ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Глава первая
Буквально через неделю, может, одним или двумя днями позже Одесса сообщила Кольцову, что Красильников благополучно добрался до Новой Некрасовки и уже даже успел связаться с Лагодой.
Похоже, пока все шло, как задумывалось. Кольцов надеялся, что пройдет еще немного времени — и листовки, распространенные в Галлиполийском лагере, сделают свое дело. И теперь надо было заблаговременно и серьезно подготовиться к возвращению белогвардейцев-реэмигрантов в Советскую Россию: достойно, без злобных эксцессов, встретить, помочь разъехаться по домам и, быть может, самое главное: трудоустроить их сразу же по возвращении.
Задача, которую поставил Кольцов перед собой и своим новым отделом: сделать все, чтобы уже с первых дней не отторгнуть от себя реэмигрантов, ничем не напугать их при первых же шагах. Они с самого начала должны почувствовать заботу новой власти. От них, от тех первых, кто вернулся на Родину, будут многие ждать вестей там, на чужбине. Они должны из первых уст узнать, что все вернувшиеся действительно прощены и никто не пытается выяснять их прошлое, не осуждает и не упрекает их. Эти вести должны успокоить их, придать решительность тем, кто пока пребывает в сомнениях и все еще боится возвращаться домой.
В эти хлопотные дни помощник Дзержинского Герсон попросил Кольцова зайти.
— Феликс Эдмундович передал вам перевод этого письма. Ознакомьтесь. Он полагает, что оно представляет для вас несомненный интерес.
Кольцов бегло взглянул на переданный Дзержинским ему листок.
«Французская Республика. Париж. Директор департамента политических и торговых дел Франции Перетти де ла Рокко — Господину Военному Министру (Генштабу, 3-е бюро, секция Востока)».
В своем письме господин Перетти де ла Рокко сообщал, что Служба здравоохранения Республики привлекает внимание военного ведомства на неудовлетворительное санитарное состояние русских, эвакуированных в Турцию, и на опасность, которую оно представляет.
Далее господин Перетти де ла Рокко приводил рекомендации главного врача первого класса Ортинони. Главный врач считал необходимым настоятельно рекомендовать военным властям в Константинополе как можно больше поощрять возвращение русских эвакуированных домой, в Россию, «используя в этих целях все меры, благоприятствующие и ускоряющие их отъезд».
Это письмо имело для Кольцова чисто познавательный интерес. Оно означало, что, едва эвакуировав русских в Турцию, французы стазу же стали размышлять, как избавиться от этой многотысячной человеческой обузы. Англия предусмотрительно отказалась от помощи Врангелю значительно раньше. Франция держалась дольше и, вполне возможно, что ввязалась она в эту авантюру из-за русского флота. Но едва флот оказался на отстое в Бизерте, а ежедневно кормить русскую армию, как выяснилось, дело затратное, и неизвестно, как надолго это затянется, Франция стала понемногу забывать свои клятвы и обещания и даже подвергла сомнению законность заключенных прежде договоров.
Иными словами, сразу же после бегства белой армии из Крыма она утратила для французов свою привлекательность. Кольцова обрадовало это письмо хотя бы тем, что теперь он еще раз убедился: французы не будут чинить препятствия возвращению на родину российским солдатам и офицерам, а также гражданским лицам, именуемым Врангелем беженцами.
Кольцов разослал соответствующие распоряжения и инструкции во все Особые отделы черноморских портовых городов, таких, как Новороссийск, Одесса, Севастополь, Керчь, куда в любой момент могли прийти транспорты с реэмигрантами, и предупреждал, что к этому надо тщательно подготовиться.
Он, конечно, понимал что вернуться решатся далеко не все. Кто-то подыщет себе другую родину где-нибудь в Аргентине, Бразилии или Австралии, кто побогаче — осядут во Франции или Бельгии. Кто-то подастся искать свое призрачное счастье во французский Иностранный легион. Но таких все равно будет немного, ну, двадцать, от силы — тридцать тысяч. А ушли только с Врангелем из Крымв что-то около трехсот тысяч. Многие покинули Россию еще во время «Новороссийской катастрофы», а это еще тысяч около ста. А кто подсчитает тех, кто оказался в плену еще во время Великой войны четырнадцатого года? Эти ни в чем не провинившиеся ни перед той, ни перед другой Россией тоже вскоре, пусть небольшими ручейками, потянутся на Родину.
Кольцов ждал добрых вестей. А их все не было.
Но однажды, когда он уже отчаялся ждать, ему позвонил из Севастополя начальник Особого отдела ВЧК «Черно-Азовморей» Беляев и сообщил, что из Константинополя вышел пароход «Решид-Паша» больше чем с тремя тысячами врангелевцами, изъявившими желание вернуться в Советскую Россию. Беляев не знал, как с ними поступить, вопросов возникло много, разосланные ВЧК инструкции не отвечают даже на половину из них.
Кольцову и самому было интересно встретить первый пароход с реэмигрантами, посмотреть на тех, с кем он не один год сражался. Какими они стали после бегства из Крыма, как перемололо их турецкое сидение? И он выехал в Севастополь, в котором родился, вырос, но в котором не был едва ли не с подполья и ожидания смертной казни в Севастопольской крепости.
В Особом отделе ВЧК «Черно-Азовморей» его встретил Беляев, который никак не мог понять, как принимать прибывающих белогвардейцев: где разместить, в гостиницах, которые по этому случаю пытались полностью освободить, но это никак не получалось, или же сразу прямо в тюрьму. Точнее, солдат — в тюрьму, офицеров — в Севастопольскую крепость. Беженцев легонько «профильтровать» — и по домам. В этом случае места хватило бы на всех.
— Я как рассуждаю, товарищ Кольцов, ежели они все же покаместь враги, тогда их в тюрьму. Ежели Советской властью полностью прощенные — тогда с хлебом-солью, и по домам. А может, тут имеется какая-то серединка? Дело политическое. А в присланных вами инструкциях про это маловато написано. Не сразу поймешь.
— С хлебом-солью не надо. Не гостей долгожданных встречаем, — пояснил Кольцов.
— Уже чуть прояснилось. Значит, по тюрьмам и быстренько на «отфильтровку»? А мое дурачье, слышь, оркестр организовали. Флаги, транспаранты.
— Оркестр, конечно, не помешает. И флаги. Пусть другими глазами посмотрят на наше красное знамя.
— А как насчет транспарантов? Не будет политическим перегибом?
— Смотря что на транспарантах написано.
— Вот! И я про тоже самое. Что бы ты, товарищ Кольцов, к примеру написал?
— Что-нибудь скромное: «С возвращением на Родину!» или «Добро пожаловать!».
— Как смотришь, ежели, к примеру: «С пролетарским приветом!»?
— Ну, какой ты пролетарий, Беляев? — скептически хмыкнул Кольцов. — Да и они, прямо скажем, далеко не все пролетарии.
— Что значит — столица! Сразу — в корень! — с восторженным придыханием сказал Беляев, умильно глядя на Кольцова. — Честно скажу, если б не ты, могли что-то и не в ту сторону загнуть. Дело политическое, сложное.
До прихода «Решид-Паши» еще оставалось время, и Кольцова неудержимо потянуло отправиться на окраину Севастополя — свою родную Корабелку. У него там уже никого не было, никто не ждал. Просто захотелось увидеть свой старый дом, пройтись по знакомой улице, вдохнуть тот незабываемый соленый морской воздух, смешанный с запахами чебреца, полыни и растопленной до кипения смолы.
Улочки окраинной Корабелки никогда не знали ни щебенки, ни булыжника, идущие по улице поднимали своими башмаками белесую известковую пыль. Но старые домики всегда к весне были старательно выбелены, а стены, своими фасадами глядящие на улицу, были разрисованы диковинными цветами, которые никогда здесь не произрастали. Так они выглядели в фантазиях населявших Корабелку моряков, которые нагляделись на них в дальних тропических странах.
Отец у Кольцова был машинистом. С утра и до вечера его маломощная «кукушка» перетаскивала по станционным путям грузовые платформы и товарные вагоны. В дальних странах ему побывать не довелось и фасадная стена их домика была украшена обычными подсолнухами. Мать любила подсолнухи и сколько ее помнит Павел, она рисовала их повсюду.
Ноги сами вывели его к бывшему домику. Он совершенно не изменился, и был такой же ухоженный и чистенький, как и при жизни матери. Фасадная стенка была отчаянно белой. Но если присмотреться, сквозь побелку все еще проступали скромные мамины подсолнухи.
Сердце у Кольцова тоскливо заныло: зайти или не надо? Зачем будоражить душу ненужными, расслабляющими воспоминаниями? Напоминать новым хозяевам о том, что здесь была когда-то другая, вполне счастливая жизнь. Новые хозяева живут здесь своей, и вряд ли им интересно знать, что было здесь некогда. Издревле так на Руси ведется: поселяясь в покинутом обиталище, новые хозяева старательно уничтожали даже самые ничтожные следы пребывания иных людей: красили, мыли, протирали, а после приглашали батюшку вновь освятить старый приют.
Увидев долго стоящего возле дома мужчину, к калитке подошла девчушка с пышными бантами на голове.
— Ты — ко мне? — спросила она.
Этот вопрос поставил Кольцова в тупик. Но девчушка сама же его и выручила:
— А мама сказала, что гости придут вечером.
«У них какое-то торжество, — догадался Кольцов. — Возможно, у этой малявки день рождения».
— У тебя сегодня праздник? — спросил Кольцов.
— Да, — девочка подняла руку и показала три пальца, но, подумав, распрямила еще один. — Вот сколько мне.
— Я поздравляю тебя!
— Ты, лучше, вечером.
Он хотел было сказать «Ладно, вечером!». Но подумал, что вот так легко он вскользь растопчет ее доверие, и уйдет, и забудет за хлопотами дня об этой маленькой встрече. А она, возможно, будет его ждать. Вспомнил себя почти в таком же возрасте, те давние мелкие обиды, которые порой долго жили в нем. И он сказал:
— Понимаешь, какая неприятность. Сегодня вечером я обязан быть в другом месте по очень важному делу. Поэтому я и решил поздравить тебя пораньше. Но я обязательно к тебе зайду как-нибудь в другой раз. Ладно?
— Хорошо.
Кольцов пошел дальше. Краем глаза он видел: на пороге появилась женщина, должно быть, мать девочки.
— С кем ты тут?
— Это мой друг, — услышал Кольцов. — Он приходил меня поздравить. Но он не может вечером, у него важное дело…
Павел шел по своей улице, на которой некогда жил, и встреча с этой девчушкий вернула его в то давнее босоногое детство. Он смотрел по сторонам, узнавал и не узнавал их старые дома. Вроде они были тогда повыше и больше, а сейчас словно ссохлись от старости.
Вот в этом доме жил вечно болезненный «очкарик» Валька Овещенко. Он приучил Павла к чтению, и всего Жюль Верна, Майн Рида и Фенимора Купера он прочитал у него в маленькой сараюшке. Там было много сена и веток, впрок заготовленных для козы, и из-за щелей между досками в солнечные дни там было светло до самых сумероек. Выносить книги со двора Вальке не разрешали родители.
Вальки уже не было в живых. Кольцову кто-то рассказывал, что его повесили слащёвцы, схватив на базаре во время облавы. У него за поясом нашли книжку Фридриха Ницше под названием «Так говорил Заратустра».
— А что он говорил? — спросил у Вальки слащёвский полковник.
— Много всего.
— А ты — самое главное.
— Говорил, что государство — самое холодное из всех самых холодных чудовищ на Земле. «Я, государство, есмь народ», — говорило всем государство.
— Интересно, — сказал полковник. — Продолжай!
— «Людей рождается слишком много! Для лишних и изобретено государство!» — почти процитировал Валька Фридриха Ницше, точнее, его героя Заратустру.
— Ну, еще!
— «Вы совершили путь от червя к человеку, но многое в вас еще осталось от червя», — процитировал Валька…
— Достаточно. Я понял: тебе на нравится государство, ты не любишь людей.
— Это не я сказал! — выкрикнул Валька.
— Я понял. Ты повторил Заратустру. Но повторил потому, что солидарен с ним, — слащёвский полковник был философ, но ему в свое время не дался Ницше, и он был исключен из университета. — Ты хочешь, чтобы народами правили люди, которые уже не черви, но еще не человеки? Скажи, не они ли хотят до основанья разрушить весь мир? Ты — умный парень. Ты представляешь, что они «а затем» построят? Я не хочу жить в том вашем мире… Я понял, ты большевик!
Валька даже не успел возразить полковнику, как его повесили на арке при входе на базар.
Пройдя еще немного, Павел увидел дом, где когда-то жил Колька Виллер. Когда-то он выделялся на их улице красивыми резными ставнями на окнах и стоящей «на курьих ножках» голубятней. Отец Кольки был немец и славился в Корабелке своим мастерством краснодеревщика и еще тем, что был страстным голубятником Это можно было определить по тому, с какой любовью и фантазией. была построена голубятня. Иной раз сюда специально приезжали голубятники из окрестных городков, чтобы полюбоваться этим произведением столярного искусства.
Перед Первой мировой войной отец уехал в Германию и больше оттуда не вернулся. Ходили слухи, что он там женился. От обиды на отца Колька сменил свою немецкую фамилию на материну украинскую — Приходько.
Колька Приходько стал хозяином в доме, и даже в их мальчишечьей ватаге выделялся своей немецкой аккуратностью и украинской рассудительностью.
Когда началась Великая война, Колька один из первых из их ватаги ушел на войну. Ушел и сгинул. Ходили слухи, что его расстреляли немцы лишь за то, что он сменил фамилию.
Проходя мимо Колькиного дома, Павел невольно посмотрел во двор и увидел… Кольку. Это, несомненно, был он. Укутанный в теплый платок, он сидел посреди двора в самодельной инвалидной коляске.
Павел взмахнул рукой, чтобы привлечь его внимание. И хотя Колька смотрел прямо на улицу и не мог его не видеть, он Павлу не ответил. Что за ерунда? Знать не хочет? Обиделся? Когда и за что?
И тогда Павел пошел во двор.
Едва скрипнула калитка, как ему навстречу со свирепым лаем бросился лохматый черный пес.
— Полкан! Полкан! — позвал Колька и, не поворачивая головы, сказал: — Хто там? Не бойсь. Он смирный.
Полкан, и верно, резко развернулся и помчался к хозяину.
Уже подойдя поближе, Павел увидел белесые и неподвижные Колькины глаза. Маленький, с желтым безжизненным лицом, Колька сидел в коляске на вымощенном ватном одеяле. Справа от него стояла ополовиненная бутылка самогона, слева, на беленькой холстинке, лежала закуска: пластинки сала, покрошенный лук, пара отваренных и разделеных на четыре части вареных картофелин.
Ног у Кольки не было выше колен.
Когда Кольцов почти вплотную подошел к нему и хотел было поздороваться, как тот предупреждающе поднял руку и попросил:
— Молчи! Я сам угадаю! — и после недолгой паузы сказал: — Семка! Куренной!
Только сейчас Павел понял, что Колька совершенно слепой. Его мертвые глаза были устремлены не на него, а немного мимо. На Павла было направлено правое ухо, и Колька по каким-то характерным звукам пытался угадать имя гостя.
— Толик! Хандусь! — сделал Колька вторую попытку.
Павлу показалась непристойной такая игра в прятки. Он тихо сказал:
— Нет, Коля! Это я, Пашка Кольцов.
— Ты, Паша? — обрадованно и удивленно воскликнул Колька. — А тут в прошлом годе чутка прошла, будто тебя врангелевцы в крепости расстреляли. Будто судили и расстреляли. В газете про это, говорят, пропечатали. А, выходит, брехня! А, Паша? Брехня, выходит?
— Выходит, брехня! — поддержал Кольцов бурную радость Кольки.
Колька протянул к Павлу руки, но не дотянулся, пошарил по воздуху, попросил:
— Подойди поближе! Дай руку!
Он стал неторопливо ощупывать руку Павла, затем провел пальцами по лицу.
— Фу-ты, ну-ты! С усами! — отметил он, и словно все еще не веря в такую невероятную, невозможную встречу, повторил: — Пашка!
— В войну отпустил. Да так и оставил. Привык, — сказал Павел, чтобы только не молчать. Память подсовывала ему того, другого Кольку, раздумчивого, обстоятельного, но вместе с тем плутоватого, хитроглазого изобретателя лихих мальчишеских проказ. Ровным счетом ничего не осталось от того Кольки.
Они оба ощущали какую-то неловкость от этого их несправедливого житейского неравенства. И чтобы скрасить его Колька, насколько мог, бодро сказал:
— А я слепой, як той крот, — и он даже засмеялся, но как-то невесело, как бы предупреждая Павла, чтобы он не вздумал, не посмел его жалеть. — Немец, гад. Газами. Сперва не поняли, вроде як слабый туман по долине. А потом в глазах засвербело, ну, прямо спасу нет. Вода была бы, может, промыть можно было. Да где ж ты той воды в окопах напасешься? У кого в флягах была, на себя вылили. Все равно, не помогло. Такая вот песня.
— Где ж это тебя? — спросил Кольцов.
— На Западном. В Галиции. Весной пятнадцатого.
— Я тоже на Западном был. В восьмой армии. Только уже ближе к осени.
— С осени я уже по госпиталям валялся. Рассказывают, мне сам император руку жал. Только я его не видел. А руку запомнил: слабенькая такая, хлипкая, почти что без костей, — и затем, без паузы добавил: — Да и откуда у него в руках сила будет, если он ничего тяжелее куриного яйца в руках не держал?
— А с ногами что?
— Видать, дура-смерть, что-то не так рассчитала. Уже в тылы нас вывозить собрались. Немец то ли спьяну, то ли сослепу госпиталь обстрелял. Пустячное ранение в обе ноги. Даже врачи сказали: «Через неделю танцевать будешь». А повернулось все наоборот. Гангрена. Я им перед морфием кричал: «Зарежьте! Все одно, жить не буду!». А живу! И радуюсь! Какая-никакая, а жизнь! Чужих скольких зарезал, а себя — рука не поднимается. Жалко себя.
Помолчали. Разговаривать вроде уже было не о чем.
— Ты надолго в Севастополь? — спросил Колька. — Будет время, загляни! Выпьем какого-нибудь пойла, вспомним прошлое. Или ты не пьешь?
— Если удастся, обязательно зайду, — пообещал Кольцов.
— Ты где теперь? — поинтересовался Колька.
— В ЧеКа.
— Высоко залетел: не зайдешь. Я знаю, — сказал Колька и зло добавил: — Вы теперь хозяева России. Когдась мы были с тобой ровней. А теперь жизнь меня малость укоротила, а тебя возвысила, — он пошарил рукой справа от себя, схватил бутылку, нервно, проливая на себя, сделал пару больших глотков и лишь после этого сказал: — Не заходи. Не надо. Я не обижусь. Я на жизнь не обижаюсь. Она редко бывает справедливой. Могла б и глаза сохранить, и ноги. Хоть одну.
— Чем я могу тебя утешить, Коля! — с сочувствием сказал Кольцов. — Прости, не зайду! И не потому, что не хочу. Не смогу. Сегодня под вечер буду встречать реэмигрантов и сразу же, ночью, в Москву.
— Реэмигранты. Это которые еще недавно были белогвардейцами? — спросил Колька. — На расстрел едут? Новый Крым им устроите?
— Зачем ты так злобно, Колька? Домой отпустим. Не слыхал, амнистию объявили.
— Передай им привет от Кольки Приходько, — с некоторым вызовом сказал Колька. — Сколько белые в Севастополе были, здорово мне помогали. И харчами, и одежкой. Спросят бывало: «У красных служил?» Говорю: «А то как же! Скороходом! И зоркоглазом!». Смеются. А потом что ни то принесут. И выпить, бывало, и закусить…
Ближе к вечеру Кольцов вернулся в Особый отдел. Но там уже никого не было, лишь один Беляев продолжал его ждать.
— Ну, где ты ходишь, товарищ Кольцов? «Решид-Паша» уже на подходе!
Но время у них еще было, и они неторопливо, пешком, пошли к Графской пристани.
— Представляешь, фокус! — поспевая за Кольцовым, продолжал говорить Беляев: — Радиограмма с «Решид-Паши», в аккурат, когда ты ушел. Сообщают, что через три часа будут в Новороссийске. Те ни сном, ни духом ничего не знают. Я от твоего имени вызываю огонь на себя: «Не валяйте дурака, повертайте оглобли на Севастополь. Встреча назначена на Графской пристани Севастополя. Повернули. А то, понимаешь, могли сорвать мероприятие.
— Ну, прямо скажем, не велико мероприятие.
— Не скажи, товарищ Кольцов, на первый взгляд, и не велико. А если с политической стороны взглянуть — ого-го! Вышли б они в Новороссийске с корабля, и что?
— А в самом деле, что?
— Разбрелись бы по городу. Лови потом, собирай. Потом куда? Обратно на корабль и взаперти держать, пока мы то, се. А у нас тут другой коленкор. Перво-наперво: митинг. Опосля официальная беседа с каждым. Надо, понимаешь, каждого как этим… как рентгеном просветить. Товарищ Троцкий еще загодя телеграмму прислал: «Решительно настаиваю на тщательной проверке каждого прибывшего белогвардейца. Не допустить возвращения в советскую семью классово чуждых элементов».
— Я что-то не помню, чтоб такую телеграмму Троцкий посылал. Я бы знал.
— Это он Розалии Самойловне. Ну, Землячке. Она нас вызывала, инструктировала.
— Она что же, приедет на митинг? — спросил Кольцов.
— Собиралась. Я ей сообщил сегодня, что ты приехал. Она вроде как обрадовалась. Сказала: «Тогда я могу спокойно поболеть».
— Не выдумываешь?
— Так и сказала. Дословно.
— Не подведем Розалию Самойловну? — спросил у Беляева Кольцов, а сам подумал, что кто-то хорошо поработал с Землячкой: боится встречи с ним. Должно быть, Дзержинский или Менжинский. Вряд ли сам Троцкий, они с Розалией Самойловной одинаково дышат. И еще Бела Бун с ними. Они втроем всех прибывающих на «Решид-Паше» еще сегодня, тут же, на Графской пристани прикончили бы.
— Так, говоришь, не подведем Землячку? — снова повторил свой вопрос Кольцов.
— Та ни боже мой! Такая женщина! Совесть революции! Глаз какой! Сколько случаев знаю. Бывало, глянет на человека и сразу же определяет: враг! Редкое качество!
Кольцов коротко взглянул на Беляева:
— Вот я и задумался теперь, как же мы с тобой, товарищ Беляев, будем чуждых элементов выявлять?
— Ты за меня, товарищ Кольцов, не переживай. Кой-какой опыт у меня по этому делу имеется.
— Это вы вместе с Землячкой тут, в Крыму, чуждый элемент искореняли?
— И с нею тоже. И у товарища Белы Куна тоже нюх на врага, як у той овчарки. Это я у них классовую ненависть постигал.
— Так вот, товарищ Беляев, слушай теперь меня. Митинг, беседа, сразу же на вокзал — и домой.
— Всех? А ну, как…
— Всех! — твердо сказал Кольцов.
— А казаки? Как, к примеру, поступить с ними? Что, тоже домой?
— Домой! Пусть хлеб растят. И женщин — тоже домой. И военнопленных, которые еще с Первой мировой, кто в Германии в плену был — тоже. Пусть на местах с ними разбираются. А то мы тут с тобой такого наворотим…
— Но хоть с десяток бывших офицеров, чиновников, попов на месте надо бы проверить. Самых подозрительных.
— Не надо! — твердо сказал Кольцов.
— С огнем играешь, товарищ Кольцов! — сухо и с легкой угрозой в голосе сказал Беляев. — С меня отчет потребуют. Что я товарищу Троцкому напишу?
— Напишешь коротко: встретили, зарегистрировали, отправили по домам.
— Всех?
— Всех.
— Не понравится это товарищу Троцкому. Где ж тогда наша бдительность, товарищ Кольцов, на каковую нам постоянно указывает наша партия большевиков?
— Про бдительность я тебе, товарищ Беляев, как-нибудь на досуге целую лекцию прочту. А сейчас для меня важно одно: чтоб никто, ни один из вернувшихся, не мог никому сказать, что с ними учинили расправу. Иначе остальные, которые еще там размышляют, ехать или нет, побоятся возвращаться. Понимаешь, я, собственно, и приехал сюда только, чтобы предупредить тебя об этом. Нет, даже не так: чтобы ты понял это.
Какое-то время они шли молча. Затем Беляев вдруг резко остановился, с восхищением посмотрел на Кольцова:
— Ну, хитро! — и снова повторил: — Нет! Ну что значит столица! На десять ходов вперед загадываешь!
— Думаю, а как же!
— Так и я тоже думаю, — сказал Беляев.
— Мы — о разном. Ты: как бы товарищу Троцкому угодить. А я: как бы нашему делу не навредить. Небольшая разница.
На Графской пристани было многолюдно. Весть о возвращении бывших белогвардейцев быстро разнеслась по городу, и все, кто мог ходить, поспешили на набережную, чтобы лично увидеть, как будет Советская власть встречать своих недавних врагов. В этой толпе было немало и тех, кто пришел сюда с тайной надеждой встретить кого-то из близких или хорошо знакомых, которые, опасаясь большевистской расправы, последними покинули Крым. Проводив их, многие остались в городе, уцелели во времена «троек» и бессудных расправ, пережили голод, холод, унижения и сейчас, стоя на набережной, всматривались вдаль, где недавно возникшая темная точка постепенно приобретала очертания корабля.
Оттуда, с корабля, с такой же жадной надеждой рассматривали тех, кто толпился на берегу.
Пока пароход швартовался, Беляев, оставив Кольцова одного, отправился наводить порядок. Прибывшие ему на помощь красноармейцы потеснили встречающих и образовали широкий проход к площади, куда, сойдя с парохода, направлялись реэмигранты и останавливались возле заранее обустроенной там трибуны.
В разных местах над толпой взмыли несколько красных флагов, а также наспех написанные на кусках фанеры и на листах ватмана приветствия и поздравления с возвращением на Родину. В уголочке возле трибуны собралась кучка музыкантов, и тут же, не совсем дружно, зазвучал «Интернационал». Весь взмыленный, Беляев снова пробился сквозь толпу к Кольцову:
— Уже пора! Пройдемте на трибуну!
— А это нужно? — спросил Кольцов.
— Ну, как же! Пусть знают: не только Севастополь, но и Москва их встречает.
— Кто их встречают, Беляев, им наплевать. Им важнее, как их встречают.
— Ну, может, хоть пару слов? — попросил Беляев.
— Вот ты их и скажешь, — и затем Кольцов приказал: — Иди! Начинай! А я отсюда, со стороны, посмотрю, как это у нас получилось. Опыт, который в ближайшие дни нам понадобится.
Беляев нырнул в толпу.
Пассажиры «Решид-Паши» уже заканчивали сходить на причал и по людскому коридору двигались к площади. Шли робко, жались друг к другу. Осторожно косились по сторонам в надежде выискать в толпе встречающих знакомое или родное лицо.
Над площадью стояла настороженная тишина. Ни приветственных хлопков ладошами, ни ободряющих слов, ни добрых взглядов. Даже те, кто с надеждой их ждал, даже они прятали свою заинтересованность и сочувствие от жестких взглядов большинства, пришедшего сюда лишь затем, чтобы насладиться унижением недавних врагов. Но и они, глядя на усталые, измученные лица, изношенную одежду, на их засаленные и истрепанные мешки и сумки, стали вдруг мягче, их лица приобрели выражения сострадания и сочувствия.
Но вот смолк оркестр, и Беляев поздравил всех сошедших с корабля с возвращением на Родину и выразил надежду, что вернулись они домой, в Россию, не с камнем за пазухой, и буквально с завтрашнего дня приступят к строительству нового коммунистического будущего.
— Каким оно будет, про то знают только три человека: товарищ Карл Маркс и его друг и напарник Энгельс, и еще товарищ Владимир Ильич Ленин. Они выведут нас на ту самую дорогу, которая ведет прямо к нему, и мы с вами еще при своей жизни увидим, шо оно такое — коммунизм! — с таким вывертом закончил свою короткую речь Беляев.
Потом на трибуну поднялся Уполномоченный Реввоенсовета Девятой Кубанской армии Базаров. Он внимательно оглядел возвращенцев и затем спросил:
— Кубанцы имеются?
— Есть кубанцы, — нестройно ответили с разных концов толпы.
— Много?
— Энто як считать. Человек четыреста. Може, чуток поболее.
— Не забыли ишшо, як косу мантачить?
— Помним, чего там! Нехитрое дело!..
— Я к тому веду, шо роботы у нас непочатый край. Весна дружна, отсеяться не вспеваем. А вы, извинить за грубое слово, яким я мысленно вас назову, шоб культурный народ не смущать, тыняетесь десь там, по турецьким огородам, а осинь прийде, за нашим куском хлеба руку протянете.
Базаров снова строго оглядел возвращенцев и продолжил:
— Перед лицом усех тут собравшихся шо хочу вам сказать: вростайте в нашу жизню и трудиться вместях с нами. Для вас мы вложили свой карающий меч в ножны. Ну, а ежли опять зачнете воду баламутыть, ежли не оправдаете нашего до вас доверия, опять дамо вам по жопе. Як мы энто умеем делать, все вы хорошо знаете, так шо, в случай чого, не прогневайтесь!
Потом Базарова снова сменил Беляев:
— В связи с тем, что больше желающих выступить не оказалось, гости тоже чего-то стесняются, объявляю митинг закрытым. Теперь короткая бюрократическая процедура. Сверим списки. На каждого реэмигранта хоть одним глазом глянем и — на все четыре стороны. У кого есть жинка, дети, езжайте до них — заждались. Комендант вокзала каждому выдаст проездной литер. Дома через день-два зарегистрируйтесь в ЧеКа. У кого мало грехов, с теми и разговор будет короткий. Кто побольше нашкодил, подольше побеседуете. И, прошу вас, не брешите, ничего не скрывайте. Потому что у брехни длинные ноги и хорошая память. Любая брехня своего хозяина отыщет. Последнее. Кому ехать некуда, обмозгуем ваши проблемы. В беде не оставим.
Вечером Беляев провожал Кольцова в Москву. Возле вагона, в котором должен был ехать Кольцов, остановились.
— Ты мне, товарищ Кольцов, честно скажи, как сам думаешь, ничего мы не перегнули в смысле встречи? По политической линии?
— А ты чего боишься?
— Старался, чтоб было и не горько, и не сладко, а в самый раз.
— Так и получилось: в самый раз.
— Поезд отправляется, — предупредил Кольцова проводник.
— Так какие будут распоряжения? — спросил Беляев.
— Никаких. Нет, одно все же будет. Полагаю, сейчас белогвардейцы потянутся на родину. Я встречать их не буду, справитесь сами. Прошу об одном: никого не обижайте. Не мстите. Их пожалеть надо. Загнанные в угол, они там, на чужбине, прислушиваются к каждому слуху. Хотят вернуться, но боятся. Постарайтесь, чтоб от нас исходили только хорошие слухи. Не ложь, не подделка…
— Понимаю! — даже прищелкнул каблуками сапог Беляев и тут же не выдержал, в который раз польстил Кольцову: — Нет, большое дело — столица. Приехал и все сразу на место поставил. А без тебя могли что-то политически или недогнуть, или перегнуть.
Поезд тронулся. Беляев приложил руку к козырьку фуражки и так стоял, вытянувшись, пока мимо него не проплыл хвостовой вагон.