стал растерянно бормотать он.
— Я боялась, — всхлипывая, она подняла на него глаза. — Ты ведь мальчишку хотел.
— Не имело значения, — и, встав на носки и лишь слегка позванивая шпорами, он осторожно подошел к колыбельке. Заглянул в нее.
И крохотная девчушка, до этого мгновения обессиленно хныкавшая, словно ощутила этот святой момент встречи с тем, кто дал ей жизнь. Она вдруг смолкла и уставилась на Слащёва своими чистыми голубовато-серыми глазами. И долго, не мигая, на него смотрела.
— Смотри! Узнала! — пошептала Нина. — Правда, она узнала тебя.
— Что ж тут! Моя кровь. Это мы только сейчас встретились, а так… я ж давно ее люблю, — косноязычно и растерянно шептал Слащёв и, подняв на Нину глаза, спросил: — Так, говоришь, молоко?
— Да где ж ты его тут, среди моря, найдешь! Хоть чего бы ни то! До Константинополя бы не померла! А там…
Слащёв понял. Он решительно рванул дверь каюты и увидел Пантелея: тот, видимо, подслушивал встречу хозяина с хозяйкой.
— Стой здесь! Охраняй! — приказал Пантелею Слащёв.
— Вы бы энто… людей не пужали. Скинули б заграничное. Я вашу одежу… На крючечке висит.
Слащёв неожиданно послушался Пантелея. Он торопливо и сердито переоделся и вышел.
Спустившись вниз, на нижнюю палубу, он стал пробираться по тесно заполненному чихающими, кашляющими и стонущими людьми узкому длинному коридору. В большинстве своем это были солдаты. Они сидели под стенками, вытянув в проход ноги: это была единственная поза, позволявшая в корабельной скученности хоть немного отдохнуть. Совсем обессилевшие от недоедания и морской болезни, засыпая, они сползали по стене вниз и, перегораживая коридор, укладывались на полу, прижимая к себе карабины. Через таких приходилось осторожно переступать.
Слащёв вглядывался в усталые обреченные лица, выискивая, к кому бы можно было обратиться, если не за помощью, то хотя бы за советом.
Но люди сидели с закрытыми глазами. Они не спали, а забывались в полудреме. В таком состоянии лучше коротается время: оно движется быстрее, и желудок не так тревожит голодной сосущей болью.
Среди этих дремлющих, ко всему безразличных людей Слащёв выделил смугловатого мужчину. Он не спал и даже с некоторым удивлением и любопытством рассматривал невесть как оказавшегося здесь, в трюме, седого генерала.
— Не подскажете, нет ли здесь, среди беженцев, лекарей? — спросил у него Слащёв.
— Раненый? — отозвался мужчина.
Если бы на месте Слащёва здесь, на «Твери», оказался Кольцов, Красильников или, на худой конец, даже Жихарев, они бы узнали этого солдата. Это был Андрей Лагода. Тот самый Лагода, который совсем недавно был приговорен «тройкой» феодосийских чекистов к смерти и был расстрелян, но чудом выжил. Затем несколько суток он пробыл в плену у бандита Жихарева и был внезапно освобожден группой Кольцова. Как оказался Лагода на крейсере «Генерал Корнилов», а потом на «Твери» не знал никто, кроме начальника Особого отдела ВЧК Менжинского.
Во время бегства армии Врангеля из Крыма Менжинский резонно подумал, что на этом война, во всяком случае для чекистов, еще не закончилась, и очень скоро многих высших должностных лиц будет интересовать, что происходит там, в белогвардейском лагере. И за ответом обратятся к нему. Поэтому он решил заранее подстраховаться. Лагода был один из тех, кого Менжинский уговорил затеряться среди отступающих белогвардейцев, прижиться среди них и стараться ничем не выделяться, не возбуждать к себе ничей интерес.
— В нужное время с вами свяжутся.
— Надолго ли это? — спросил Лагода у Менжинского.
— Может быть, на месяц. Возможно, даже на год. Но вы будете постоянно находиться в поле нашего зрения. И я обещаю вам, что при первом же удобном случае или даже по вашей просьбе я тут же вас отзову.
Лагода согласился.
И вот он рассматривал взволнованного генерала. Похоже, у него случилось что-то серьезное, он нуждается в помощи.
— Если у вас кто-то раненый, могу предложить медпакет.
— Нет-нет, спасибо, — генерал тронулся дальше, но вдруг остановился, с отчаяньем объяснил: — Ребенок родился. Три дня всего. Молоко бы найти, — и спросил: — У вас есть дети?
— Сын. Только без меня родился. Не довелось увидеть.
— Сочувствую вам, — сказал Слащёв и пошел дальше.
В конце коридора, в тупике, он увидел нескольких солдат и женщин. Они окружили молоденького священника, который что-то рассказывал. Его увлеченно слушали.
— …И что вы думаете, пошел он по морю, аки посуху.
— Расступилось море? — ахнула одна из женщин.
— Нет. Просто пошел по воде. Пошел, как мы с вами, к примеру, по суше ходим.
— Чудо какое-то!
— А чудо это от твердости веры. Вот если твердо поверишь в то, что у тебя не море, а твердь — и свершится чудо. Только сперва в Самого поверь! А то мы ждем чуда, как яблочка на блюдечке. Нет, так не бывает.
Слащёв немного послушал священника, а затем обратился к нему:
— Великодушно извините, отче, что вклиниваюсь в вашу беседу. Совет нужен. А может быть, и помощь.
В трудные минуты загнанные обстоятельствами в угол люди охотнее отзываются на чужую беду, чем в спокойное сытое время. Смолк священник, и слушатели его тоже не прогневались, с некоторым любопытством и сочувствием уставились на стоящего перед ними растерянного человека, генерала. По тону, с которым он к ним обратился, люди поняли: у человека беда.
— Слушаю вас, мил человек.
— Такое дело! Жена только родила, а молока нет. В груди нет молока. Ребенок может помереть с голоду! Обессилел, кричать не может, только тихенько стонет, — изложил свою беду Слащёв и с отчаяньем добавил: — Хоть немного бы молока! Хоть стакан!
Ему не ответили. Опустив глаза, молчали. Наконец, поднялся священник, взял его за руку и с сочувствием, тихо и ласково сказал:
— Боюсь, никто вам не поможет. Если кто чем и запасся, то скорее всего хлебом.
— Нужно молоко! — твердо сказал Слащёв. — Всего три дня ребенку. Неужели ничего нельзя придумать? Ну, не молоко, так что-то подобное?
Священник понял: с находящимся в таком возбужденном состоянии человеком бессмысленно вести разговоры. Он не воспринимает сейчас никаких утешений. Он не слышит сейчас ничего, кроме того, что хочет услышать.
— Где вас искать? — спросил священник. — Точнее, где находится мама с ребенком?
— На второй палубе. Там вам скажут, — после чего Слащёв закричал: — Но она не может ждать! Она может умереть!..
Слащёв еще никогда в жизни, даже в самые трудные военные минуты, не испытывал такого отчаянья. Понял лишь одно: все они, каждый по-своему, находились почти в таком же безнадежном положении. Чем помогут они ему? Советом? Но ему не нужны советы. Ему нужно молоко.
И, не говоря больше ни слова, он свернул в другой коридор, пошел по нему. Шел, не глядя себе под ноги. Здесь было так же многолюдно и тесно. Видя этого, как сомнамбула бредущего человека, они невольно поджимались, подбирали под себя ноги.
Слащёв шел, походя и бесцельно пытаясь открыть попадавшиеся на его пути железные двери. Почти все они были заперты. Но одна вдруг поддалась, открылась. И он вошел в тесное сумеречное помещение. Крошечный иллюминатор почти не впускал сюда дневной свет, поэтому горел фонарь.
Слащёв увидел пожилого лысого человека с седыми вислыми усами. Похоже, он был из пароходной обслуги, скорее всего из механиков. Стоя у верстака, он точил напильником какую-то зажатую в тиски железку.
Сам не зная почему, Слащёв присел на железный стул у верстака. Механик нисколько не удивился, лишь мельком взглянул на своего гостя и продолжил работу.
Спустя какое-то время механик вдруг пожаловался:
— Запчастей никаких Машина в край износилась. На Божьей помощи идем. А ну как остановимся? Кто поможет?
Слащёв выслушал механика и в свою очередь пожаловался:
— И у меня тоже… дочка помирает.
Механик отложил в сторону напильник, внимательно поглядел на Слащёва, спросил:
— Болеет, что ли?
— Нет. Только родилась. Только три дня на свете пожила — и помирает.
— Так отчего же? Ей еще жить и жить.
— Молока, понимаешь, у жены нет. С голоду дите помирает. До Константинополя бы как-нибудь. Там больница, врачи. Там молока хоть залейся.
— До Константинополя тут всего ничего. Суток двое, не больше, — попытался утешить его механик.
— Для нее это целая вечность. В ней той жизни, как у воробья. Помрет.
— Ну что ты все заладил: помрет, помрет! — сердито проворчал механик. — Ты ж не один в море. Среди людей.
— Я тут одним рассказал. Посочувствовали, — что-то сдвинулось в голове Слащёва: стало отступать отчаяние, прояснялись мысли. — Что еще можно? Море кругом. И все голодные.
— Люди все могут!
Механик присел на соседний стул, и они так долго сидели молча. Слащёв понял, что ничего больше он здесь не высидит, поднялся.
— Ты куда? — спросил механик.
— Не знаю, — откровенно ответил Слащёв.
— Посиди.
— Некогда. Дите помирает.
— Не мешай! Я думаю.
Через какое-то время он сказал:
— Капусты бы кочан. Или яблок с десяток. У моей бабы, когда третьего родила, тоже молока не стало. От нервов, что ли. Так моя мать ей капустные листы к груди прикладывала. Или яблоки в кашу перетолочь, и тоже.
— Помогло? — поднял глаза на механика Слащёв.
— Девять год пацану.
— Ну да. Это, если от нервов. А от голода?
Механик задумался, потом решительно встал:
— Пошли.
Они долго шли по длинному трюмному лабиринту, заполненному голодными и больными людьми. В каком-то закутке механик остановился. В тусклом свете Слащёв увидел одетую в ватные одежды старуху, и возле нее такой же, тепло укутанный, ватный сверток, из глубины которого виднелись только два любопытных глаза. Старуха сидела прямо на железном полу, вытянув в проход ноги, руку держала на свертке.
— Ну, здравствуй! Как пацан?
— А че ему скоится! Отогрелся, хлеб сосеть, чтой-то свое бормочет, — отозвалась старуха.
— Тебя звать-то как? Мужика твоего знаю, а с тобой не познакомился.
— Авдотья, — ответила старуха и насторожилась: — А че?
— Дите тут у ихней жены помирает. Третий день от роду.
— От болести? — коротко спросила старуха.
— Молока у барышни нету, с голоду. Что присоветуешь?
Старуха немного помолчала.
— С самых родов молока нету?
Механик вопросительно взглянул на Слащёва.
— С самых родов, — ответил Слащёв. — Третьи сутки девочке. Голодная. Сил плакать нет.
— Скверно! — изрекла старуха и, подумав, добавила: — Сахарю бы где достали. В води его распустить, пущай сосеть. Можно хлебушка нажевать и тоже подсластить. Энто не спасение, но какое-сь время проживет.
— А дальше что, Авдотья? — взмолился Слащёв. — Помоги. Век не забуду.
— А мне ничо не надо. Смогла бы, рази отказала б? — и, немного подумав, добавила: — У меня молоко отошло, в аккурат, в вакуацию. Дня четыре назад. Мне б чего горяченького вдоволь поесть, да с хлебушком, може, и возвернулось бы. У меня его много было, на землю сцеживать приходилось.
— Идем! — тронул Слащёва за рукав механик. — До капитана идем, до Анисима Михайловича. Он добрый, чем-нибудь поделится.
И уже через час Авдотья в камбузе хлебала флотские щи. Сняв с себя все теплое, она оказалась совсем не старухой, а статной светловолосой молодицей лет тридцати.
Механик, Слащёв и молоденький кок сидели напротив Авдотьи и смотрели, как она жадно ест. Ее распеленатый малыш лежал рядом с ней на скамейке, что-то сам себе говорил и, поднимая ногу, пытался дотянуть ее до рта.
— Ты — с хлебушком, с хлебушком, оно сытнее! — участливо подсказывал пароходный кок, подсовывая Авдотье все новые куски хлеба.
Но Авдотья ела все медленнее, ленивее и, наконец, облизав ложку, отложила ее в сторону.
— Ты вот что! — сказал кок. — Ты часок походи и возвращайся. Не стесняйся. Я тебе еще макароны по-флотски. Мужик у тебя, слыхал я, тоже флотский?
— Он — на «Кагуле». При машине. Ему не до нас. У их там начальствие плыветь, строгости.
— Хоть знает, что ты при эскадре?
— Сообчала. А передали чи нет — не знаю. Може, думает, у большевиков осталась.
— Ну, и сидела бы дома, в тепле да сытости. Большевики тебя вряд ли бы тронули, — сказал механик. — А как солнышко бы пригрело, мы тут как тут.
— Нешто можно так, не по Святому Писанию? — покачала головой Авдотья. — Куды голка, туды й нитка. Так в Библии прописано.
— Мы ж не надолго. На месяц-два. Горячее бы встретились, — добавил кок.
— Не, не по-христиански так-то. Нельзя.
Когда Слащёв собрался уходить к себе наверх, кок налил в металлический судок щей, отрезал увесистый ломоть от буханки.
— Отнесите своей жинке, извините, не знаю, как вас величать.
— Да-да, забыл представиться. Слащёв.
— Как — Слащёв? Тот самый? — удивленно переспросил кок.
— А что, есть еще другой?
— Яков Александрович? — кок смотрел на Слащёва широко открытыми глазами, в них светилось восхищение. — Сколько раз слыхал!
— Полагаю, ничего хорошего?
— Наоборот! Не знаю, как там у вас, промеж начальства, а промеж солдат… да что вы! Только самые лучшие слова! Как вы под оркестр в атаку ходили, и другое разное!
— Спасибо на добром слове. И за это, — Слащёв указал глазами на судок и завернутый в тряпицу хлеб. — Это тоже дорогого стоит.
— Та чего там, ваше превосходительство! Прокормим до Константинополя. Будем надеяться, и дите ваше выживет, станет вам утешением в старости. Я вам для дочки еще сахарку отсыплю.
Он открыл шкафчик и совочком насыпал в кулечек сахару. Подумал, подсыпал еще.
Загруженный всем этим добром, Слащёв направился к двери камбуза.
— Еще пару слов, ваше превосходительство! — остановил его кок, сияющий от нахлынувшего на него восторга.
Слащёв обернулся.
— Я что еще хочу сказать! Мы хоть и в море, хоть и расплевались с большевиками, а все равно — Россия. И если не истребим друг дружку, то снова к себе вернемся. Ну, может, не мы, так хоть наши дети. И Авдотьин сын, и ваша дочка. Без нас, без наших детей, Россия, как бы это сказать, не в полном комплекте. Или я что-то не так понимаю? Вот вы, в высоком генеральском звании, все изучили, про все знаете, скажите, правильно я мыслю своими камбузными мозгами?
— Тебя как звать? — спросил Слащёв.
— Семеном нарекли.
— У тебя, Семен, государственное мышление. Ты, верно, стихи пишешь?
— Пробовал. Пока не получается. Грамотешки, говорят, не хватает.
— Продолжай писать! Грамотность — дело наживное. У тебя получится.
— Вы думаете?
— Уверен.
— Вы на главный мой вопрос не ответили: что там, в верхах, про все это думают? Вернемся обратно? А то, знаете, у меня под Херсоном немощные родители. И брат, под Каховкой раненый. Тоже в помощи нуждается. Вот я и гадаю, как все будет? Вернемся или не вернемся?
— Непростой вопрос. Не хочу обманывать. Скажу тебе так: вернемся мы или не вернемся, а Россия есть и будет. Ты ждал другого ответа? Его у меня нет, — и Слащёв покинул камбуз.
Вернувшись в каюту, Слащёв хотел поставить на узкий столик судок со щами и, к своему изумлению, заметил, что едва ли не весь столик завален свертками, кульками и кулечками. Из них выглядывали картофелины и луковицы, яблоки и морковины, рассыпной сахар и голубоватый кусковой рафинад, краюхи хлеба и белые сухарики, которые еще несколько дней назад были булочками. Чуть отдельно на расстеленной холстине лежал даже небольшой кусочек сала.
— Что это? Откуда? — удивленно спросил Слащёв.
— Люди принесли, — ответила Нина и затем уточнила: — Сперва что-то принес судовой священник, назвался отцом Антонием.
— Молодой священник?
— Лет двадцать пять, может, чуть больше. И другие тоже что-то принесли. Я отбивалась, говорила: нам столько не надо. А они молча ставили и уходили.
Слащёв вспомнил сегодняшний разговор в камбузе. Вот и ответ: где еще есть такая страна, где люди, голодая, делятся последним?
— Кормила чем-нибудь?
— Сахар расколотила, и из пипетки, как котенка. Глотала.
Слащёв прошел к картонной коробке, склонился над дочерью. Девочка спала.
— Может, все же продержимся до Константинополя, — с надеждой сказал он.
— Боюсь, — ответила Нина. — Ей молоко нужно.
— Будем надеяться на лучшее. Даст Бог, продержимся два дня на жвачке и сиропе. Всего два дня.
Ночью в каюту кто-то настойчиво постучал.
Слащёв вскочил с койки, зажег лампу и открыл дверь. На пороге стояла Авдотья.
— Входи! — обрадованно сказал он. Чуть было сразу же не спросил, как она себя чувствует, не пошло ли молоко. Но по ее деловому виду догадался: то, на что он надеялся, случилось.
Слащёв стал молча наблюдать за Авдотьей.
Она же села на стул и стала расстегивать тесный жакет. Нина удивленно смотрела на незнакомую женщину и постепенно начинала догадываться.
— Отверниться! Бо ослипнете! — грубо прикрикнула она на Слащёва.
Слащёв послушно стал лицом к стенке и даже почему-то закрыл глаза. Теперь он лишь слышал звук расстегиваемых пуговиц, шелест одежды, затем хлюпанье воды.
— Ну, давайте маленьку! — приказала Авдотья уже Нине. И после того, как Нина передала ребенка, Авдотья радостно запричитала: — Ой, яка ж краси-ивенька! Ну, чистый ангелочек!
Авдотья приложила ребенка к груди, и девочка жадно впилась в нее губами.
Слащёв прожил большую жизнь, слышал чарующую музыку и много разных волшебных звуков, но таких… Ребенок чмокал, сопел, сосал, захлебывался, откашливался и снова тихо, с урчанием, сосал.
Нина Николаевна стояла возле Авдотьи и с благоговением наблюдала за кормлением своего ребенка. Первым кормлением.
А Слащёв, по-прежнему стоя лицом к стене, вслушивался в эти божественные звуки, и по его обветренной щеке медленно стекала предательская слеза. Этот суровый человек, боевой генерал, прошедший все войны, которые выпали на его век, впервые за долгие годы не смог сдержать своих чувств…